29. Шварце шиксе
Я вздрогнул. Бабочки исчезли, цветы увяли, птички, прервав песню, упали наземь: возвратился Флориан. Он вел за руку Лили. Ее одежда и прическа пребывали в некотором беспорядке: полиция старалась вовсю. Но я сразу же увидел, что и на этот раз полиция не добилась успеха, в точности как армия, церковь, наука и философия. На ее лице с безупречными чертами мраморной статуи, которое не удалось бы запятнать никакой грязью, да, на этом лице мадонны с фресок и принцессы из легенды были слезы, и пожалуй, слезы — это единственное утешение, которое могли ей дать мужчины.
Флориан сжимает в зубах окурок голландской сигары, кстати погасшей. Не знаю, почему я решил, что сигара голландская. Быть может, потому, что у Флориана на лице выражение как после удачно улаженного дела, какое обычно ассоциируется с порядком и буржуазией.
— Что ж, можно сказать, что наша полиция и впрямь оперативна!
Он остановился, вытащил изо рта сигару и пристально взглянул на Лили. От этой его фетровой шляпы, сбитой на затылок, невероятного бутылочно-зеленого костюма в клетку, жилета, часовой цепочки чуть ли не поперек всего живота и лаковых туфель с кнопками по бокам так и шибает вульгарностью и дурным вкусом, что весьма удивительно, особенно если припомнить, что это он подарил нам Эсхила, Шекспира и Гойю и всегда был главным поставщиком наших музеев.
Флориан вытащил из кармана платок: — Осторожно, милая, у тебя что-то на веке… Какая-то грязинка… Позволь, я сниму.
Лили закрыла глаза и подняла к нему лицо. Свет омывает ее черты. Окажись тут Леонардо, он схватил бы свою Джоконду и разрезал ее на тысячи кусков. Совершенство этого лица — подлинный апофеоз воображаемого, в нем осуществилось все, что не способна реализовать человеческая рука в самых отчаянных попытках. Меня обдало жаром победы моей неискоренимой любви над законами природы. Трогательней всего она выглядит, когда в очередной раз уходит невредимая с места резни. И мне, чтобы видеть ее во всей ее красоте, остается лишь стоять с закрытыми глазами. Мой драгоценный наставник рабби Цур из Белостока твердил мне: «Моше, чтобы видеть как следует, недостаточно даже быть слепым. Надо еще уметь вообразить. Это редкий талант, Мошеле, который даруется только самым лучшим. Остальные умеют лишь закрывать глаза». Рабби Цур был прав. Если никто не будет мечтать о человечестве, человечество никогда не будет сотворено. Так что я стою, зажмурив глаза, и смотрю всем сердцем. Ее длинное платье, на подоле которого я, как мне показалось, различил сигнатуру Пьеро делла Франческо, несмотря на очевидные следы интимного общения с мужчиной, ничуть не утратило своего великолепия. Ведь это только подумать, фараон, полный сил, уверенный в себе и в своих возможностях, так ничего и не смог. Что же до тех, кто подарил ей это платье… Такой туалет, должно быть, стоил им кучу денег.
Лили стоит, подняв лицо. Флориан легким движением коснулся ее века:
— Пылинка… Теперь ее больше нет. Дорогая, ничто никогда не должно запятнать твоего совершенства.
— Я всегда так боюсь испачкаться, — промолвила она. — У меня отвращение к пятнам.
Флориан снова сунул сигару в рот, чуть отступил и, заложив большие пальцы за прорези жилета, некоторое время любовался Лили. На лице у него промелькнуло горделивое выражение. Голос его стал еще замогильней, чувствуется, он взволнован.
— Клянусь тебе, смотреть на тебя сплошное удовольствие. Я ведь старый сутенер, но ты действительно красивей всех.
Она улыбнулась и положила ладонь ему на руку:
— Ты милый. И потом, ты хотя бы умеешь любить.
— Спасибо, дорогая. Все потому, что у меня есть то, что необходимо, или, если тебе угодно, потому, что у меня нет того, что есть у них. Они полны… полны реальности. Она переполняет их. Они увечны из-за своей… гм… своей плотскости, да, вот именно. Физиология, органы — это же настоящий недуг.
Лили с секунду колебалась.
— Флориан…
— Да, дорогая. Все, что ты захочешь. Тебе достаточно сказать лишь слово, и я всех их прикончу.
— Флориан, а если я тебе признаюсь, что всегда любила только тебя одного? Что в душе я всегда знала: ты единственный, кто может дать мне то, что я ищу. Но ты не любишь меня. Тебе нравится смотреть, как я страдаю.
На сей раз улыбка Флориана расплылась достаточно широко и оставалась на его лице достаточно долго, чтобы я наконец-то постиг глубинную сущность этого стервеца: полнейший и абсолютный цинизм без начала и без конца; то была улыбка вечности, что кружит рядом с человеком.
— Ну еще бы. Цыпочка моя, поставь себя на мое место. Если я возьму тебя всю целиком, что останется мне? Птички да цветочки? Фу! Кончится это тем, что я от тоски наложу на себя руки… Пойдем, дорогая, и не надо отчаиваться.
Он поднял руку в этаком театральном жесте; ей-ей, в этом паскуднике есть что-то от дурного лицедея. Чувствуется, он насмотрелся мелодрам. И он продекламировал:
— Послушай, как земля тысячами голосов кузнечиков поет песню надежды, что ни одно человеческое приключение не сможет никогда разочаровать…
Даже я такого не ожидал. Чистый Сервантес. И к тому же плагиат.
Лили гневно топнула ножкой:
— И что, по-твоему, я должна делать с этими кузнечиками?
Флориан чуточку смущен.
— Дорогая, как-никак ты только что сделала счастливым еще одного мужчину. А это немало.
Лили вроде бы слегка оттаяла. Она любит делать добро.
— Только ты один и понимаешь меня, Флориан. Иногда я спрашиваю себя: а вдруг и вправду величайшая в мире любовь — это когда два существа так и не встречаются?
— Да, пожалуй, это и впрямь прекрасно.
Я тоже немножко растроган. Ведь до сих пор я не отдавал себе отчета, что при жизни пережил великую любовь: я так и не встретил женщину своей мечты.
Я погрузился в размышления о своем былом счастье, как вдруг Лили вскрикнула. Я взглянул и увидел потрясающую вещь: Флориан плакал. И на сей раз не чужими слезами.
— Флориан! Ты плачешь? Плачешь!
— Мерзостная жизнь! — всхлипнул Флориан. — Иногда становится невмоготу.
— Но что случилось?
— Что случилось… что случилось… Бывают моменты, когда я хотел бы… ну да, да!… хотел бы, как они… Знаешь, когда понаблюдаешь за ними, в голову в конце концов начинают лезть нелепые мысли.
— Ты хотел бы! Хотел бы, как они?
— Что поделать, никто не идеален.
— Ох, Флориан… Не надо!
— Я же не говорю, что хотел бы быть человеком. Спасибо, нет. Но они начинают меня нервировать.
— Не надо им завидовать.
— Да я хочу сказать только, что со стороны это выглядит странно-симпатично. Достаточно посмотреть, какие они корчат рожи.
— Но они же такие недолговечные! Человек, и ты, Флориан, это знаешь лучше, чем кто бы то ни было, преходящ. Он такой эфемерный! Они вечно твердят, что строят на тысячу лет, но когда принимаются за дело… Тысяча лет! Смешно…
— Да, знаю, все та же мечта о вечности… Известный клинический симптом. Все они импотенты. Настроение у него полностью исправилось.
— Они твердят о восторгах, о райских наслаждениях, о небывалом блаженстве, а потом захрапят и перевернутся на спину.
— Они это называют «жить». По сути, дорогая, это их крохотный барыш.
Наперекор себе я подхожу к Лили. В нынешнем моем положении я должен бы сохранять спокойствие, какие уж тут сомнения, но нет, это сильней меня. Меня просто неодолимо тянет к ней. У нас, мечтателей из гетто, это врожденное. Всем известна наша любовь к абстракциям. Флориан насмешливо смотрит на меня:
— Я должен был догадаться. Чуть только заговорят о барыше… Я рассмеялся.
— А что ж вы думали? — бросаю я. — По-настоящему, им надо было бы построить на развалинах Аушвица биржу или банк. Вот тут-то мы все бы и воскресли.
Флориан сжимает в зубах окурок голландской сигары, кстати погасшей. Не знаю, почему я решил, что сигара голландская. Быть может, потому, что у Флориана на лице выражение как после удачно улаженного дела, какое обычно ассоциируется с порядком и буржуазией.
— Что ж, можно сказать, что наша полиция и впрямь оперативна!
Он остановился, вытащил изо рта сигару и пристально взглянул на Лили. От этой его фетровой шляпы, сбитой на затылок, невероятного бутылочно-зеленого костюма в клетку, жилета, часовой цепочки чуть ли не поперек всего живота и лаковых туфель с кнопками по бокам так и шибает вульгарностью и дурным вкусом, что весьма удивительно, особенно если припомнить, что это он подарил нам Эсхила, Шекспира и Гойю и всегда был главным поставщиком наших музеев.
Флориан вытащил из кармана платок: — Осторожно, милая, у тебя что-то на веке… Какая-то грязинка… Позволь, я сниму.
Лили закрыла глаза и подняла к нему лицо. Свет омывает ее черты. Окажись тут Леонардо, он схватил бы свою Джоконду и разрезал ее на тысячи кусков. Совершенство этого лица — подлинный апофеоз воображаемого, в нем осуществилось все, что не способна реализовать человеческая рука в самых отчаянных попытках. Меня обдало жаром победы моей неискоренимой любви над законами природы. Трогательней всего она выглядит, когда в очередной раз уходит невредимая с места резни. И мне, чтобы видеть ее во всей ее красоте, остается лишь стоять с закрытыми глазами. Мой драгоценный наставник рабби Цур из Белостока твердил мне: «Моше, чтобы видеть как следует, недостаточно даже быть слепым. Надо еще уметь вообразить. Это редкий талант, Мошеле, который даруется только самым лучшим. Остальные умеют лишь закрывать глаза». Рабби Цур был прав. Если никто не будет мечтать о человечестве, человечество никогда не будет сотворено. Так что я стою, зажмурив глаза, и смотрю всем сердцем. Ее длинное платье, на подоле которого я, как мне показалось, различил сигнатуру Пьеро делла Франческо, несмотря на очевидные следы интимного общения с мужчиной, ничуть не утратило своего великолепия. Ведь это только подумать, фараон, полный сил, уверенный в себе и в своих возможностях, так ничего и не смог. Что же до тех, кто подарил ей это платье… Такой туалет, должно быть, стоил им кучу денег.
Лили стоит, подняв лицо. Флориан легким движением коснулся ее века:
— Пылинка… Теперь ее больше нет. Дорогая, ничто никогда не должно запятнать твоего совершенства.
— Я всегда так боюсь испачкаться, — промолвила она. — У меня отвращение к пятнам.
Флориан снова сунул сигару в рот, чуть отступил и, заложив большие пальцы за прорези жилета, некоторое время любовался Лили. На лице у него промелькнуло горделивое выражение. Голос его стал еще замогильней, чувствуется, он взволнован.
— Клянусь тебе, смотреть на тебя сплошное удовольствие. Я ведь старый сутенер, но ты действительно красивей всех.
Она улыбнулась и положила ладонь ему на руку:
— Ты милый. И потом, ты хотя бы умеешь любить.
— Спасибо, дорогая. Все потому, что у меня есть то, что необходимо, или, если тебе угодно, потому, что у меня нет того, что есть у них. Они полны… полны реальности. Она переполняет их. Они увечны из-за своей… гм… своей плотскости, да, вот именно. Физиология, органы — это же настоящий недуг.
Лили с секунду колебалась.
— Флориан…
— Да, дорогая. Все, что ты захочешь. Тебе достаточно сказать лишь слово, и я всех их прикончу.
— Флориан, а если я тебе признаюсь, что всегда любила только тебя одного? Что в душе я всегда знала: ты единственный, кто может дать мне то, что я ищу. Но ты не любишь меня. Тебе нравится смотреть, как я страдаю.
На сей раз улыбка Флориана расплылась достаточно широко и оставалась на его лице достаточно долго, чтобы я наконец-то постиг глубинную сущность этого стервеца: полнейший и абсолютный цинизм без начала и без конца; то была улыбка вечности, что кружит рядом с человеком.
— Ну еще бы. Цыпочка моя, поставь себя на мое место. Если я возьму тебя всю целиком, что останется мне? Птички да цветочки? Фу! Кончится это тем, что я от тоски наложу на себя руки… Пойдем, дорогая, и не надо отчаиваться.
Он поднял руку в этаком театральном жесте; ей-ей, в этом паскуднике есть что-то от дурного лицедея. Чувствуется, он насмотрелся мелодрам. И он продекламировал:
— Послушай, как земля тысячами голосов кузнечиков поет песню надежды, что ни одно человеческое приключение не сможет никогда разочаровать…
Даже я такого не ожидал. Чистый Сервантес. И к тому же плагиат.
Лили гневно топнула ножкой:
— И что, по-твоему, я должна делать с этими кузнечиками?
Флориан чуточку смущен.
— Дорогая, как-никак ты только что сделала счастливым еще одного мужчину. А это немало.
Лили вроде бы слегка оттаяла. Она любит делать добро.
— Только ты один и понимаешь меня, Флориан. Иногда я спрашиваю себя: а вдруг и вправду величайшая в мире любовь — это когда два существа так и не встречаются?
— Да, пожалуй, это и впрямь прекрасно.
Я тоже немножко растроган. Ведь до сих пор я не отдавал себе отчета, что при жизни пережил великую любовь: я так и не встретил женщину своей мечты.
Я погрузился в размышления о своем былом счастье, как вдруг Лили вскрикнула. Я взглянул и увидел потрясающую вещь: Флориан плакал. И на сей раз не чужими слезами.
— Флориан! Ты плачешь? Плачешь!
— Мерзостная жизнь! — всхлипнул Флориан. — Иногда становится невмоготу.
— Но что случилось?
— Что случилось… что случилось… Бывают моменты, когда я хотел бы… ну да, да!… хотел бы, как они… Знаешь, когда понаблюдаешь за ними, в голову в конце концов начинают лезть нелепые мысли.
— Ты хотел бы! Хотел бы, как они?
— Что поделать, никто не идеален.
— Ох, Флориан… Не надо!
— Я же не говорю, что хотел бы быть человеком. Спасибо, нет. Но они начинают меня нервировать.
— Не надо им завидовать.
— Да я хочу сказать только, что со стороны это выглядит странно-симпатично. Достаточно посмотреть, какие они корчат рожи.
— Но они же такие недолговечные! Человек, и ты, Флориан, это знаешь лучше, чем кто бы то ни было, преходящ. Он такой эфемерный! Они вечно твердят, что строят на тысячу лет, но когда принимаются за дело… Тысяча лет! Смешно…
— Да, знаю, все та же мечта о вечности… Известный клинический симптом. Все они импотенты. Настроение у него полностью исправилось.
— Они твердят о восторгах, о райских наслаждениях, о небывалом блаженстве, а потом захрапят и перевернутся на спину.
— Они это называют «жить». По сути, дорогая, это их крохотный барыш.
Наперекор себе я подхожу к Лили. В нынешнем моем положении я должен бы сохранять спокойствие, какие уж тут сомнения, но нет, это сильней меня. Меня просто неодолимо тянет к ней. У нас, мечтателей из гетто, это врожденное. Всем известна наша любовь к абстракциям. Флориан насмешливо смотрит на меня:
— Я должен был догадаться. Чуть только заговорят о барыше… Я рассмеялся.
— А что ж вы думали? — бросаю я. — По-настоящему, им надо было бы построить на развалинах Аушвица биржу или банк. Вот тут-то мы все бы и воскресли.
30. Шварце шиксе (продолжение)
Я подошел еще ближе. Лили не обратила на меня никакого внимания. Даже не улыбнулась. И все-таки мне кажется, я только что выдал довольно смешную шутку. В лучших традициях юмора «Шварце Шиксе», бесспорно самого лучшего еврейского кабаре, которое прославилось на весь мир после нашего первого и единственного успеха, веселенькой программы «Всеобъемлющая любовь», самой, без всяких сомнений, известной из всего еврейского репертуара; между прочим, Чарли Чаплин использовал из нее кое-какие мотивы.
Флориан, похоже, пребывает в веселом настроении. Он шутливо грозит мне пальцем:
— Господин Хаим, вы начинаете нас раздражать этими вашими язвами и ранами. Ну чего вы хотите? Чтобы уложили сто миллионов китайцев с единственной целью доказать вам, что мы не антисемиты?
Это смешно, но Лили нас не слушает. Она взяла книжку французского автора «Великие кладбища в лунном сиянье» и рассеянно ее перелистывает.
— Шуточки и всякое там остроумие ее не интересует, — пояснил мне Флориан. — У нее в мыслях только высокое.
Я вежливо улыбнулся, но счел это все-таки дерзостью. Флориану не следовало бы пускаться в рискованный треп в присутствии столь высокородной особы.
— И тем не менее, — продолжил Флориан, — иногда невредно немножко посмеяться, чтобы как-то провести время. Вечности требуются дивертисменты, публика, фарсы, розыгрыши… Именно так и был сотворен человек.
Но я не слушаю его. Я все ближе придвигаюсь к ней. Робко. Смиренно. Мне очень хочется, чтобы она обратила на меня внимание, и в то же время я испытываю какой-то сладостный страх. Мне не хватает только тросточки, котелка, усиков щеточкой и огромных башмаков, чтобы превратиться в своего персонажа.
Флориан заметил мои маневры, выражение лица у него насмешливое и одновременно откровенно циничное.
— Давайте, давайте, Хаим, поздоровайтесь с ней, а то я смотрю, вы все время строите ей глазки.
Только чего ради? Она ведь даже не узнает меня. У нее короткая память.
Лили надула губки. Она отложила книжку и нахмурилась. Лес Гайст выбивается из сил, дабы представить себя небывало прекрасным, но она не замечает его усилий. Перед ней воздвигаются большие полотна Дюрера, итальянские примитивы вылизывают пейзаж, перед ее глазами проходит «Погребение графа Оргаса», Рафаэль окружает ее шелестом крыл своих херувимов, но все впустую, она мечтает о реальности и не обращает внимания на все эти ухищрения. Мелкая монета абсолюта ее не интересует.
— Лили, посмотри-ка, кто к нам пришел. Не узнаешь? Чингиз-Хаим, твой стариннейший клиент. Верный и нежный влюбленный, всегда готов к услугам. Поздоровайся с ним.
— Здравствуйте, — бросает она с полнейшим равнодушием.
У меня возникло ощущение, что я еще немножко умер.
— Ну, Лили, как можно! Неужели ты не узнаешь старого друга Хаима? После всего, что ты для него сделала?
— Мне было очень приятно, — галантно говорю я.
Она несколько оживилась. В ее взгляде появилась та напряженность, та прозорливость, та манера смотреть и видеть внутри вас что-то нетипичное, непохожее на прочих, что присуща иным женщинам, потрясенным тем, что они нашли невозможное.
— Как он красив! Какой лоб! Обрати внимание на его лоб, Флориан…
На сей раз даже Флориан покороблен:
— Нет, нет, ты уже с ним покончила! Не можешь же ты еще раз перевести его в то состояние, в каком он уже пребывает. Ну, Лили, прекрати!
— Нет, Флориан, ты посмотри на его глаза…
Я быстренько обернулся взглянуть, не пристроился ли за мной в очередь еще один воздыхатель, однако нет, это меня она вторично возжелала.
— Мазлтов.
— Прекрати, ради Бога! Тебе не стыдно? Я же сказал, ты уже покончила с ним!
— Ах, так?
— Да, да!
— И что это дало?
— То есть как, что это дало? Ничего. Послушай, я возмущен. Право же, я никогда не думал, что способен на это… Лили, ты могла хотя бы запомнить… Не так уж это трудно.
— Хаим, — не без робости представился я. — Чингиз-Хаим. Всегда счастлив служить.
— Не знаю такого.
— Лили!
Она опять надула губки. Нет, право, в ней так много от девочки…
— Неужели ты хочешь, чтобы я всех помнила?
— Но это же элементарная вежливость!
— Ей-богу, Флориан… Ты разговариваешь со мной как с какой-то нимфоманкой… Если я их не помню, то только потому, что они не произвели на меня никакого впечатления… Они ничего для меня не сделали, мизинцем даже не шевельнули…
— Лили! Прошу тебя!
— Они вечно отделывались шуточками.
— Ну уж нет, не все. Вот перед тобой тот, кто все тебе отдал! И еще один… погоди-ка… Как же его звали-то?… Он еще так тебя любил… Ну вспомни, ты же мигом справилась с ним… Звезда, мировая знаменитость… Ты уже было поверила, что нашла себе пару…
— Камю? Да, помню очень хорошо. Я читала его книги. Но ведь не книгами едиными…
— Прекрати! Кстати, это был вовсе не он… Погоди-ка… Имя из пяти букв… И начинается на И…
Я попытался помочь:
— Иоанн?
— Да нет, какой, к черту, Иоанн! Вовсе не Иоанн… Господи, да я же прекрасно помнил его…
— Иаков? Тот, что с улицы Погромской?
— Да нет же… А, вот оно! Иисус, Иисус из Назарета. Это имя тебе что-нибудь говорит?
— Разумеется. Я о нем что-то читала…
— Читала? Читала! Да это же было самое крупное, самое лучшее твое дело!
Тут уже я взорвался:
— Хватит! Вы вечно обвиняете нас, евреев, что мы только и пытаемся обделывать дела. Ну скажите, скажите мне, какие дела Он проворачивал? Таких дел я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Флориан, похоже, пребывает в веселом настроении. Он шутливо грозит мне пальцем:
— Господин Хаим, вы начинаете нас раздражать этими вашими язвами и ранами. Ну чего вы хотите? Чтобы уложили сто миллионов китайцев с единственной целью доказать вам, что мы не антисемиты?
Это смешно, но Лили нас не слушает. Она взяла книжку французского автора «Великие кладбища в лунном сиянье» и рассеянно ее перелистывает.
— Шуточки и всякое там остроумие ее не интересует, — пояснил мне Флориан. — У нее в мыслях только высокое.
Я вежливо улыбнулся, но счел это все-таки дерзостью. Флориану не следовало бы пускаться в рискованный треп в присутствии столь высокородной особы.
— И тем не менее, — продолжил Флориан, — иногда невредно немножко посмеяться, чтобы как-то провести время. Вечности требуются дивертисменты, публика, фарсы, розыгрыши… Именно так и был сотворен человек.
Но я не слушаю его. Я все ближе придвигаюсь к ней. Робко. Смиренно. Мне очень хочется, чтобы она обратила на меня внимание, и в то же время я испытываю какой-то сладостный страх. Мне не хватает только тросточки, котелка, усиков щеточкой и огромных башмаков, чтобы превратиться в своего персонажа.
Флориан заметил мои маневры, выражение лица у него насмешливое и одновременно откровенно циничное.
— Давайте, давайте, Хаим, поздоровайтесь с ней, а то я смотрю, вы все время строите ей глазки.
Только чего ради? Она ведь даже не узнает меня. У нее короткая память.
Лили надула губки. Она отложила книжку и нахмурилась. Лес Гайст выбивается из сил, дабы представить себя небывало прекрасным, но она не замечает его усилий. Перед ней воздвигаются большие полотна Дюрера, итальянские примитивы вылизывают пейзаж, перед ее глазами проходит «Погребение графа Оргаса», Рафаэль окружает ее шелестом крыл своих херувимов, но все впустую, она мечтает о реальности и не обращает внимания на все эти ухищрения. Мелкая монета абсолюта ее не интересует.
— Лили, посмотри-ка, кто к нам пришел. Не узнаешь? Чингиз-Хаим, твой стариннейший клиент. Верный и нежный влюбленный, всегда готов к услугам. Поздоровайся с ним.
— Здравствуйте, — бросает она с полнейшим равнодушием.
У меня возникло ощущение, что я еще немножко умер.
— Ну, Лили, как можно! Неужели ты не узнаешь старого друга Хаима? После всего, что ты для него сделала?
— Мне было очень приятно, — галантно говорю я.
Она несколько оживилась. В ее взгляде появилась та напряженность, та прозорливость, та манера смотреть и видеть внутри вас что-то нетипичное, непохожее на прочих, что присуща иным женщинам, потрясенным тем, что они нашли невозможное.
— Как он красив! Какой лоб! Обрати внимание на его лоб, Флориан…
На сей раз даже Флориан покороблен:
— Нет, нет, ты уже с ним покончила! Не можешь же ты еще раз перевести его в то состояние, в каком он уже пребывает. Ну, Лили, прекрати!
— Нет, Флориан, ты посмотри на его глаза…
Я быстренько обернулся взглянуть, не пристроился ли за мной в очередь еще один воздыхатель, однако нет, это меня она вторично возжелала.
— Мазлтов.
— Прекрати, ради Бога! Тебе не стыдно? Я же сказал, ты уже покончила с ним!
— Ах, так?
— Да, да!
— И что это дало?
— То есть как, что это дало? Ничего. Послушай, я возмущен. Право же, я никогда не думал, что способен на это… Лили, ты могла хотя бы запомнить… Не так уж это трудно.
— Хаим, — не без робости представился я. — Чингиз-Хаим. Всегда счастлив служить.
— Не знаю такого.
— Лили!
Она опять надула губки. Нет, право, в ней так много от девочки…
— Неужели ты хочешь, чтобы я всех помнила?
— Но это же элементарная вежливость!
— Ей-богу, Флориан… Ты разговариваешь со мной как с какой-то нимфоманкой… Если я их не помню, то только потому, что они не произвели на меня никакого впечатления… Они ничего для меня не сделали, мизинцем даже не шевельнули…
— Лили! Прошу тебя!
— Они вечно отделывались шуточками.
— Ну уж нет, не все. Вот перед тобой тот, кто все тебе отдал! И еще один… погоди-ка… Как же его звали-то?… Он еще так тебя любил… Ну вспомни, ты же мигом справилась с ним… Звезда, мировая знаменитость… Ты уже было поверила, что нашла себе пару…
— Камю? Да, помню очень хорошо. Я читала его книги. Но ведь не книгами едиными…
— Прекрати! Кстати, это был вовсе не он… Погоди-ка… Имя из пяти букв… И начинается на И…
Я попытался помочь:
— Иоанн?
— Да нет, какой, к черту, Иоанн! Вовсе не Иоанн… Господи, да я же прекрасно помнил его…
— Иаков? Тот, что с улицы Погромской?
— Да нет же… А, вот оно! Иисус, Иисус из Назарета. Это имя тебе что-нибудь говорит?
— Разумеется. Я о нем что-то читала…
— Читала? Читала! Да это же было самое крупное, самое лучшее твое дело!
Тут уже я взорвался:
— Хватит! Вы вечно обвиняете нас, евреев, что мы только и пытаемся обделывать дела. Ну скажите, скажите мне, какие дела Он проворачивал? Таких дел я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
31. У нее вкус к шедеврам
Впервые с тех пор, как мы познакомились здесь в лесу Гайст, я увидел Флориана по-настоящему раздраженным, возмущенным. И я его понимаю. Он страшно гордится своим «Распятием» и великолепным искусством, возникшим в результате этого. И то сказать, он просто не может не чувствовать себя причастным ко всем чудесам Ренессанса. А вот у Лили вид по-прежнему безучастный и немножечко строптивый. Ну, не помнит она, не помнит, что с нее взять.
— Лили, послушай! Ну, постарайся вспомнить, ведь тем самым ты стала творцом Истории. Да и сама кое-что с этого поимела: соборы, цивилизацию, дивные песнопения… Сокрушения, слезы… Умерщвление плоти…
Тут уж и я вмешался:
— А свечи! Представьте только, как вам пришлось потратиться на одни свечи!
Ей это надоело. Она топнула ножкой:
— Отстань ты наконец от меня! Ты не можешь требовать, чтобы женщина помнила всех мужчин, которых она в своей жизни любила!
Флориан побледнел от ярости. Поразительно все-таки видеть, как он обретает свой естественный цвет. Голос его стал совсем глухим, и тотчас стала явной вся тайная, глубинная похабность этого закоренелого сутенера.
— Ну, сука! Чувствую, она меня доведет…
— Может, мне лучше уйти? — тактично осведомился я.
— Конечно, как только запахнет жареным, вы сразу же рвете когти.
— Да нет, это скорей из деликатности. Семейные сцены, сами понимаете…
— Разумеется. Гуманисты, они вечно закрывают глаза в нужный момент — как только она покажет себя в истинном свете. А потом талдычат: это не она, это нацисты! Это не она, это Сталин! Для них она никогда ни в чем не виновата. Нет уж, Хаим, вы останетесь и будете держать свечку. Уж коль вы любитель подсматривать, извольте взглянуть правде в глаза.
— Хорошо, хорошо, как вам угодно. В любом случае я в определенном смысле заранее заплатил за свое место.
Флориан до того взбешен, до того разъярен, что от него исходит ледяной холод, обдавший меня ознобом. Я даже немножечко струхнул. Разумеется, в фигуральном смысле. Как-никак я всего лишь большая абстракция.
— Лили, можно быть слегка рассеянной, немножко ветреной, можно витать в облаках, но когда свершается распятие, чтобы на плечах распятого построить двухтысячелетнюю цивилизацию любви и художественных сокровищ, такое событие, черт бы тебя побрал, следует запоминать. Ты вечно твердишь о своем разочаровании, обвиняешь их всех — и тут ты права, стократ права! — в холодности, в мелочности, но когда появляется тот, у кого поистине безграничное сердце и кто дарит тебе Страсти, подлинные, которые служат примером другим, тот, кто вызвал восхищение всего мира и обрел бездну последователей, ты не можешь его вспомнить! Она задумалась, и вдруг ее лицо прояснилось.
— Ой, да, теперь вспомнила! Да, мне это очень понравилось. Это было безумно красиво. И стало еще прекрасней, когда Микеланджело чуть-чуть подправил. Да, он был очень милый.
— Милый? — взревел Флориан.
— Да, приятный. А какой лоб! Какой лоб! В нем поистине было что-то от…
— Хватит! Не смей! Я решительно запрещаю тебе…
— У него были безумно красивые глаза. Правда, они стали еще прекрасней, оттененные страданием…
На миг я уже было поверил, что Флориан сейчас придушит ее. Дыхание у него вырывалось с каким-то свистом. В глазах цвета болотной грязи вдруг промелькнуло выражение оскорбленного достоинства. Я понял, что Лакей опасается гнева Господина.
— Молчать! Цензура! Инквизиция! Полиция и полный запрет!
Взор Лили излучает ласковую мечтательность.
— Мне нравятся выразительные лица, — произносит она чуть грудным, исполненным затаенной чувственности голосом маленькой девочки. — Страдание придает выразительность, что-то такое, даже не знаю, как определить… Он был безмерно прекрасен на кресте. Ради этого стоило постараться…
— Все! Я не знаю, что я сейчас сделаю! — заорал Флориан.
— Уже все сделано, — успокоил я его. — И кстати, кто оставил Его висеть на кресте два дня с мыслью о шедевре? Вы.
— Неправда! Я обязан был позволить природе идти своим ходом.
— Такого хода я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Теперь Лили смотрит на него с некоторым даже презрением.
— Ты, Флориан, все-таки не очень образованный. Если бы Он не страдал, представляешь, какая это была бы потеря для человечества? Ты ничего не смыслишь в эстетике.
— Лили!
Я ринулся ей на помощь:
— Послушайте, иметь художественные склонности никому не запрещается. Она права. Если бы две тысячи лет назад вы оба не совершили этого безобразия, культура понесла бы чудовищный урон. Представляете, ни единой иконы! Никакого вам византийского искусства, никакого Ренессанса, ничего. Ни вам доброты, ни братства, ни всеобщей любви. Жуть берет при мысли, что было бы, если бы она меня не распяла. Варварство!
Похоже, Флориан ошарашен.
— Хаим, хватит шутить! За кого вы себя принимаете?
Лили с искренним и обезоруживающим удивлением встряхнула сияющими волосами — казалось, все искусство Флоренции, Венеции и Челлини в придачу работали над ее прической.
— Как же я могла его забыть? Проходя мимо, я там остановилась и даже вернулась назад, чтобы отдать кое-какие распоряжения.
— Это было крайне любезно, — заметил я. — Уверяю вас, она ничего не упустила. Каждый гвоздь был забит на свое место с любовной заботой к деталям, каждая рана уже предвещала Джотто и Чимабуэ. Крови вытекло немного, это наводит на мысль о маленьких, почти незаметных родниках, которые оказываются истоками могучих рек. Каждая кость была вывернута, и в этом уже было предчувствие гения готики. Возможно, казни несколько недоставало размаха, чувствовалось, что через некоторое время потребуется расширить масштабы действа, придать ему эпический размах… Пришлось двадцать столетий подождать, но это все-таки произошло.
У меня было впечатление, что Флориан начинает что-то подозревать. Он смотрел на меня очень и очень внимательно. Но если он надеется, что я буду разгуливать у них на глазах в терновом венце на голове и со всеми ранами от гвоздей, то он явно рехнулся. Если бы они увидели меня в таком виде, то тут же водрузили бы на приличествующее мне орудие казни.
Флориан пребывал в некоторой нерешительности. Он облизнул пересохшие губы. Да, есть все основания беспокоиться. Во-первых, он не получил никаких распоряжений. Во-вторых, не способен допустить, что я, если это только действительно я, до сих пор влюблен в Лили. Он четко знает, что на моем месте он бы жестоко ненавидел ее. И не только за то, что она проделала со мной две тысячи лет назад, сколько за то, что она продолжала делать после.
Он повернулся к Лили. У нее на губах играет обольстительная улыбка. Она все вспомнила, тут уж нет никаких сомнений. Флориан снова глянул на меня. Я постарался принять таинственный вид.
Флориан обеспокоен до такой степени, что, когда раздался голос Лили, он вздрогнул.
— Флориан, я была безумно взволнована. Нет, правда. Ну, почти. Впервые я что-то почувствовала. И тем не менее чего-то не хватало…
— Что? — нервно отозвался Флориан. — Чего тебе не хватало?
— Не знаю. Какой-то малости.
Она прищелкнула пальцами. Ну вот, вспомнила.
— А, теперь знаю. Слишком все это было недолго. Очень скоро закончилось. Они проделали все это слишком быстро, слишком стремительно.
Из побелевшего носа Флориана вырывалось возмущенное сопение. Он до того разъярен, что прохладный сквознячок, исходящий от него, превратился в леденящий ветер.
— Лили, я действительно рассержусь… Я попытался успокоить его:
— Не стоит. В чем-то она права. Я оставался на кресте лишь два дня. Всего ничего.
— Он был так прекрасен!
Она на секунду задумалась. На губах ее появилась хитроватая улыбка.
— Флориан.
— Ну что еще?
Капризным, но в то же время требовательным тоном она произносит:
— Я снова хочу.
Мне показалось, что в глазах Флориана мелькнул ужас.
— Флориан, то Распятие было просто великолепно. Я хочу еще одно такое же.
— Ч-ч-что?
— Я хочу еще одно такое же.
Флориан от удивления разинул рот, и это оказалась такая огромная пасть, что, право, я даже подумал, будто передо мной сам Александр Македонский.
— Лили, это невозможно! Я… я тебя не слышал. Годы мои такие, что я стал глуховат.
— Это все матери, которые своим воплями повредили вам слух, — успокоил я его. — Шум, знаете ли, очень вреден.
— Лили, и тебе не стыдно?
Губки у нее задрожали. Я почувствовал, что она сейчас расплачется. Но я знал, что мне остается сделать.
— Лили, послушай! Ну, постарайся вспомнить, ведь тем самым ты стала творцом Истории. Да и сама кое-что с этого поимела: соборы, цивилизацию, дивные песнопения… Сокрушения, слезы… Умерщвление плоти…
Тут уж и я вмешался:
— А свечи! Представьте только, как вам пришлось потратиться на одни свечи!
Ей это надоело. Она топнула ножкой:
— Отстань ты наконец от меня! Ты не можешь требовать, чтобы женщина помнила всех мужчин, которых она в своей жизни любила!
Флориан побледнел от ярости. Поразительно все-таки видеть, как он обретает свой естественный цвет. Голос его стал совсем глухим, и тотчас стала явной вся тайная, глубинная похабность этого закоренелого сутенера.
— Ну, сука! Чувствую, она меня доведет…
— Может, мне лучше уйти? — тактично осведомился я.
— Конечно, как только запахнет жареным, вы сразу же рвете когти.
— Да нет, это скорей из деликатности. Семейные сцены, сами понимаете…
— Разумеется. Гуманисты, они вечно закрывают глаза в нужный момент — как только она покажет себя в истинном свете. А потом талдычат: это не она, это нацисты! Это не она, это Сталин! Для них она никогда ни в чем не виновата. Нет уж, Хаим, вы останетесь и будете держать свечку. Уж коль вы любитель подсматривать, извольте взглянуть правде в глаза.
— Хорошо, хорошо, как вам угодно. В любом случае я в определенном смысле заранее заплатил за свое место.
Флориан до того взбешен, до того разъярен, что от него исходит ледяной холод, обдавший меня ознобом. Я даже немножечко струхнул. Разумеется, в фигуральном смысле. Как-никак я всего лишь большая абстракция.
— Лили, можно быть слегка рассеянной, немножко ветреной, можно витать в облаках, но когда свершается распятие, чтобы на плечах распятого построить двухтысячелетнюю цивилизацию любви и художественных сокровищ, такое событие, черт бы тебя побрал, следует запоминать. Ты вечно твердишь о своем разочаровании, обвиняешь их всех — и тут ты права, стократ права! — в холодности, в мелочности, но когда появляется тот, у кого поистине безграничное сердце и кто дарит тебе Страсти, подлинные, которые служат примером другим, тот, кто вызвал восхищение всего мира и обрел бездну последователей, ты не можешь его вспомнить! Она задумалась, и вдруг ее лицо прояснилось.
— Ой, да, теперь вспомнила! Да, мне это очень понравилось. Это было безумно красиво. И стало еще прекрасней, когда Микеланджело чуть-чуть подправил. Да, он был очень милый.
— Милый? — взревел Флориан.
— Да, приятный. А какой лоб! Какой лоб! В нем поистине было что-то от…
— Хватит! Не смей! Я решительно запрещаю тебе…
— У него были безумно красивые глаза. Правда, они стали еще прекрасней, оттененные страданием…
На миг я уже было поверил, что Флориан сейчас придушит ее. Дыхание у него вырывалось с каким-то свистом. В глазах цвета болотной грязи вдруг промелькнуло выражение оскорбленного достоинства. Я понял, что Лакей опасается гнева Господина.
— Молчать! Цензура! Инквизиция! Полиция и полный запрет!
Взор Лили излучает ласковую мечтательность.
— Мне нравятся выразительные лица, — произносит она чуть грудным, исполненным затаенной чувственности голосом маленькой девочки. — Страдание придает выразительность, что-то такое, даже не знаю, как определить… Он был безмерно прекрасен на кресте. Ради этого стоило постараться…
— Все! Я не знаю, что я сейчас сделаю! — заорал Флориан.
— Уже все сделано, — успокоил я его. — И кстати, кто оставил Его висеть на кресте два дня с мыслью о шедевре? Вы.
— Неправда! Я обязан был позволить природе идти своим ходом.
— Такого хода я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Теперь Лили смотрит на него с некоторым даже презрением.
— Ты, Флориан, все-таки не очень образованный. Если бы Он не страдал, представляешь, какая это была бы потеря для человечества? Ты ничего не смыслишь в эстетике.
— Лили!
Я ринулся ей на помощь:
— Послушайте, иметь художественные склонности никому не запрещается. Она права. Если бы две тысячи лет назад вы оба не совершили этого безобразия, культура понесла бы чудовищный урон. Представляете, ни единой иконы! Никакого вам византийского искусства, никакого Ренессанса, ничего. Ни вам доброты, ни братства, ни всеобщей любви. Жуть берет при мысли, что было бы, если бы она меня не распяла. Варварство!
Похоже, Флориан ошарашен.
— Хаим, хватит шутить! За кого вы себя принимаете?
Лили с искренним и обезоруживающим удивлением встряхнула сияющими волосами — казалось, все искусство Флоренции, Венеции и Челлини в придачу работали над ее прической.
— Как же я могла его забыть? Проходя мимо, я там остановилась и даже вернулась назад, чтобы отдать кое-какие распоряжения.
— Это было крайне любезно, — заметил я. — Уверяю вас, она ничего не упустила. Каждый гвоздь был забит на свое место с любовной заботой к деталям, каждая рана уже предвещала Джотто и Чимабуэ. Крови вытекло немного, это наводит на мысль о маленьких, почти незаметных родниках, которые оказываются истоками могучих рек. Каждая кость была вывернута, и в этом уже было предчувствие гения готики. Возможно, казни несколько недоставало размаха, чувствовалось, что через некоторое время потребуется расширить масштабы действа, придать ему эпический размах… Пришлось двадцать столетий подождать, но это все-таки произошло.
У меня было впечатление, что Флориан начинает что-то подозревать. Он смотрел на меня очень и очень внимательно. Но если он надеется, что я буду разгуливать у них на глазах в терновом венце на голове и со всеми ранами от гвоздей, то он явно рехнулся. Если бы они увидели меня в таком виде, то тут же водрузили бы на приличествующее мне орудие казни.
Флориан пребывал в некоторой нерешительности. Он облизнул пересохшие губы. Да, есть все основания беспокоиться. Во-первых, он не получил никаких распоряжений. Во-вторых, не способен допустить, что я, если это только действительно я, до сих пор влюблен в Лили. Он четко знает, что на моем месте он бы жестоко ненавидел ее. И не только за то, что она проделала со мной две тысячи лет назад, сколько за то, что она продолжала делать после.
Он повернулся к Лили. У нее на губах играет обольстительная улыбка. Она все вспомнила, тут уж нет никаких сомнений. Флориан снова глянул на меня. Я постарался принять таинственный вид.
Флориан обеспокоен до такой степени, что, когда раздался голос Лили, он вздрогнул.
— Флориан, я была безумно взволнована. Нет, правда. Ну, почти. Впервые я что-то почувствовала. И тем не менее чего-то не хватало…
— Что? — нервно отозвался Флориан. — Чего тебе не хватало?
— Не знаю. Какой-то малости.
Она прищелкнула пальцами. Ну вот, вспомнила.
— А, теперь знаю. Слишком все это было недолго. Очень скоро закончилось. Они проделали все это слишком быстро, слишком стремительно.
Из побелевшего носа Флориана вырывалось возмущенное сопение. Он до того разъярен, что прохладный сквознячок, исходящий от него, превратился в леденящий ветер.
— Лили, я действительно рассержусь… Я попытался успокоить его:
— Не стоит. В чем-то она права. Я оставался на кресте лишь два дня. Всего ничего.
— Он был так прекрасен!
Она на секунду задумалась. На губах ее появилась хитроватая улыбка.
— Флориан.
— Ну что еще?
Капризным, но в то же время требовательным тоном она произносит:
— Я снова хочу.
Мне показалось, что в глазах Флориана мелькнул ужас.
— Флориан, то Распятие было просто великолепно. Я хочу еще одно такое же.
— Ч-ч-что?
— Я хочу еще одно такое же.
Флориан от удивления разинул рот, и это оказалась такая огромная пасть, что, право, я даже подумал, будто передо мной сам Александр Македонский.
— Лили, это невозможно! Я… я тебя не слышал. Годы мои такие, что я стал глуховат.
— Это все матери, которые своим воплями повредили вам слух, — успокоил я его. — Шум, знаете ли, очень вреден.
— Лили, и тебе не стыдно?
Губки у нее задрожали. Я почувствовал, что она сейчас расплачется. Но я знал, что мне остается сделать.
32. «Прекрасный голубой Дунай»
Вообразите себе золотую легенду, прекраснейший в мире гобелен, плачущую принцессу в божественном освещении, и вы поймете, что чувствовал я, Хаим с улицы Налевской, личность непонятная и неопределенная, нелепая и презренная, которому вдруг представилась нежданная возможность.
— Хочу еще такое же! На холме среди оливковых деревьев… Чтобы это было так же красиво… Я сделал шаг вперед:
— Я был бы счастлив, если только я вам подхожу.
Флориан вознегодовал:
— Мазохист! Извращенец! Хаим, валите отсюда, она вас уже достаточно поимела!
Лили внимательно смотрит на меня. Я восхищен. Чувствую: цивилизация обогатится новым достижением.
— К вашим услугам.
Флориан бросает на меня взгляд, полный безмерного отвращения.
— Это же надо! Он на седьмом небе!
— Кажется, я с вами уже имела дело, — промолвила Лили.
— Еще бы! — прошипел сквозь зубы Флориан. — Это принесло шесть миллионов, не считая мыла.
Лили раскрыла мне объятья:
— Но все равно я хочу танцевать с вами. Я обожаю вальс.
Флориан попытался встать между нами:
— Ты уже с ним досыта навальсировалась! Она подошла ближе:
— Да, но я хочу научить его новым па…
— Да они все те же! — заорал Флориан. — Хаим, сматывайтесь отсюда, пока еще не поздно! Надо быть последним мазохистом, чтобы пытаться удовлетворить ее!
А она вся словно бы устремилась ко мне. Можно говорить все, что угодно, но распознать клиента она умеет.
— Позвольте пригласить вас, господин… простите, как?
— Хаим. Чингиз-Хаим, вычеркнутый еврейский комик, к вашим услугам.
— Позвольте, господин Хаим. Это будет наш самый прекрасный, наш последний вальс!
Можете мне верить, можете нет, но принцесса из легенды обняла меня, и в тот же миг в яме, я хочу сказать, в оркестровой яме, заиграли скрипки, и я встал на цыпочки, я приготовился вальсировать…
— «Прекрасный Голубой Дунай», дерьмо собачье! — выкрикнул Флориан. — Да неужто вы позволите еще раз поиметь себя под самый затасканный в мире мотивчик?
— Ближе, еще ближе, — шепчет Лили. — Прижмите меня крепче… Вот так…
Я ощущал непонятную радость, восхитительное опьянение. И вдруг пошатнулся. Голова закружилась.
— Из… извините…
Я отпустил ее, схватился руками за горло: я испытывал удушье…
— Кретин! — рявкнул Флориан. — Недоделок! Гуманист сраный!
— Ничего страшного, — успокоила Лили. — Это «Голубой Дунай», он ударил вам в голову…
Ну уж нет, какой там «Голубой Дунай», это ее духи. Я узнал их.
— Газ… — пробормотал я. — Извините" но от вас пахнет газом!
— Идиот! — бросил мне Флориан. — Я же предупреждал вас! Новые па, как же! Да все те же, ничуть не изменились!
Теперь я танцевал один. И уже не вальс. Это старинный наш танец. Лили аплодирует мне:
— До чего красиво! Как это называется?
— Хора… еврейская хора, — объясняет Флориан. — Это у них чисто естественное, как у кошки на раскаленной плите… Народный танец. Их ему обучили казаки.
Лили хлопает, отбивая ритм:
— Браво! Браво!
Не знаю, что со мной приключилось, но я не могу остановиться. Глаза у меня повылезали из орбит, скрипки наяривают в каком-то безумном, адском темпе, я вижу, что меня окружают нацисты в коричневых рубашках, и все они отбивают ладонями ритм, кроме одного, который со смехом таскает за бороду еврея-хасида, а тот поощряюще хихикает, причем оба они стоят, обернувшись к грядущим поколениям.
— Хочу еще такое же! На холме среди оливковых деревьев… Чтобы это было так же красиво… Я сделал шаг вперед:
— Я был бы счастлив, если только я вам подхожу.
Флориан вознегодовал:
— Мазохист! Извращенец! Хаим, валите отсюда, она вас уже достаточно поимела!
Лили внимательно смотрит на меня. Я восхищен. Чувствую: цивилизация обогатится новым достижением.
— К вашим услугам.
Флориан бросает на меня взгляд, полный безмерного отвращения.
— Это же надо! Он на седьмом небе!
— Кажется, я с вами уже имела дело, — промолвила Лили.
— Еще бы! — прошипел сквозь зубы Флориан. — Это принесло шесть миллионов, не считая мыла.
Лили раскрыла мне объятья:
— Но все равно я хочу танцевать с вами. Я обожаю вальс.
Флориан попытался встать между нами:
— Ты уже с ним досыта навальсировалась! Она подошла ближе:
— Да, но я хочу научить его новым па…
— Да они все те же! — заорал Флориан. — Хаим, сматывайтесь отсюда, пока еще не поздно! Надо быть последним мазохистом, чтобы пытаться удовлетворить ее!
А она вся словно бы устремилась ко мне. Можно говорить все, что угодно, но распознать клиента она умеет.
— Позвольте пригласить вас, господин… простите, как?
— Хаим. Чингиз-Хаим, вычеркнутый еврейский комик, к вашим услугам.
— Позвольте, господин Хаим. Это будет наш самый прекрасный, наш последний вальс!
Можете мне верить, можете нет, но принцесса из легенды обняла меня, и в тот же миг в яме, я хочу сказать, в оркестровой яме, заиграли скрипки, и я встал на цыпочки, я приготовился вальсировать…
— «Прекрасный Голубой Дунай», дерьмо собачье! — выкрикнул Флориан. — Да неужто вы позволите еще раз поиметь себя под самый затасканный в мире мотивчик?
— Ближе, еще ближе, — шепчет Лили. — Прижмите меня крепче… Вот так…
Я ощущал непонятную радость, восхитительное опьянение. И вдруг пошатнулся. Голова закружилась.
— Из… извините…
Я отпустил ее, схватился руками за горло: я испытывал удушье…
— Кретин! — рявкнул Флориан. — Недоделок! Гуманист сраный!
— Ничего страшного, — успокоила Лили. — Это «Голубой Дунай», он ударил вам в голову…
Ну уж нет, какой там «Голубой Дунай», это ее духи. Я узнал их.
— Газ… — пробормотал я. — Извините" но от вас пахнет газом!
— Идиот! — бросил мне Флориан. — Я же предупреждал вас! Новые па, как же! Да все те же, ничуть не изменились!
Теперь я танцевал один. И уже не вальс. Это старинный наш танец. Лили аплодирует мне:
— До чего красиво! Как это называется?
— Хора… еврейская хора, — объясняет Флориан. — Это у них чисто естественное, как у кошки на раскаленной плите… Народный танец. Их ему обучили казаки.
Лили хлопает, отбивая ритм:
— Браво! Браво!
Не знаю, что со мной приключилось, но я не могу остановиться. Глаза у меня повылезали из орбит, скрипки наяривают в каком-то безумном, адском темпе, я вижу, что меня окружают нацисты в коричневых рубашках, и все они отбивают ладонями ритм, кроме одного, который со смехом таскает за бороду еврея-хасида, а тот поощряюще хихикает, причем оба они стоят, обернувшись к грядущим поколениям.