Потом я подумал о напитках, но я знал, что мало было людей в Корка Дорха, которые приложились бы к выпивке и не отправились бы в вечность с первого же раза. Я подумал было купить шляпу для защиты от дождя, но решил, что нельзя достать такую шляпу, которая через пять минут не повредилась бы и не расползлась под ударами бури. То же было и с одеждой. Я не любил курить трубку, и меня не тянуло к нюхательному табаку.
   У Старика были часы со времен праздника, но я никогда не понимал, как пользоваться этой машинкой и какой в ней прок. Мне не нужна была ни чашка, ни домашняя обстановка, ни лоханка. Я жил бедно, был полумертв от голода и невзгод, но мне не удалось вспомнить ни одной приятной и полезной вещи, которая была бы мне нужна. Вот уж поистине, думалось мне, в страшных заботах и умственных корчах живут богатые люди!
   Я встал однажды утром, дождь струился с небес. Некоторое время я вяло слонялся по дому, не чувствуя ни к чему интереса и не останавливая внимания ни на чем в особенности. Одно только меня удивило, и я обратился с беседой к матери, которая занималась приготовлением корма для свиней возле очага.
   – Неужто, достопочтенная, – сказал я, – нас постигли в довершение всего конец света и кончина всей вселенной, что кровавые ливни льют на нас среди ночи?
   – Нет, вовсе не это, сокровище ты мое убогое, – сказала она, – это Седой Старик истекал тут кровью все утро.
   – Полагаю я, из носа бил этот источник крови? – сказал я.
   – Вовсе нет, ничего подобного, сладкий ты мой, – сказала она, – а из смертельных незаживающих ран, которые у него теперь на обеих ногах. Они утром состязались с Мартином О’Банаса, кто из них поднимет большой обломок скалы. Проиграл бедный Мартин, да будет он здоров, так как не сумел и с места его сдвинуть. Старику повезло, как всегда. Ему удалось поднять камень на высоту пояса, и он выиграл ставку, какой бы там она у них ни была.
   – Он всегда был силен, – сказал я.
   – Но потом, по причине большого веса, камень выпал у него из рук и упал, по несчастью, ему на ноги, и размозжил их и каждую кость и косточку в них. Бедняга долго еще после этой истории таскался по всему дому и вопил, но на чем бы он там ни передвигался, точно, что не на ногах.
   – Никогда бы не подумал, – сказал я, – что у Старика может быть столько крови.
   – Если и было, – сказала она, – то теперь уже нет.
   Случилось так, что это навело меня на мысль о бывших у меня деньгах. Если бы Старик носил ботинки, думал я, меньше был бы вред, причиненный ему, когда камень упал ему на ноги. Откуда мне знать, не случится ли мне самому поранить и повредить ноги таким же путем? Что же мне лучше всего купить, как не пару ботинок?
   На другой день я тронулся в путь, направляясь к тому месту, где у меня был зарыт мешок с золотом. По дороге мне встретился Мартин О’Банаса, и я спросил его насчет того, как делать покупки в магазине, – искусство, в котором у меня не было никакого опыта.
   – Скажи мне, друг Мартин, – сказал я, – знаешь ли ты какое-нибудь слово, каким называют ботинки?
   – Знаю, – сказал он. – Помню, был я как-то в городе Дерри и занимался там тем, что подслушивал. Один человек зашел в магазин и купил ботинки. Я ясно слышал слово, которое он сказал хозяину магазина, – “бутссёр”. Без сомнения, это и есть верное английское слово для ботинок – бутссёр.
   – Спасибо тебе, Мартин, – сказал я, – и еще одно спасибо сверх того, первого.
   Я отправился дальше. Мешок с золотом был в сохранности там, где я его оставил. Я вынул из него двадцать золотых монет и снова закопал его в землю. Когда дело было сделано, я уверенно двинулся в направлении какого-нибудь города, какой в то время попадался по дороге на запад, – Голуэя или Кахарсивин, или какого-нибудь другого места вроде этого. Там было много домов, магазинов и людей, и повсюду что-то с шумом происходило. Я рыскал по городку, пока не нашел обувную лавку и не вошел радостно внутрь. Внутри сидел симпатичный толстяк, который вел дела в лавке, и стоило ему взглянуть на меня, как он сунул руку в карман и протянул мне пенни.
   –  Away now, islandman, – сказал он, но все еще безо всякого вероломства в голосе [22].
   Я с благодарностью принял медный пенс, положил его в карман и достал одну из своих золотых монет.
   – А теперь, – сказал я, – бутссёр!
   –  Boots? [23]
   –  Бутссёр.
   Не знаю, удивился ли настолько этот благородный господин или не понял моего английского, но он долго стоял, глядя на меня. Потом он отошел назад и достал много пар ботинок. Он предложил мне выбирать. Я выбрал самую роскошную пару; он взял у меня золотую монету, и мы оба поблагодарили друг друга. Я завернул ботинки в старый мешок, который был у меня с собой, и пошел своей дорогой, направляясь к себе в местечко.
   Да, я чувствовал робость и стыд по поводу ботинок. Со дня великого праздника в Корка Дорха не видали ни ботинок, ни их следа. Предметом насмешек и шуток для людей будут эти светлые кожаные штуковины. Я боялся, что стану посмешищем для соседей, если не дать им возможности сперва приучиться к великолепию и важному виду этих ботинок. Я постановил припрятать ботинки и спокойно обдумать этот вопрос.
   Через месяц или около этого я пришел в дурное настроение по поводу этих ботинок. Они были у меня, но как бы их и не было. Они лежали в земле, и мне не было никакой пользы от моей покупки. Они никогда не бывали у меня на ногах, и у меня не было даже минуты опыта пребывания в них. Если я как-то незаметно не поупражняюсь в этом и вообще в искусстве передвижения в ботинках, у меня вовеки не хватит храбрости носить их на людях.
   Однажды ночью (ночь эта была самая ночная из всех, какие я когда-либо видел, по количеству дождя и по черноте кромешной тьмы) я тайно поднялся с тростниковой постели и вышел наружу, в ураган. Я добрался до места, где были погребены ботинки, и вырыл их из земли. Они были скользкие, мокрые, мягкие и податливые, так что я всунул в них ноги без большого труда. Я завязал шнурки и пустился шагать по окрестностям, в то время как пронзительный ветер рвал меня на части и порывы дождя с силой обрушивались на мою голову. Думаю, я прошел миль десять, прежде чем снова закопал ботинки обратно в землю. Они очень мне понравились, несмотря на то, как они жали, натирали и калечили ноги. Я был довольно сильно изнурен, когда добрался на рассвете до тростника.
   Было время завтракать картошкой, когда я проснулся и не совсем твердо стоял на ногах, и тут я почувствовал, что что-то в мире было не так. Седого Старика не было дома, – чего с ним никогда не случалось прежде, когда бывала пора есть картошку, – и соседи стояли маленькими группками тут и там, в панике тихонько переговариваясь друг с другом. Вид у всего был потусторонний, и даже сам дождь выглядел как-то необычно. Мать моя была угрюма и молчалива.
   – Неужели, о дражайшая, – мягко сказал я, – нынче пришел конец ирландской недоле, и бедняки ожидают, что весь мир взлетит на воздух?
   – Сдается мне, дело обстоит еще хуже, – сказала она. Больше мне не удалось выжать из нее ни слова по поводу ее мрачного настроения.
   Я двинулся наружу. Снаружи, в поле я увидел Мартина О’Банаса, который в страхе уставился на землю. Я подошел к нему и учтиво его приветствовал.
   – Что за дурные вести дошли до нас, – спросил я, – или что за новая погибель суждена ирландцам?
   Он некоторое время не отвечал мне, а когда заговорил, в голосе его была испуганная хрипотца. Он приблизил губы к моему уху.
   – Вчера вечером в Корка Дорха побывало что-то недоброе, – сказал он.
   – Что-то недоброе?
   – Морской Кот. Смотри!
   Он показал пальцем на землю.
   – Взгляни на этот след, – сказал он, – и вот на этот, – они идут по всей округе!
   Я тихонько ахнул.
   – Их оставили не человеческие, не звериные и никакие другие из земных ног, – сказал он, – а Морской Кот из Тир Конелл. Да будем все мы здоровы, – гибельна, прискорбна и неописуема та злая судьба и те несчастья, которые ждут нас с этого дня. Поистине, лучше человеку уйти в море и переправиться в вечность. Как ни скверно это место, но поистине адские дела ждут нас в Корка Дорха.
   Я встревоженно согласился с ним и ушел. Конечно, Мартин и соседи имели в виду след моих ботинок. Я боялся сообщить им правду, так как трудно было сказать, подвигнет ли их это к насмешкам надо мной или к изничтожению меня.
   Изумление это продолжалось два дня, все ожидали, что небо упадет или земля расколется и людей сметет в какую-нибудь подземную область. Я все это время был спокоен, будучи свободен от страха и наслаждаясь тем особым знанием, которым я втайне обладал. Многие хвалили меня за мужество.
   На утро третьего дня я увидел, поднявшись, что у нас в доме кто-то чужой. Крупный незнакомец стоял в дверях, разговаривая со Стариком. На нем была хорошая темно-синяя одежда с блестящими пуговицами и пребольшие ботинки. Я услышал, что с его стороны доносится резкий английский, а Старик пытается его умиротворить на ирландском и ломаном английском вперемежку. Когда незнакомец учуял меня в задней части дома, он оборвал разговор и одним прыжком очутился на тростнике и обрушился на меня. Это был свирепый коренастый человек, и он заставил мое сердце подскочить от страха. Он крепко схватил меня за руку.
   –  Ф-фват из йер нам?– сказал он.
   Я чуть не проглотил язык от ужаса.
   Не знаю, как я умудрился заговорить.
   –  Джамс О’Донелл, – сказал я.
   Тут из него полился мощный поток английского, который скатился с меня, как скатываются капли ночного дождя. Я не понял ни единого слова. Старик подошел и заговорил со мной.
   – Без сомнения, это был Морской Кот, – сказал он. – И вот пришло первое несчастье. Этот человек, которого ты видишь в нашем доме, – полицейский, и ему нужен ты!
   Меня охватил ужасный приступ дрожи при звуке этих слов. Полицейский изверг новый поток английского.
   – Он говорит, – сказал Старик, – что какой-то негодяй недавно убил благородного господина в Голуэе и украл у него множество золотых монет. Он говорит, что у полиции есть сведения, будто некоторое время тому назад ты покупал кое-что за золото, и он велит тебе немедленно выложить на стол все, что у тебя в карманах.
   Со стороны полицейского донеслось злое ворчание. Я не знал, что именно он сказал, но немедленно сделал все, как он велел. Я выложил прямо перед ним все, что было у меня в кармане, даже девятнадцать золотых монет. Он посмотрел на них, а потом посмотрел на меня. Когда он насмотрелся как следует, он изверг новый поток английского и ухватил меня за руку еще крепче.
   – Он говорит, – сказал Старик, – что хорошо было бы, если бы ты пошел с ним.
   Как только я услышал эту фразу, опасаюсь, что чувства меня оставили и что я не слишком успешно мог в то время удерживать душу в теле, не говоря уже о менее значительных движениях моих конечностей и всей моей персоны. Я не отличал ночь от ясного дня и дождь от сухой земли в этот миг в задней части дома. Тьма и потеря разума обрушились на меня; долгое время я ничего вокруг себя не чувствовал и не понимал ничего, кроме того, что меня крепко держит полицейский и что мы уходим с ним по дороге далеко-далеко от Корка Дорха, где я провел свою жизнь и где жили мои друзья и мои родные испокон веков.
   Я смутно помню большой город, который был полон благородных господ в ботинках; они вежливо беседовали друг с другом, проходили мимо и садились в экипажи; дождь сверху не лил, и было не холодно. Я смутно помню себя то в величественном дворце, то в присутствии большой толпы полицейских, которые говорили со мной и друг с другом по-английски, то в тюрьме. Я не понимал ничего из того, что происходило вокруг меня, равно как и ни слова из разговоров и из вопросов, которые мне задавали.
   Я слабо припоминаю, как я побывал в большом, искусно отделанном зале, в присутствии благородного господина, на котором был белый парик; там было много других изысканно одетых людей, некоторые из них иногда говорили, но большинство слушало. Это продолжалось три дня, и меня очень заинтересовало все, что я видел. Когда это кончилось, полагаю, меня вновь отправили в тюрьму.
   Однажды утром меня рано разбудили и сказали, чтобы я немедленно был готов к выходу. Эта новость меня и опечалила, и обрадовала. Я был здоров, в сухости и избавлен от голода, сидя под замком, но все же мне немножко хотелось вновь быть вместе со своими, в Корка Дорха. Но меня охватило удивление, когда я увидел, что мы с двумя полицейскими направляемся не на восток, в сторону дома, а в другое место, которое они называли station [24].
   Мы пробыли там некоторое время, и я с интересом смотрел на большие вагоны, которые проезжали мимо, толкая перед собой большие черные железные штуковины, а те сморкались, и кашляли, и пускали клубы дыма. Я заметил, что другой бедняк, у которого был вид ирландца, входит на stationв сопровождении двух других полицейских и беседует с ними по-английски. Больше я не обращал на него никакого внимания, пока не увидел некоторое время спустя, что он направляется ко мне и заводит со мной разговор.
   – Очевидно, – сказал он по-ирландски, – что не очень-то хороши твои теперешние дела.
   – Это место мне очень нравится, – сказал я.
   – Ты понимаешь, – спросил он, – что ты заработал недавно у благородных господ в этом городе?
   – Я ничего не понимаю, – сказал я.
   – Ты заработал двадцать девять лет тюрьмы, друг, и сейчас тебя перевозят в эту другую тюрьму.
   Прошло некоторое время, прежде чем я понял смысл этой речи. После этого я упал без чувств на землю и, уж конечно, оставался бы в этом положении долгое время, если бы на меня не вылили ведро воды.
   Когда меня вновь поставили на ноги, у меня кружилась голова и я был не в себе. Я увидел, что на stationвъехали какие-то вагоны и что из них выходят и благородные господа, и бедняки. Мои глаза остановились на одном человеке и невольно задержались на нем. Едва взглянув на него, я понял, что не иначе как знаком с ним. Я никогда не видел его раньше, но облик его не был обликом незнакомца. Это был старик, сгорбленный, сломленный и тощий, как соломинка. Он был одет в грязные тряпки, босиком, и глаза его горели на увядшем лице. Эти глаза остановились на мне.
   Мы двинулись медленно и осторожно друг другу навстречу, оба колеблясь между робостью и радушием. Я видел, что он дрожал, губы его шевелились, и глаза метали искры. Я тихо обратился к нему по-английски:
   –  Ф-фват из йер нам?
   Он отвечал мне неверными губами, блуждающим голосом:
   –  Джамс О’Донелл, – сказал он.
   Изумление и радость обрушились на меня, как удар молнии обрушивается с небосвода. Я потерял дар речи, и мои чувства чуть было вновь не оставили меня.
   Мой отец! Мой собственный отец! Батюшка мой родненький, кровный мой родственник, тот, от кого я произошел, друг мой! Мы жадно вглядывались друг в друга, и я предложил ему свою руку, чтобы он мог опереться на нее.
   – У меня те же имя и фамилия, – сказал я. – Я тоже Джамс О’Донелл, ты мой отец, и не иначе, как ты выбрался из мешка!
   – Сын мой! – сказал он. – Сынок! Сыночек!
   Он схватил меня за руку, он сверлил и пожирал меня глазами. Каким бы приливом радости и любви он ни был охвачен в то время, я заметил, что бедняга нездоров; в самом деле, ему не пошел на пользу приступ радости, которую он испытал в тот раз из-за меня на station; он был белым, как мел, и струйка слюны стекала из уголка его рта.
   – Мне сказали, – заговорил я, – что я приговорен к двадцати девяти годам в том же самом мешке.
   Мне хотелось, чтобы между нами завязался разговор, только бы прервать это потустороннее оцепенение, от которого у нас обоих начинала кружиться голова. Взгляд его оттаял, и спокойствие снизошло на него. Он поднес к моему лицу дрожащий палец.
   – Двадцать девять лет, – сказал он, – я провел в мешке, и поистине, это место не из привлекательных.
   – Передай матери, – сказал я, – что я вернусь...
   Вдруг сильная рука ухватила меня за лохмотья и грубо потащила прочь. Это был полицейский. Мне пришлось немножко пробежать вперед из-за ужасного толчка в спину.
   –  Кам элонг, блашкетман! [25]– сказал полицейский.
   Меня швырнули в вагон, и мы сразу же тронулись в путь. Корка Дорха осталась у меня позади, – должно быть, навсегда, – а я был на пути в далекую тюрьму. Я упал на пол и выплакал все глаза.
   Да, это был единственный раз, когда я видел своего отца и когда он видел меня, – одна-единственная минуточка на station, и после вечная разлука навсегда. Поистине, кто, как не я, терпел ирландскую недолю всю свою жизнь – лишения, бедствия, нужду, напасти, невзгоды и дурное обращение, голод и несчастья. Полагаю, что подобного мне не будет уже никогда.