Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
МАЙЛЗ НА ГАПАЛИНЬ (БРИАН О`НУАЛЛАН)
ПОЮЩИЕ ЛАЗАРЯ,
или
НА РЕДКОСТЬ БЕДНЫЕ ЛЮДИ
Скверный рассказ о дурных временах
Когда бросаешь камень,
невозможно предсказать,
в каком месте он упадет.
(см. Глава третья)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Полагаем, что это первая книга, посвященная Корка Дорха
[1], которая увидела свет. На наш взгляд, шаг давно назревший и своевременный. Это большая удача для языка и для тех, кто его изучает, – то, что сохранится свидетельство о людях, живших в этом отдаленном гэлтахте
[2], и одновременно небольшой образец того приятного и своеобразного ирландского языка, который был у них в ходу.
Произведение публикуется в точности в том виде, в каком мы получили его из рук автора, с той лишь оговоркой, что мы вынуждены были опустить большую его часть из-за содержавшихся там рассуждений о неподходящих вещах. Впрочем, мы с готовностью обнародуем в десять раз больше материалов, если книжка эта вызовет спрос у читающей публики.
Само собой разумеется, что все нижеизложенное касается только Корка Дорха, и не следует думать, будто здесь говорится о гэлтахтах вообще; Корка Дорха – место особенное, и живут там люди, подобных которым нет.
Отрадно то, что автор, Бонапарт О`Кунаса, жив и по сей день, благополучно сидит в тюрьме и избавлен от невзгод жизни.
Издатель
В годину бедствий, 1941
Произведение публикуется в точности в том виде, в каком мы получили его из рук автора, с той лишь оговоркой, что мы вынуждены были опустить большую его часть из-за содержавшихся там рассуждений о неподходящих вещах. Впрочем, мы с готовностью обнародуем в десять раз больше материалов, если книжка эта вызовет спрос у читающей публики.
Само собой разумеется, что все нижеизложенное касается только Корка Дорха, и не следует думать, будто здесь говорится о гэлтахтах вообще; Корка Дорха – место особенное, и живут там люди, подобных которым нет.
Отрадно то, что автор, Бонапарт О`Кунаса, жив и по сей день, благополучно сидит в тюрьме и избавлен от невзгод жизни.
Издатель
В годину бедствий, 1941
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ
Нам горько говорить, что вовсе не похвалу и не одобрение снискал себе ирландский народ – точнее, та его часть, которую составляют уважаемые люди с деньгами, или большие шишки (по их собственному мнению), – тем, что позволил такой притче, как “Поющие Лазаря”, оставаться непереизданной в течение многих лет, отчего не могла она попасться на глаза ни молодым, ни старикам и не было у них возможности вобрать в себя всю ту мудрость и тот заряд бодрости, которые содержит повествование о различных людях, живших на западе в Корка Дорха, – о потомках сильнейших и цвете бедноты.
Они живут там и по сей день, но не становятся многочисленней, и не расцвет, а ржавчина упадка заметны в том сладостном ирландском диалекте, слова которого бывают в их устах куда чаще, чем еда. Кроме того, эмиграция опустошает эту отдаленную область: молодежь уезжает в Антарктиду в надежде на перемену погоды и избавление от холодов и ненастья, свойственных их родным местам.
Мы рекомендуем держать эту книгу в каждом жилище и в каждом доме, где живет любовь к традициям и древностям нашей земли, ибо теперь (как сказал Стэндиш Хэйз О`Трэйди [3]) “день близится к концу, и наш милый родной язык вот-вот вконец обмелеет”.
Издатель
Судного дня 1964 года
Они живут там и по сей день, но не становятся многочисленней, и не расцвет, а ржавчина упадка заметны в том сладостном ирландском диалекте, слова которого бывают в их устах куда чаще, чем еда. Кроме того, эмиграция опустошает эту отдаленную область: молодежь уезжает в Антарктиду в надежде на перемену погоды и избавление от холодов и ненастья, свойственных их родным местам.
Мы рекомендуем держать эту книгу в каждом жилище и в каждом доме, где живет любовь к традициям и древностям нашей земли, ибо теперь (как сказал Стэндиш Хэйз О`Трэйди [3]) “день близится к концу, и наш милый родной язык вот-вот вконец обмелеет”.
Издатель
Судного дня 1964 года
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зачем я пишу эту книгу. – Я появляюсь на свет. – Моя мать и Седой Старик. – Наш дом. – Долина, в которой я вырос. – Тяжелая жизнь ирландцев в прежние времена.
Все события, о которых я упоминаю в этой книге, я поместил сюда потому, что другая жизнь приближается ко мне скорым шагом, – да минуют нас несчастья, и да обойдет стороною лукавый, – и еще потому, что “никогда уже не будет нам подобных”. И потому надлежит и подобает поведать тем, кто придет после нас, о буйных разгулах и похождениях, что пришлись на наше время, поскольку не будет более на свете людей, нам подобных, и никакая жизнь в Ирландии не сравнится впредь с той жизнью, что прожили мы и которая уж не вернется.
Ирландская моя фамилия – О`Кунаса, мое ирландское имя – Бонапарт, и Ирландия – моя милая родина. Я не помню толком дня, когда я родился, а также ничего, что происходило в первые полгода, что я провел на этом свете, но, без сомнения, я в то время уже вел какую-то жизнь, хоть сам я ее и не помню, ибо не будь меня тогда, не было бы меня и теперь, а разум приходит к человеку постепенно, как и ко всякой другой твари.
За день до того, как я появился на свет, отец мой сидел вместе с Мартином О`Банаса на крыше курятника, глядя на небо, прикидывая, какую погоду сулят приметы, и беседуя достойно и учтиво о трудностях этой жизни.
– Вот что, Мартин, – сказал мой отец. – Ветер с севера, и неприветливый вид у холмов Бьянна Бана; быть дождю до утра, и быть ночи промозглой и ненастной, и дрожать нам всю ночь в наших постелях. А вот поистине дурной знак: утки зашли в крапиву! Теперь уж нет сомнений в том, что сегодня вечером придут ужасы и несчастья в наш мир и Морской Кот вслед за ними на своих лапах, – сегодня же, с наступлением темноты, – и если только я прав, впереди у нас обоих одна лишь злая доля с этого дня и навеки.
– Вот что, Микеланджело, – сказал Мартин О`Банаса, – сказать по правде, немало слов ты сказал, и если только ты прав в том, что сказал ты, то не ложь была сказана тобой, а чистая правда.
Этой ночью в полночь в задней части дома родился я. Отец мой меня совершенно не ожидал, поскольку был он человеком простым и честным и не слишком ясно понимал обстоятельства жизни. Вид моей лысой головенки привел его в такое изумление, что он чуть было не отдал Богу душу прямо на месте, и, правду сказать, великим несчастьем для него было, что не отдал, ибо с того самого дня он ничего уже не видел в своей жизни, кроме вечных лишений, его попрекали, пинали, валяли и дергали, а уж здоровья он и вовсе никакого не видел до конца своих дней. Говорили еще, что и моя мать меня тоже совершенно не ждала, и не иначе как из-за этого люди поговаривали шепотом, что родился я вовсе не у своей матери, а у какой-то другой женщины. Но это были просто обычные соседские разговоры, да теперь их уже и не упомнишь, ибо все наши соседи уже ушли из этой жизни, “и не будет никогда им подобных”. Мне не довелось видеть своего отца, пока я не вырос большим, но это совсем другая история, и я дойду до нее в этой книге в свое время.
На западе Ирландии, в местности, называемой Корка Дорха, в местечке под названием Лис-на-Брошкин я родился той ужасной зимней ночью, да будем мы все живы и здоровы. Родился я очень молодым, мне не было даже и одного дня, пошли мне Бог здоровья; до полугодовалого возраста я ничего не разбирал вокруг себя и людей не различал. Но разум и понимание тихо, спокойно и незаметно приходит к каждому существу. И вот как-то, через год после того, я лежал на спине и поглядывал своими глазками туда и сюда, на все, что меня окружало. Сначала я заприметил свою матушку, прямо передо мной; она была женщиной крепкой, обширной, полногрудой, ширококостной, молчаливой и сурового нрава. Она редко заговаривала со мной и куда чаще крепко меня бивала, так как я орал и надрывался в задней части дома, но битье от крика не помогало, поскольку второй вопль при этом бывал еще громче, чем первый, а если мне снова доставалось после этого по темечку, то и четвертый вопль удавался мне громче, чем третий. Ну, как бы там ни было, матушка моя была женщиной здравомыслящей, мрачной и хорошо откормленной, и, ясное дело, подобной ей не будет уж никогда. Всю свою жизнь она провела за уборкой дома, за выгребанием коровьего и свиного навоза, за сбиванием масла, за дойкой коров, за ткацким станком, за чесанием шерсти и верчением прялки, за молитвой и за руганью и за разжиганием большого огня, чтобы наварить побольше картошки в предчувствии голодных дней.
Был и еще один человек в доме, у меня перед глазами, – согнутый скрюченный старик с клюкой, причем две трети его лица и грудь его увидеть было невозможно, поскольку этому мешала нечесаная, всклокоченная, серая, как овечья шерсть, борода; та крошечная часть его лица, которая была свободна от этой шерсти, была коричневой, жесткой и морщинистой, будто из дубленой кожи, и два умудренных жизнью пронзительных глаза выглядывали оттуда и смотрели на мир взглядом острым, как игла. Он жил у нас в доме, и частенько они с матушкой расходились во многих вопросах, но, разрази меня гром, поистине невероятным было количество картошки, которое он поглощал, количество болтовни, которая так и лилась из него, и ничтожность той работы, которую он делал по дому. С самого начала, в ранней моей юности, я думал, что он и есть мой отец. Помню, как-то вечером мы сидели с ним вдвоем и тихо смотрели на жаркий и яркий огонь и на котел, огромный, как бочка, в котором у матери варилась картошка для свиней; сама же она бесшумно обреталась в задней части дома. Хоть жар от огня и обжигал меня, но ходить я в то время не умел, поэтому ничего не мог поделать и терпел. Старик подмигнул мне и сказал:
– Что, припекает, сынок?
– Жар чрезвычайный от этого огня, святая правда, – сказал я в ответ. – Но, гляди, ведь ты впервые назвал меня своим сыном, уважаемый. Было бы справедливо заметить, что ты мой отец и что я прихожусь тебе родным сыном, да будем все мы здоровы, говоря так, и да обходят нас стороною несчастья.
– Ошибаешься, Бонапарт, – сказал он. – Я твой дед. Твой отец теперь в месте, далеком от дома, но имя и фамилия его в тех краях – Микеланджело О`Кунаса.
– А где же он?
– Он в мешке, – отвечал Старик.
Мне было тогда всего десять месяцев от роду, и больше я в тот раз ничего не сказал, но заглянул в мешок при первой же возможности: там была картошка и ничего больше, и прошло много времени, прежде чем я понял слова Седого Старика, но это совсем другая история, и я дойду до нее в этой книге в свое время.
Был один день в моей ранней юности, который ясно отпечатался у меня в памяти. Я сидел на полу, все еще не умея ни ходить, ни стоять, и смотрел на свою матушку, а она подметала дом и прибирала щипцами в очаге. Старик вошел в это время с улицы, вернувшись с поля, и стоял, ожидая, пока она закончит свою работу.
– Женщина! – сказал он. – А ведь вредна эта работа и не ко времени, и можешь быть уверена, что не приносит она ни пользы, ни доброй науки тому, кто сидит у нас тут дома на своей заднице.
– Мне сладостно каждое твое слово и почти каждый звук, что исходит от тебя, – отвечала матушка едко, – но будь я проклята, если понимаю, о чем ты сейчас говоришь.
– Да, – сказал Старик. – В мою собственную бытность зеленым юнцом (и это знает каждый, кто читал нетленные ирландские книги), мы любили поваляться в золе и горячих углях. Ты же теперь или сгребаешь всю золу в дальний угол очага, или и вовсе выметаешь на улицу, и ни горстки не остается для бедного мальца на полу, – тут он устремил на меня палец, – чтобы в ней как следует поваляться, тогда как неправильно это и против природы растить и воспитывать ребенка, не давая ему познакомиться поближе с золой. А все потому, о женщина, что утеряна тобой добрая привычка всю золу оставлять как есть и весь мусор, прогоревший в огне, сохранять в том виде, как оставил его огонь.
– Что ж, – сказала моя мать. – В этом ты прав, хоть и редко бывает, чтобы ты говорил дело, и я с удовольствием высыплю обратно все то, что соскребла с камней очага.
И она высыпала. Она вновь набрала полное ведро грязи, пыли, золы и куриного помета с большой дороги, с удовлетворением высыпала все это передо мной на пол очага и как следует размазала по нему. Когда у нее все было готово, я подполз к очагу и все следующие пять часов всласть провалялся в золе, – и уже только около полуночи меня, зеленого юнца, подняли и запихали в постель, но жуткая вонь от этого очага повсюду следовала за мной до самого конца недели; это был на редкость скверный, тухлый и пакостный запах, и я не думаю, что когда-нибудь еще в мире будет запах, подобный ему.
Маленький беленый вредоносный домик, в котором мы жили, расположен был в уголке долины по правую руку, если идешь на восток. Уж конечно, не мой отец и не кто-то из родственников построил этот дом именно там, и никогда уже не узнать нам, кто же – Бог, дьявол или человек, – изначально возвел эти корявые прогнившие стены из грязи и ила; но будь хоть сотня уголков в долине, в каждом из них непременно будет торчать маленький беленый домик, и ни об одном из них не известно, кто же его построил. Извечная судьба истинных ирландцев (если верить нетленным книгам) – жить в беленом домике в уголке долины по правую руку, если идешь на восток, и не иначе как по этой самой причине у меня и не было сколько-нибудь приличного обиталища с того самого мига, как я пришел в этот мир, а воистину ровно наоборот. Не говоря об убожестве самого дома, он еще вдобавок лепился на краешке скалы в самом опасном месте долины (хотя внизу, в долине, было полно прекрасных мест для дома), и всякий, кто беспечно распахивал дверь, не следя за тем, куда ставит ноги, рисковал тут же убиться по причине обрывистой местности.
В доме у нас не было никаких перегородок, охапки тростника были вместо крыши у нас над головой, и все тот же тростник служил нам постелью в задней части дома. С заходом солнца тростниковые постели расстилались по всему полу, и все в доме в молчании располагались на них. Вон там постель, в ней свинья. Вот тут другая, в ней люди. Еще одна большая постель, в ней старая тощая корова разлеглась во сне на левом боку, и ее дыхание сотрясает воздух посреди дома, а куры и котята спят в тени ее брюха; еще одна постель рядом с очагом, и в ней я.
Да, бедно жили люди в дни моей молодости, и если у кого было много скотины и птицы, то ночью в собственном доме ему было просто не повернуться. Увы, так всегда и было. Я часто слыхал, как Седой Старик рассказывал о лишениях и невзгодах прежней жизни.
“Было время, – рассказывал он, – когда у меня было две коровы, конь-тяжеловоз и скаковая лошадь, овцы, свиньи и другая мелкая скотинка. Домишко был тесный, и, честное слово, когда все мы укладывались спать, это был сумасшедший дом. Бабушка спала с коровами, а я спал один, вместе с конем; звали его Чарли, и это был спокойный и почтенный конь. Частенько овцы устраивали кутерьму, и нам редко удавалось сомкнуть глаза среди того меканья и блеянья, которое они поднимали. Однажды ночью мою бабушку пришибли и поранили, и неизвестно было, овцы ли, коровы ли тут виноваты, или она сама первая начала потасовку. Но на другую ночь к нам постучался благородный господин, школьный инспектор, который заблудился в тумане на болоте и забрел случайно в глубину долины. Он, должно быть, искал место, где отдохнуть и провести ночь, но когда он разглядел то, что можно было увидеть в слабом свете очага, он издал нечленораздельный звук изумления и застыл на пороге. Наконец он сказал:
– Не позор ли это, – сказал он, – валяться здесь в соседстве с дикими скотами, всем вместе вповалку в одной постели? До чего же постыдны, пагубны и противны природе ваши ночные порядки!
– Правда твоя, – сказал я в ответ благородному господину, – но, видит Бог, мы ничего не в силах поделать с тем затруднительным положением, в котором ты нас видишь. Погода стоит суровая, и надо защитить от бури каждую тварь, – все равно, две у нее ноги или четыре.
– Да неужто трудно вам построить небольшой загон снаружи, со стороны пастбища, – сказал благородный господин, – да расположить его подальше от дома?
– И впрямь нетрудно, – отвечал я.
То, что он сказал, повергло меня в величайшее изумление, поскольку самому мне было не выдумать не только ничего подобного, но и вообще никакой уловки, которая избавила бы нас от этой напасти – вечной давки в задней части дома. На другое утро мы собрали соседей и объяснили им очень подробно, какой совет дал нам благородный господин. Совет этот все одобрили, и не прошло и недели, как поблизости от дома у нас уже был построен прекрасный загон. Но увы, – человек предполагает, а Господь располагает. После того, как я сам, моя бабушка и двое моих братьев провели две ночи в загоне, мы так промокли, продрогли и промерзли, что удивительно еще, как все мы не отдали Богу душу, и у нас не оставалось другого выхода, как снова вернуться в дом и там вновь удобно и уютно расположиться среди скотины. Там мы с тех пор и оставались, – подобно любому другому бедному ирландцу в наших краях”.
Множество историй вроде этой рассказывал Седой Старик о прежних временах, и от него набрался я разума и мудрости, которыми обладаю теперь. Но что касается дома, где я родился в самом начале своей жизни, – если смотреть из его окон, оттуда открывался дивный вид. В доме было два маленьких окошка и между ними дверь. Если смотреть из окна по правую руку, перед тобой внизу расстилалась пустынная местность Росанн и Ги Дорь, с холмом Кнок Фола вдали и островом Тори в открытом море, который словно плыл, как огромный корабль, далеко-далеко, там, где небо сливалось с океаном. Если посмотреть из дверей, виден был запад графства Голуэй и скалы Коннемары, а дальше, в море, – Аранские острова с белоснежными домиками Килл Ронан, ясно и четко видными в летний день, если у тебя острое зрение. Из левого окна виден был самый большой из островов Бласкет, суровый и неприветливый, словно небывалый сказочный змей, разлегшийся на волнах. Дальше виднелся Дингл, с домами, тесно сгрудившимися вместе. Некогда было сказано, что ни один вид из окон в Ирландии [4]не может сравниться с этим видом, и не иначе, как это чистая правда. Я никогда не слышал, чтобы еще хоть один дом на земле был так же удачно расположен, как этот. А посему был удивителен этот дом, и сдается мне, что не будет уж никогда подобного ему. Как бы там ни было, именно в этом доме родился я, чего нельзя сказать, что ты там ни говори, ни про какой другой дом на свете.
Ирландская моя фамилия – О`Кунаса, мое ирландское имя – Бонапарт, и Ирландия – моя милая родина. Я не помню толком дня, когда я родился, а также ничего, что происходило в первые полгода, что я провел на этом свете, но, без сомнения, я в то время уже вел какую-то жизнь, хоть сам я ее и не помню, ибо не будь меня тогда, не было бы меня и теперь, а разум приходит к человеку постепенно, как и ко всякой другой твари.
За день до того, как я появился на свет, отец мой сидел вместе с Мартином О`Банаса на крыше курятника, глядя на небо, прикидывая, какую погоду сулят приметы, и беседуя достойно и учтиво о трудностях этой жизни.
– Вот что, Мартин, – сказал мой отец. – Ветер с севера, и неприветливый вид у холмов Бьянна Бана; быть дождю до утра, и быть ночи промозглой и ненастной, и дрожать нам всю ночь в наших постелях. А вот поистине дурной знак: утки зашли в крапиву! Теперь уж нет сомнений в том, что сегодня вечером придут ужасы и несчастья в наш мир и Морской Кот вслед за ними на своих лапах, – сегодня же, с наступлением темноты, – и если только я прав, впереди у нас обоих одна лишь злая доля с этого дня и навеки.
– Вот что, Микеланджело, – сказал Мартин О`Банаса, – сказать по правде, немало слов ты сказал, и если только ты прав в том, что сказал ты, то не ложь была сказана тобой, а чистая правда.
Этой ночью в полночь в задней части дома родился я. Отец мой меня совершенно не ожидал, поскольку был он человеком простым и честным и не слишком ясно понимал обстоятельства жизни. Вид моей лысой головенки привел его в такое изумление, что он чуть было не отдал Богу душу прямо на месте, и, правду сказать, великим несчастьем для него было, что не отдал, ибо с того самого дня он ничего уже не видел в своей жизни, кроме вечных лишений, его попрекали, пинали, валяли и дергали, а уж здоровья он и вовсе никакого не видел до конца своих дней. Говорили еще, что и моя мать меня тоже совершенно не ждала, и не иначе как из-за этого люди поговаривали шепотом, что родился я вовсе не у своей матери, а у какой-то другой женщины. Но это были просто обычные соседские разговоры, да теперь их уже и не упомнишь, ибо все наши соседи уже ушли из этой жизни, “и не будет никогда им подобных”. Мне не довелось видеть своего отца, пока я не вырос большим, но это совсем другая история, и я дойду до нее в этой книге в свое время.
На западе Ирландии, в местности, называемой Корка Дорха, в местечке под названием Лис-на-Брошкин я родился той ужасной зимней ночью, да будем мы все живы и здоровы. Родился я очень молодым, мне не было даже и одного дня, пошли мне Бог здоровья; до полугодовалого возраста я ничего не разбирал вокруг себя и людей не различал. Но разум и понимание тихо, спокойно и незаметно приходит к каждому существу. И вот как-то, через год после того, я лежал на спине и поглядывал своими глазками туда и сюда, на все, что меня окружало. Сначала я заприметил свою матушку, прямо передо мной; она была женщиной крепкой, обширной, полногрудой, ширококостной, молчаливой и сурового нрава. Она редко заговаривала со мной и куда чаще крепко меня бивала, так как я орал и надрывался в задней части дома, но битье от крика не помогало, поскольку второй вопль при этом бывал еще громче, чем первый, а если мне снова доставалось после этого по темечку, то и четвертый вопль удавался мне громче, чем третий. Ну, как бы там ни было, матушка моя была женщиной здравомыслящей, мрачной и хорошо откормленной, и, ясное дело, подобной ей не будет уж никогда. Всю свою жизнь она провела за уборкой дома, за выгребанием коровьего и свиного навоза, за сбиванием масла, за дойкой коров, за ткацким станком, за чесанием шерсти и верчением прялки, за молитвой и за руганью и за разжиганием большого огня, чтобы наварить побольше картошки в предчувствии голодных дней.
Был и еще один человек в доме, у меня перед глазами, – согнутый скрюченный старик с клюкой, причем две трети его лица и грудь его увидеть было невозможно, поскольку этому мешала нечесаная, всклокоченная, серая, как овечья шерсть, борода; та крошечная часть его лица, которая была свободна от этой шерсти, была коричневой, жесткой и морщинистой, будто из дубленой кожи, и два умудренных жизнью пронзительных глаза выглядывали оттуда и смотрели на мир взглядом острым, как игла. Он жил у нас в доме, и частенько они с матушкой расходились во многих вопросах, но, разрази меня гром, поистине невероятным было количество картошки, которое он поглощал, количество болтовни, которая так и лилась из него, и ничтожность той работы, которую он делал по дому. С самого начала, в ранней моей юности, я думал, что он и есть мой отец. Помню, как-то вечером мы сидели с ним вдвоем и тихо смотрели на жаркий и яркий огонь и на котел, огромный, как бочка, в котором у матери варилась картошка для свиней; сама же она бесшумно обреталась в задней части дома. Хоть жар от огня и обжигал меня, но ходить я в то время не умел, поэтому ничего не мог поделать и терпел. Старик подмигнул мне и сказал:
– Что, припекает, сынок?
– Жар чрезвычайный от этого огня, святая правда, – сказал я в ответ. – Но, гляди, ведь ты впервые назвал меня своим сыном, уважаемый. Было бы справедливо заметить, что ты мой отец и что я прихожусь тебе родным сыном, да будем все мы здоровы, говоря так, и да обходят нас стороною несчастья.
– Ошибаешься, Бонапарт, – сказал он. – Я твой дед. Твой отец теперь в месте, далеком от дома, но имя и фамилия его в тех краях – Микеланджело О`Кунаса.
– А где же он?
– Он в мешке, – отвечал Старик.
Мне было тогда всего десять месяцев от роду, и больше я в тот раз ничего не сказал, но заглянул в мешок при первой же возможности: там была картошка и ничего больше, и прошло много времени, прежде чем я понял слова Седого Старика, но это совсем другая история, и я дойду до нее в этой книге в свое время.
Был один день в моей ранней юности, который ясно отпечатался у меня в памяти. Я сидел на полу, все еще не умея ни ходить, ни стоять, и смотрел на свою матушку, а она подметала дом и прибирала щипцами в очаге. Старик вошел в это время с улицы, вернувшись с поля, и стоял, ожидая, пока она закончит свою работу.
– Женщина! – сказал он. – А ведь вредна эта работа и не ко времени, и можешь быть уверена, что не приносит она ни пользы, ни доброй науки тому, кто сидит у нас тут дома на своей заднице.
– Мне сладостно каждое твое слово и почти каждый звук, что исходит от тебя, – отвечала матушка едко, – но будь я проклята, если понимаю, о чем ты сейчас говоришь.
– Да, – сказал Старик. – В мою собственную бытность зеленым юнцом (и это знает каждый, кто читал нетленные ирландские книги), мы любили поваляться в золе и горячих углях. Ты же теперь или сгребаешь всю золу в дальний угол очага, или и вовсе выметаешь на улицу, и ни горстки не остается для бедного мальца на полу, – тут он устремил на меня палец, – чтобы в ней как следует поваляться, тогда как неправильно это и против природы растить и воспитывать ребенка, не давая ему познакомиться поближе с золой. А все потому, о женщина, что утеряна тобой добрая привычка всю золу оставлять как есть и весь мусор, прогоревший в огне, сохранять в том виде, как оставил его огонь.
– Что ж, – сказала моя мать. – В этом ты прав, хоть и редко бывает, чтобы ты говорил дело, и я с удовольствием высыплю обратно все то, что соскребла с камней очага.
И она высыпала. Она вновь набрала полное ведро грязи, пыли, золы и куриного помета с большой дороги, с удовлетворением высыпала все это передо мной на пол очага и как следует размазала по нему. Когда у нее все было готово, я подполз к очагу и все следующие пять часов всласть провалялся в золе, – и уже только около полуночи меня, зеленого юнца, подняли и запихали в постель, но жуткая вонь от этого очага повсюду следовала за мной до самого конца недели; это был на редкость скверный, тухлый и пакостный запах, и я не думаю, что когда-нибудь еще в мире будет запах, подобный ему.
Маленький беленый вредоносный домик, в котором мы жили, расположен был в уголке долины по правую руку, если идешь на восток. Уж конечно, не мой отец и не кто-то из родственников построил этот дом именно там, и никогда уже не узнать нам, кто же – Бог, дьявол или человек, – изначально возвел эти корявые прогнившие стены из грязи и ила; но будь хоть сотня уголков в долине, в каждом из них непременно будет торчать маленький беленый домик, и ни об одном из них не известно, кто же его построил. Извечная судьба истинных ирландцев (если верить нетленным книгам) – жить в беленом домике в уголке долины по правую руку, если идешь на восток, и не иначе как по этой самой причине у меня и не было сколько-нибудь приличного обиталища с того самого мига, как я пришел в этот мир, а воистину ровно наоборот. Не говоря об убожестве самого дома, он еще вдобавок лепился на краешке скалы в самом опасном месте долины (хотя внизу, в долине, было полно прекрасных мест для дома), и всякий, кто беспечно распахивал дверь, не следя за тем, куда ставит ноги, рисковал тут же убиться по причине обрывистой местности.
В доме у нас не было никаких перегородок, охапки тростника были вместо крыши у нас над головой, и все тот же тростник служил нам постелью в задней части дома. С заходом солнца тростниковые постели расстилались по всему полу, и все в доме в молчании располагались на них. Вон там постель, в ней свинья. Вот тут другая, в ней люди. Еще одна большая постель, в ней старая тощая корова разлеглась во сне на левом боку, и ее дыхание сотрясает воздух посреди дома, а куры и котята спят в тени ее брюха; еще одна постель рядом с очагом, и в ней я.
Да, бедно жили люди в дни моей молодости, и если у кого было много скотины и птицы, то ночью в собственном доме ему было просто не повернуться. Увы, так всегда и было. Я часто слыхал, как Седой Старик рассказывал о лишениях и невзгодах прежней жизни.
“Было время, – рассказывал он, – когда у меня было две коровы, конь-тяжеловоз и скаковая лошадь, овцы, свиньи и другая мелкая скотинка. Домишко был тесный, и, честное слово, когда все мы укладывались спать, это был сумасшедший дом. Бабушка спала с коровами, а я спал один, вместе с конем; звали его Чарли, и это был спокойный и почтенный конь. Частенько овцы устраивали кутерьму, и нам редко удавалось сомкнуть глаза среди того меканья и блеянья, которое они поднимали. Однажды ночью мою бабушку пришибли и поранили, и неизвестно было, овцы ли, коровы ли тут виноваты, или она сама первая начала потасовку. Но на другую ночь к нам постучался благородный господин, школьный инспектор, который заблудился в тумане на болоте и забрел случайно в глубину долины. Он, должно быть, искал место, где отдохнуть и провести ночь, но когда он разглядел то, что можно было увидеть в слабом свете очага, он издал нечленораздельный звук изумления и застыл на пороге. Наконец он сказал:
– Не позор ли это, – сказал он, – валяться здесь в соседстве с дикими скотами, всем вместе вповалку в одной постели? До чего же постыдны, пагубны и противны природе ваши ночные порядки!
– Правда твоя, – сказал я в ответ благородному господину, – но, видит Бог, мы ничего не в силах поделать с тем затруднительным положением, в котором ты нас видишь. Погода стоит суровая, и надо защитить от бури каждую тварь, – все равно, две у нее ноги или четыре.
– Да неужто трудно вам построить небольшой загон снаружи, со стороны пастбища, – сказал благородный господин, – да расположить его подальше от дома?
– И впрямь нетрудно, – отвечал я.
То, что он сказал, повергло меня в величайшее изумление, поскольку самому мне было не выдумать не только ничего подобного, но и вообще никакой уловки, которая избавила бы нас от этой напасти – вечной давки в задней части дома. На другое утро мы собрали соседей и объяснили им очень подробно, какой совет дал нам благородный господин. Совет этот все одобрили, и не прошло и недели, как поблизости от дома у нас уже был построен прекрасный загон. Но увы, – человек предполагает, а Господь располагает. После того, как я сам, моя бабушка и двое моих братьев провели две ночи в загоне, мы так промокли, продрогли и промерзли, что удивительно еще, как все мы не отдали Богу душу, и у нас не оставалось другого выхода, как снова вернуться в дом и там вновь удобно и уютно расположиться среди скотины. Там мы с тех пор и оставались, – подобно любому другому бедному ирландцу в наших краях”.
Множество историй вроде этой рассказывал Седой Старик о прежних временах, и от него набрался я разума и мудрости, которыми обладаю теперь. Но что касается дома, где я родился в самом начале своей жизни, – если смотреть из его окон, оттуда открывался дивный вид. В доме было два маленьких окошка и между ними дверь. Если смотреть из окна по правую руку, перед тобой внизу расстилалась пустынная местность Росанн и Ги Дорь, с холмом Кнок Фола вдали и островом Тори в открытом море, который словно плыл, как огромный корабль, далеко-далеко, там, где небо сливалось с океаном. Если посмотреть из дверей, виден был запад графства Голуэй и скалы Коннемары, а дальше, в море, – Аранские острова с белоснежными домиками Килл Ронан, ясно и четко видными в летний день, если у тебя острое зрение. Из левого окна виден был самый большой из островов Бласкет, суровый и неприветливый, словно небывалый сказочный змей, разлегшийся на волнах. Дальше виднелся Дингл, с домами, тесно сгрудившимися вместе. Некогда было сказано, что ни один вид из окон в Ирландии [4]не может сравниться с этим видом, и не иначе, как это чистая правда. Я никогда не слышал, чтобы еще хоть один дом на земле был так же удачно расположен, как этот. А посему был удивителен этот дом, и сдается мне, что не будет уж никогда подобного ему. Как бы там ни было, именно в этом доме родился я, чего нельзя сказать, что ты там ни говори, ни про какой другой дом на свете.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Скверный запах у нас в доме. – Свиньи. – Дом Амброзия. – Тяжелые времена. – Моя мать при смерти. – Выдумка Мартина. – Мы спасены. – Смерть Амброзия.
Во времена моей юности в доме у нас неизменно стоял скверный запах. Иногда он настолько сгущался, что я просил мать отпустить меня в школу, хоть еще и не умел толком ходить. Люди, проходящие мимо, ни на мгновение не задерживались поблизости от нашего очага, а, едва поравнявшись с дверями, припускали рысью и не останавливались, пока не отбегут на полмили от этого источника зловония. Семья, жившая в другом доме, до которого от нас было две сотни ярдов, поспешно покинула его, выехав подчистую в один прекрасный день, когда запах от нас был особенно силен; они отправились в Новый Свет и уже не вернулись оттуда. Рассказывали, будто жители отдаленных стран поговаривают, что прекрасная земля – Ирландия, вот только воздух там очень густой. Увы, воздуха у нас в доме в то время не было вовсе.
Причиной этого смрада был один из наших домочадцев. Имя его было Амброзий. Старик крепко любил его. Амброзий приходился сыном Сорхе. Сорха была нашей свиньей, и когда она приносила потомство, она приносила его в изобилии. И хоть и много у нее было сосков, но всякий раз, когда поросята принимались высасывать из нее корм, на Амброзия соска не хватало. Амброзий был робок по натуре, и когда поросятам случалось проголодаться, а с такими, как они, это случается то и дело, бедный Амброзий оставался последним безо всякого соска. Когда Старик заметил, что поросеночек слабеет и хиреет, он забрал его в дом, устроил ему тростниковую постель возле очага и время от времени подкармливал его коровьим молоком из старой бутылки. Амброзий немедленно пришел в себя, вырос на удивление и сильно разжирел. Но увы – каждой твари присущ свой запах, по воле Господа, и запах, свойственный свиньям, не слишком приятен. Пока Амброзий был маленьким, запах тоже был небольшим. Когда Амброзий стал подрастать, запах возрос соответственно. Когда он стал совсем большим, запах стал очень сильным. Сначалавсе у нас было не так уж плохо, потому что днем мы держали окна открытыми, дверь нараспашку, и сквозняки гуляли по всему дому. Но когда наступала темнота и Сорха с другими свинками возвращалась домой на ночлег, – вот тут поистине наступало такое, что нельзя ни рассказать, ни описать. Иной раз посреди ночи нам казалось, что утро не застанет нас в живых. Иногда мать со Стариком вставали и выходили из дома, чтобы прогуляться с десяток миль под дождем, пытаясь отделаться от вони. Когда Амброзий пробыл у нас в доме месяц или около того, лошадь Чарли отказалась заходить на ночь в дом и каждое утро оказывалась вымокшей насквозь (ибо сколько я себя помню, не бывало еще ни разу ночи без бури и проливного дождя), но все равно вид имела довольный, несмотря на все трудности, которые пришлось вытерпеть в бурю. Самое же тяжелое испытание выпало, конечно, на мою долю, так как ходить я не умел, а другие способы передвижения были мне недоступны.
Какое-то время все так и шло. Амброзий быстро рос, и Старик сказал, что вскоре уже он сможет проводить время под открытым небом с другими свиньями. Он был любимцем Старика; потому-то матушка и не могла спровадить вонючую свинью вон из дома палкой, хоть и потеряла здоровье от страшной вони. Однажды мы вдруг заметили, что Амброзий, – в одну ночь, как показалось нам, – чудовищно вырос. Он стал высотой со свою собственную мать, только гораздо шире. Брюхо у него доставало до земли, а бока раздулись так, что впору было испугаться. Старик в тот день ставил свиньям большое ведро картошки на обед, как вдруг заметил, что что-то неладно. “Нелегкая меня побери, – воскликнул он. – Он скоро лопнет!” Когда мы пристально обследовали Амброзия, похоже было, что бедняга стал совершенно, как шар. Не знаю – то ли он съел лишнего, то ли на него напала водянка или какая другая ужасная болезнь. Но я еще не все сказал. Запах теперь стал почти непереносим, так что моя матушка упала в обморок в задней части дома, утратив последние силы по причине этой новой вони.
– Если вы не уберете эту свинью из дома сию минуту, – заявила она слабым голосом со своей постели в задней части дома, – я подожгу этот тростник, и тогда раз и навсегда придет конец трудным временам в этом доме, и если даже все мы тут же окажемся в аду – пусть; по крайней мере, я никогда не слыхала, чтобы там были свиньи.
Старик курил свою трубку, глубоко затягиваясь и стараясь наполнить комнату дымом, чтобы защититься от вони. Он отвечал так:
– Женщина, – сказал он. – Бедная скотинка больна, и мне меньше всего хотелось бы выгонять ее на улицу, когда она нездорова. Святая правда, что запах этот перешел уже все мыслимые и немыслимые границы, но смотри, – ведь сама свинья молчит и не жалуется, хотя и у нее есть рыло.
– Она онемела от собственной вони, – сказал я.
– Раз так, – сказала моя мать Старику, – я поджигаю тростник.
Так они продолжали препираться довольно долго, но наконец старик подчинился женщине и согласился выгнать Амброзия. Сначала он попытался выманить свинью за дверь свистом, уговорами и лаской, но скотина оставалась на том же месте без малейшего движения. Не иначе как все чувства у свиньи притупились от вони, и она не слышала, что говорил ей Старик. Как бы там ни было, старик взял свою клюку и погнал свинью от очага к двери, поторапливая, колотя и подталкивая ее клюкой. Когда он совсем уже подогнал ее к дверям, нам стало ясно, что ее чересчур разнесло, чтобы она могла протиснуться между створок. Ее опять отпустили, и она направилась к своей постели у очага, чтобы соснуть.
– Раз так, – сказала моя мать с постели, – видно, трудно избежать того, что нам суждено.
Голос ее был слабым и тихим, и я уверен был, что она решила уже смириться с предназначением и со зловонием свиньи и обратить свое лицо к небесам. Но тут вдруг в задней части дома взметнулся вверх столб огня, – матушка подожгла дом. Старик очутился там одним прыжком, кинул пару старых мешков поверх языков пламени и колотил по ним толстой палкой до тех пор, пока огонь не угас. Потом он поколотил и матушку и во время взбучки дал ей много полезных советов.
Спаси и сохрани нас Бог, никакая тяжелая жизнь прежде не бывала так плоха, как жизнь, которую устроил нам Амброзий в течение следующих двух недель. Описать невозможно тот запах, который стоял у нас в доме. Свинья была, без сомнения, больна, и испарения от нее шли такие, что это приводило на память труп, который месяц лежит без погребения. Весь дом провонял из-за нее от пола до потолка. Мать лежала все это время в задней части дома, не вставая и даже не открывая рта. По исходе двух недель она благословила нас, пожелала нам здоровья слабым голосом и обратила свое лицо к вечности. Старик был в постели и курил трубку, делая глубокие затяжки, чтобы защититься от вони. Он выпрыгнул из постели и вытащил мою мать наружу, на обочину дороги, и таким образом в ту ночь спас ее от смерти, хоть оба они и промокли до нитки. На другое утро постели были вытащены наружу, на дорогу, и Старик сказал, что так мы будем делать и впредь, “ибо, – сказал он, – лучше лишиться дома, чем жизни, и даже если мы захлебнемся ночью от дождя, все-таки эта смерть снаружи будет лучше той смерти, которая грозит нам внутри”.
Мартин О`Банаса как раз проходил в тот день по дороге, и когда он увидел вонючие постели под открытым небом и нас, оставивших свой дом, он остановился и обратился с речью к Старику:
– Поистине, мне не понять, что делается в мире, и не знаю я, отчего тростниковые постели оказались снаружи, но смотрите – дом-то в огне!
Старик взглянул на дом и покачал головой.
– Огонь тут ни при чем, – сказал он, – это вонючая свинья у нас в доме. Это не дым, как ты подумал, Мартин, а вонючие испарения.
– Не нравятся мне эти испарения, – сказал Мартин.
– Здоровья они не приносят, это точно, – сказал Старик.
Мартин некоторое время обдумывал услышанное.
– Не иначе, – сказал он, – как эта свинья – твоя любимица, если неохота тебе перерезать ей глотку, да и закопать в землю.
– Воистину ты угадал, Мартин.
– Коли так, – сказал Мартин, – я вам помогу.
Причиной этого смрада был один из наших домочадцев. Имя его было Амброзий. Старик крепко любил его. Амброзий приходился сыном Сорхе. Сорха была нашей свиньей, и когда она приносила потомство, она приносила его в изобилии. И хоть и много у нее было сосков, но всякий раз, когда поросята принимались высасывать из нее корм, на Амброзия соска не хватало. Амброзий был робок по натуре, и когда поросятам случалось проголодаться, а с такими, как они, это случается то и дело, бедный Амброзий оставался последним безо всякого соска. Когда Старик заметил, что поросеночек слабеет и хиреет, он забрал его в дом, устроил ему тростниковую постель возле очага и время от времени подкармливал его коровьим молоком из старой бутылки. Амброзий немедленно пришел в себя, вырос на удивление и сильно разжирел. Но увы – каждой твари присущ свой запах, по воле Господа, и запах, свойственный свиньям, не слишком приятен. Пока Амброзий был маленьким, запах тоже был небольшим. Когда Амброзий стал подрастать, запах возрос соответственно. Когда он стал совсем большим, запах стал очень сильным. Сначалавсе у нас было не так уж плохо, потому что днем мы держали окна открытыми, дверь нараспашку, и сквозняки гуляли по всему дому. Но когда наступала темнота и Сорха с другими свинками возвращалась домой на ночлег, – вот тут поистине наступало такое, что нельзя ни рассказать, ни описать. Иной раз посреди ночи нам казалось, что утро не застанет нас в живых. Иногда мать со Стариком вставали и выходили из дома, чтобы прогуляться с десяток миль под дождем, пытаясь отделаться от вони. Когда Амброзий пробыл у нас в доме месяц или около того, лошадь Чарли отказалась заходить на ночь в дом и каждое утро оказывалась вымокшей насквозь (ибо сколько я себя помню, не бывало еще ни разу ночи без бури и проливного дождя), но все равно вид имела довольный, несмотря на все трудности, которые пришлось вытерпеть в бурю. Самое же тяжелое испытание выпало, конечно, на мою долю, так как ходить я не умел, а другие способы передвижения были мне недоступны.
Какое-то время все так и шло. Амброзий быстро рос, и Старик сказал, что вскоре уже он сможет проводить время под открытым небом с другими свиньями. Он был любимцем Старика; потому-то матушка и не могла спровадить вонючую свинью вон из дома палкой, хоть и потеряла здоровье от страшной вони. Однажды мы вдруг заметили, что Амброзий, – в одну ночь, как показалось нам, – чудовищно вырос. Он стал высотой со свою собственную мать, только гораздо шире. Брюхо у него доставало до земли, а бока раздулись так, что впору было испугаться. Старик в тот день ставил свиньям большое ведро картошки на обед, как вдруг заметил, что что-то неладно. “Нелегкая меня побери, – воскликнул он. – Он скоро лопнет!” Когда мы пристально обследовали Амброзия, похоже было, что бедняга стал совершенно, как шар. Не знаю – то ли он съел лишнего, то ли на него напала водянка или какая другая ужасная болезнь. Но я еще не все сказал. Запах теперь стал почти непереносим, так что моя матушка упала в обморок в задней части дома, утратив последние силы по причине этой новой вони.
– Если вы не уберете эту свинью из дома сию минуту, – заявила она слабым голосом со своей постели в задней части дома, – я подожгу этот тростник, и тогда раз и навсегда придет конец трудным временам в этом доме, и если даже все мы тут же окажемся в аду – пусть; по крайней мере, я никогда не слыхала, чтобы там были свиньи.
Старик курил свою трубку, глубоко затягиваясь и стараясь наполнить комнату дымом, чтобы защититься от вони. Он отвечал так:
– Женщина, – сказал он. – Бедная скотинка больна, и мне меньше всего хотелось бы выгонять ее на улицу, когда она нездорова. Святая правда, что запах этот перешел уже все мыслимые и немыслимые границы, но смотри, – ведь сама свинья молчит и не жалуется, хотя и у нее есть рыло.
– Она онемела от собственной вони, – сказал я.
– Раз так, – сказала моя мать Старику, – я поджигаю тростник.
Так они продолжали препираться довольно долго, но наконец старик подчинился женщине и согласился выгнать Амброзия. Сначала он попытался выманить свинью за дверь свистом, уговорами и лаской, но скотина оставалась на том же месте без малейшего движения. Не иначе как все чувства у свиньи притупились от вони, и она не слышала, что говорил ей Старик. Как бы там ни было, старик взял свою клюку и погнал свинью от очага к двери, поторапливая, колотя и подталкивая ее клюкой. Когда он совсем уже подогнал ее к дверям, нам стало ясно, что ее чересчур разнесло, чтобы она могла протиснуться между створок. Ее опять отпустили, и она направилась к своей постели у очага, чтобы соснуть.
– Раз так, – сказала моя мать с постели, – видно, трудно избежать того, что нам суждено.
Голос ее был слабым и тихим, и я уверен был, что она решила уже смириться с предназначением и со зловонием свиньи и обратить свое лицо к небесам. Но тут вдруг в задней части дома взметнулся вверх столб огня, – матушка подожгла дом. Старик очутился там одним прыжком, кинул пару старых мешков поверх языков пламени и колотил по ним толстой палкой до тех пор, пока огонь не угас. Потом он поколотил и матушку и во время взбучки дал ей много полезных советов.
Спаси и сохрани нас Бог, никакая тяжелая жизнь прежде не бывала так плоха, как жизнь, которую устроил нам Амброзий в течение следующих двух недель. Описать невозможно тот запах, который стоял у нас в доме. Свинья была, без сомнения, больна, и испарения от нее шли такие, что это приводило на память труп, который месяц лежит без погребения. Весь дом провонял из-за нее от пола до потолка. Мать лежала все это время в задней части дома, не вставая и даже не открывая рта. По исходе двух недель она благословила нас, пожелала нам здоровья слабым голосом и обратила свое лицо к вечности. Старик был в постели и курил трубку, делая глубокие затяжки, чтобы защититься от вони. Он выпрыгнул из постели и вытащил мою мать наружу, на обочину дороги, и таким образом в ту ночь спас ее от смерти, хоть оба они и промокли до нитки. На другое утро постели были вытащены наружу, на дорогу, и Старик сказал, что так мы будем делать и впредь, “ибо, – сказал он, – лучше лишиться дома, чем жизни, и даже если мы захлебнемся ночью от дождя, все-таки эта смерть снаружи будет лучше той смерти, которая грозит нам внутри”.
Мартин О`Банаса как раз проходил в тот день по дороге, и когда он увидел вонючие постели под открытым небом и нас, оставивших свой дом, он остановился и обратился с речью к Старику:
– Поистине, мне не понять, что делается в мире, и не знаю я, отчего тростниковые постели оказались снаружи, но смотрите – дом-то в огне!
Старик взглянул на дом и покачал головой.
– Огонь тут ни при чем, – сказал он, – это вонючая свинья у нас в доме. Это не дым, как ты подумал, Мартин, а вонючие испарения.
– Не нравятся мне эти испарения, – сказал Мартин.
– Здоровья они не приносят, это точно, – сказал Старик.
Мартин некоторое время обдумывал услышанное.
– Не иначе, – сказал он, – как эта свинья – твоя любимица, если неохота тебе перерезать ей глотку, да и закопать в землю.
– Воистину ты угадал, Мартин.
– Коли так, – сказал Мартин, – я вам помогу.