— А вам какое дело? Я теперь американец и не обязан перед вами отчитываться.
   — Мазлтов. В таком случае какого черта у вас такая физиономия?
   — Да так, пустяки. Мы опять по ошибке разбомбили южновьетнамскую деревню. Есть убитые и раненые.
   — Это у вас скоро пройдет, вы еще новичок.
   — Да. И потом, каждый может ошибиться, как сказал еж, слезая с одежной щетки.
   — Я ищу Лили. Вы тут ее не видели?
   — Нет. Что-то там дерьмовато. Никаких следов Джоконды. Она должна быть здесь.
   Я опять с некоторой растерянностью глянул на свое камуфляжное облачение; не знаю, как оно на мне оказалось, я к нему еще не привык и даже слышу тихонький внутренний голос, который верещит: «Гвалт!» — можете себе представить, я подцепил диббука, не то вьетнамского, не то арабского, не то негритянского, толком сам не знаю, так что с этим братством со мной случилось что-то, что порядочным ну никак назвать нельзя.
   Над головой жуткий грохот, но это вовсе не то, чего я боялся, а всего лишь эскадрилья реактивных самолетов. Что они делают тут, над лесом Гайст?
   — Тут что, вьетконги завелись? Что они делают здесь, это косоглазое отродье?
   Шатц с симпатией посмотрел на меня:
   — А вы делаете успехи. Не горюйте, скоро освоитесь. Увидите сами, ничего трудного тут нет.
   Я уловил в его глазах скрытую насмешку, да и покровительственный его тон мне не понравился. Евреи — солдаты ничуть не хуже немцев, и я ему это докажу. В этот момент нас обстреляли, я бросился на землю, пополз, выглянул, и что же я вижу? Четверо косоглазых ублюдков поливают из автоматов парней из первой роты, лучшей моей роты! У, сучьи педы! Я хватаю гранату, срываю чеку и бросаю прямо в желтопузых. Результат — ни одного косоглазого, сплошная красная икра для муравьев. Вскакиваю, отдаю приказ, надо разобраться с очередной деревней, я иду первым, деревня умиротворена, я поздравляю парней, половина из них негры, поначалу, узнав, что командир у них еврей, они кривили рожи, но после трех, может, четырех деревень я заработал у них уважение, а у меня в части есть и мексиканцы, и пуэрториканцы; нет, что ни говори, война — это все-таки большое дело, ничто так не скрепляет братство.
   Внезапно со страшным криком я просыпаюсь. Я лежу в камуфляже, в каске, с автоматом, а вокруг двадцать два трупа вьетконговцев — мужчины, женщины, дети. Видно, я чуток вздремнул после боя. На лице у меня ножка ребенка, я ее осторожно скидываю, зеваю во весь рот, чувствую, устал. И обнаруживаю, что, пока спал, я стал полковником и весь увешан наградами. И козел тут же. Язык набок, мокрый, как мышь, Джоконда его доконала. Весь дрожит, задница ходуном ходит, повернулся он к ней, но, едва увидел ее улыбку, душераздирающе замекал, попытался сигануть в кусты, да только от нее не смоешься, так что дернулся он в последний раз, хлопнулся наземь и откинул копыта. Прощай, козел. Последнее слово всегда принадлежит Культуре.
   Тем не менее я доволен, что Джоконда тут. Нет более верного признака, что ты сражаешься за правое дело. Козла, конечно, жаль, но, кроме всего прочего, гражданские не моя забота, особенно те, которые сношают наших женщин, пока мы схватываемся в смертном бою с врагами. Я пнул козла, так ему и надо. Итак, подведем баланс. Один дохлый козел, одна Джоконда, одна детская ножка — с этим я запросто могу получить неделю. Короче, все в порядке, за исключением одного: что я, Хаим с улицы Налевской, делаю здесь в компании с козлом, павшим на поле чести, детской конечностью и Джокондой с ее порноулыбкой? Особенно беспокоит меня детская нога. А вдруг это нога еврейского ребенка? Да нет, не может быть, это моя вечная мания преследования, достаточно одного взгляда, чтобы увидеть — нога желтая, так что я могу спать спокойно. В любом случае идет идеологический конфликт, и есть евреи, которые встали на сторону врага, ну так эти выродки, эти выблядки получают то, что заслужили.
   Что-то немножко одиноко я себя тут чувствую. Куда подевался этот сучий потрох Шатц? Мне его не хватает. Честно говоря, я был бы рад, если бы он оказался рядом. Ну да, он курвино отродье, бывший нацист, но его военный опыт нельзя недооценивать, и сейчас он был бы мне крайне полезен. Это настоящий профессионал. Будь он рядом, я чувствовал бы себя уверенней.
   Джоконда продолжает на меня пялиться со своей похабной улыбочкой. Нет уж, благодарствую, после козла? За кого она меня принимает? Пусть подкатится к кому-нибудь из моих негров, они себя долго просить не заставят.
   Ну куда же он смылся, этот Шатц? Неужто он даст камраду пропасть? Нет, нет, не может такого быть, это было бы гнусно с его стороны.
   У меня нет права усомниться в нем. Что ни говори, но немецкие солдаты знают, что такое братское чувство локтя. А Шатц не утратил чувства чести. Он придет и выручит меня.
   А я уже совершенно без сил. Но я не позволю себе деморализоваться. Вьетконговцы только этого и добиваются — как бы деморализовать меня. Эти желтопузые сволочи знают, что не смогут победить нас в честном бою на равных, вот и стараются подорвать наш моральный дух.
   И все-таки, куда делся этот Шатц? Вот-вот наступит ночь, и мысль, что придется провести ее здесь в полном одиночестве, меня ничуть не вдохновляет.
   Я, наверно, был не слишком справедлив к Шатцу. Ему приказывали. А он был солдат, и приказ для него дело святое.
   Чего бы я только не дал за то, чтобы он был здесь!
   Впереди какое-то шевеление в сумраке. Сердце у меня подпрыгнуло и замолотило. Шатц? Как бы узнать? Надо насвистать что-нибудь такое, чтобы он понял: это я. Но что? Что-нибудь, чего не знают вьетконговцы, чтобы он понял: тут нет ловушки. Я просвистел первые такты песни «Хорст Вессель».
   Ничего. Значит, это не он. Мне стало страшновато. Господи, ну сделай так, чтобы Шатц вернулся! Вьетконговцы небось ждут, когда настанет ночь, чтобы расправиться со мной.
   А там, напротив, в развалинах дома опять какое-то шевеление. Может, гражданский, раненный, пытается выбраться? Но я не могу рисковать. Я сорвал чеку с гранаты и бросил туда. Распластался на земле, подождал. Ничего. Тишина. Больше не шевелится. С ним, значит, полный порядок.
   Шатц проделал французскую кампанию, потом воевал на Восточном фронте в России. Награжден Железным крестом. Он отличный мужик.
   Уверен, он не даст мне пропасть. Да, понятно, я — еврей, он — бывший наци, но это все прошлые дела, на них давно пора поставить крест. Надо уметь забывать.
   Кстати, Шатц ничуть не злопамятный. После войны он завербовался в Иностранный легион, служил Франции, французы его даже наградили. Уверен, я могу рассчитывать на него.
   Ну вот, уже совсем ночь. Луны нет. Козел начал пованивать.
   Тут явно должны шастать патрули вьетконговцев. Если они меня обнаружат, то отрежут яйца и забьют их мне в глотку. Шатц рассказывал, что когда алжирские повстанцы брали в плен легионера, то поступали с ним именно так. Должен признаться, я не люблю арабов. Шатц их столько поубивал.
   Но где же он, в конце концов? Неужели он позволит мне погибнуть? Да нет же, конечно. Кто-кто, а я его знаю. Для него дружба — святое. Просто я немножко деморализован.
   Когда война кончится, я приглашу его в Соединенные Штаты. У меня там семья. Я объясню, что он спас мне жизнь. Они устроят праздник в его честь.
   Не могу больше. Закрываю глаза и начинаю молиться. Господи, сделай, чтобы Шатц вернулся!
   Так, чувствую себя немножко лучше. Страшно хочется курить. Конечно, зажигалкой нельзя пользоваться, опасно, но если прикрыть ее каской… У меня в кармане была сигара. Я полез в карман. Нету. Видно, я ее выронил. Я стал шарить по земле. А, вот она. Поднимаю ее, подношу ко рту… Боже всесильный, да это же никакая не сигара. Это детская ручонка.
   Я дико заорал и проснулся весь в холодном поту.
   Я обвел вокруг себя ошалелым взором и еще больше ужаснулся, оттого что не испытал никакого облегчения, обнаружив, что не покидал леса Гайст.
   Светло, солнце сияет. Горлицы, слышу, воркуют. Небо просто невыносимо ясное и прозрачное.
   Я начисто забыл, куда попал. Этот хмырь такой гнусавец, а его подсознание — настоящее змеиное кубло. Ладно, хорошо, что хоть сейчас понял. Больше я там не останусь ни секунды.
   Правда, я ни в чем не могу быть уверенным. Я даже не знаю, я это думаю или он это думает. Но в любом случае в одном я точно уверен — в моей желтой звезде. Она пока со мной. Так что говорить, что со мной покончено, рано.
   Лили тут нет. Но меня это ничуть не удивляет. Эта дрянь, наверно, заскочила во Вьетнам. Насчет нее у меня уже нет никаких иллюзий.
   Я даже не вполне уверен, что проснулся по-настоящему. Быть может, мне предстоит проснуться еще раз, и я даже знаю где: в Аушвице. Вот только не знаю, будет ли это немецкий Аушвиц.
   Есть тут только один, кто вызывает у меня некоторую симпатию и жалость: козел. Мы с ним братья. Он не заслуживал этого.


41. Полковник Хаим


   Никаких сомнений больше нет: это мои последние минуты. Вокруг меня уже ни следа десяти благочестивых евреев, но я-то знаю: им удалось изгнать меня. И у меня даже нет желания защищаться. Более того, я слышу, как внутри меня звучит гнусненький, издевательский голосок: «Хаим, ей-богу, не стоит. На сей раз они маху не дадут. Вообще, когда люди начинают всех подгонять под одну колодку, они редко терпят неудачу».
   М-да, такого внутреннего голоса я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
   Не знаю пока, как это им удастся, но думаю, они сварганят из меня книгу, как всегда, когда хотят избавиться от чего-то, что им встало уже поперек горла.
   Что же касается их братства, опять же у меня пока нет никакой определенности. Я не говорю «да», не говорю «нет», это дело надо обсудить, именно так. Если они думают, что я поймаюсь и брошусь покупать неведомо что, словно у меня вообще мозгов не осталось, то тут они здорово ошибаются. Сперва мне нужно пощупать руками, у меня впечатление, что товарец, который они пытаются мне всучить, гроша не стоит, цена завышенная, и я возьму это только в том случае, если смогу, не краснея, оставить своим детям и внукам.
   Я присел на камень я понурил голову. Меня заставили позировать для памятника неизвестному комическому еврею, который поставят там, где когда-то было Варшавское гетто. У моих ног течет ручеек, чуть дальше срывающийся водопадиком, а деревья над моей головой словно бы спорят за каждый луч солнца, за каждую пташку. Они хотят, чтобы это наводило на мысли о Баярде, о Роланде в Ронсевальском ущелье. Они могли бы расположить в небе даже пару-другую орлов с распростертыми крыльями, и меня бы это ничуть не удивило. Вид у меля, должно быть, вдохновенный и благородный, тип семитский, но не слишком, не стоит чересчур задевать евреев. А на плечах я чувствую такую тяжесть, что не изумился бы, узнав, что для потомков меня облачили в доспехи. Кроме того, на колени мне положили сломанный меч. Какой меч? Уж не тот ли, которого они нам не дали, когда нас уничтожали? Ну, лучше поздно, чем никогда. Я не меняю позу, мне все равно, я слишком устал. Надеюсь, мне не приладят на голову нимб в лучших экуменических традициях. Все кругом антисемиты.
   Ладно, хотите в профиль, валяйте в профиль. Только не пытайтесь облагородить мне нос, шайка вы подлецов!
   Где звезда, где моя желтая звезда? А, вот она.
   Что? Это еще не конец? Что еще вам от меня нужно? Выше голову? А на кой хрен выше голову? Могли бы и сами изуковечить как вам нужно, вам за это платят.
   Да вот что еще, у меня был друг, не могли бы вы изобразить его рядом со мной? Черный козел. Как это, с какой стати? Он погиб, пытаясь ублаготворить ее, сделать счастливой. Ну идеалист, идеалист. Ладно, ладно, как вам угодно.
   Что, уже все? Вы уверены, что ничего не упустили? Позвольте-ка мне глянуть. И солонка, и велосипедный насос, и шесть пар хорошо надраенных башмаков? Ну да, реликвии. У потомков должны быть объекты культа.
   Ну что ж, сойдет. По мне, в этом не хватает души, но нельзя же требовать невозможного.
   Так, а теперь извольте показать, куда вы намерены меня установить. Я не соглашусь на что попало, у меня был миг взлета, и я удостоился минуты молчания, заплатил я достаточно дорого, шесть миллионов, так что имею право претендовать на самое лучшее место. Но предупреждаю, если вы попытаетесь меня сунуть вместо неизвестного солдата, я вам такое устрою, что вы долго будете помнить. Нет, нет, рядом со Сталиным, тьфу, тьфу, тьфу, я не желаю. А вот возле шволежеров [39] Жозефа Бонапарта, расстреливающих цивильных испанцев для «Ужасов войны» Гойи, будет совсем даже недурно. Смотри-ка, а я и не знал, что это здесь, я-то думал, что это составляет часть культурного наследия Франции. Скажите, а почему все эти герои без штанов? А-а, потому что они были убиты в процессе, в самый вершинный момент. Так, может, и мне? Не желаете, чтобы я тоже снял штаны? Разумеется, будет видно, ну и что из того? Ага, ага, я понял. Все кругом антисемиты.


42. А если я откажусь?


   А что, если я откажусь? Если отвечу «нет» их братству, всему этому их Воображаемому музею? Как-никак, они мне дали определенные обещания, дали честное слово, на протяжении двух тысячелетий не прекращали обзывать меня собакой, обезьяной, козлом; слово надо держать, они не имеют права вот так, с бухты-барахты, объявить мне, что я вовсе не собака, не обезьяна, не козел, что они мне врали, что все это время уверяли меня, будто я не принадлежу к роду людскому, только для того, чтобы меня приободрить. Они выдвинули мне условия, я принял их, мы подписали кровью договор, и я долгие столетия лез из кожи, исполняя его, оставаясь на своем месте, в гетто. Никто так долго и такой дорогой ценой не платил за право не принадлежать к роду людскому. Я позволял, чтобы на меня плевали, чтобы меня убивали, осмеивали, но я сохранял свою честь, и в течение всех этих столетий мне удавалось ее спасти. Я был козлом, от меня воняло, я был бессердечным, бездушным, был недочеловеком, и чтобы теперь вот так сразу я отказался от своих привилегий, согласился стать одним из них только потому, что они нашли другого козла, черного или желтого, и решили скомпрометировать и меня, приняв в свой исторический гобелен, в свое рыцарство?
   Я огляделся. Да, никаких сомнений, они теснятся, освобождая мне место. Маршалы Наполеона чуть попятились, крестоносцы подвинулись и знаками приглашают меня подняться, встать между Святым Людовиком и Роландом, победителем мавров, как в те времена называли арабов.
   Нет, лучик света еще есть, он, как обычно, долетел из Франции: буквально только что один процент опрошенных сынов Жанны д'Арк одобрил уничтожение Гитлером шести миллионов жидов, сорок процентов назвали себя антисемитами, тридцать четыре заявили, что никогда бы не проголосовали за жида.
   Я, можно сказать, ухватился за эту слабую надежду, похоже, для меня еще не все пропало.
   Но тут весь гобелен озарился нежным сиянием. И на сей раз сияние это исходило не от принцессы из легенды, то был свет прощения, и источником его была мадонна с фресок. Ибо с самого верха гобелена, где возносится купол Святого Петра, раздался взволнованный голос, изрекший: «Евреи неповинны, они не распинали Христа».
   Так что о сомнениях и колебаниях уже и речи быть не может.


43. Шварце Шиксе (бесконечное продолжение)


   Шатц на своем командном пункте склонился над картами. Держа в руках компас, он ищет самую эффективную позицию. Он прав: нельзя продолжать лезть на нее как попало, надо отыскать что-то новенькое. Я вхожу в палатку, козыряю.
   — Вы уверены, что она мне все простила?
   — Все.
   — Восстание в гетто?
   — Уверяю вас, она и думать об этом забыла.
   — «Протоколы сионских мудрецов»?
   — Да это же очередная золотая легенда. Литературное произведение, не более того. Короче говоря, явление культуры.
   — А нос? Уши?
   — При нынешних-то успехах косметической хирургии о них и говорить не стоит.
   — А Господа нашего Иисуса, мир праху Его?
   — Он же не виноват, что был евреем.
   — Гитлера?
   — Ну не надо было бы вам это делать в Германии, мы от этого до сих пор страдаем, но ведь вас было ужасно много, вы не могли помешать себе в этом.
   — Вы же знаете, мы занимались ростовщичеством.
   — Не будем даже говорить об этом.
   — Иногда мы спали с арийскими женщинами.
   — Шлюхи есть шлюхи, что с них взять.
   — Знаете, нас ведь обвиняли в том, что мы подмешиваем в мацу кровь христианских младенцев.
   — Немцев тоже оклеветали. Вспомните, сколько клеветы было про Орадур, Лидицу, Треблинку.
   — Кстати, Маркс был евреем.
   — Предадим забвению.
   — Правда? Вы мне все прощаете?
   — Все.
   — Честное слово? Херем?
   — Херем.
   — Даже Эйхмана?
   — Прощаем и Эйхмана. Ему нужно было лучше прятаться. Хаим, вы сами видите, я без всякой задней мысли предлагаю вам стать всецело одним из нас. Государству Израиль я выражаю самые сердечные пожелания. Я хочу, чтобы он занял свое место в системе государств…
   — В какой системе? Системы вроде этой я не…
   — Германия предоставляет Израилю почетное место справа от себя.
   — Справа? Ну нет. Предпочитаем слева.
   — Слева, справа, какое это, в задницу, имеет значение? Вы хотите быть с нами или посылаете нас? Полковник Хаим, давайте… Покажите нам это!
   Ну уж нет! От такого предложения я взбеленился:
   — Ничего я вам показывать не буду. Во-первых, это ничего не доказывает, в наше время большинство протестантов обрезанные!
   — Полковник Хаим!
   Я приуныл. Почувствовал, что позорю мундир. Ну не привык я еще, не привык. Враз, в один день не становятся полноправным человеком. Я снял штаны.
   — Ступайте на поле чести, полковник, и чтоб там все ходуном ходило! Вы что, не видите, как она томится?
   Я все еще колебался. Господи, как мало значит такая штука, как гений, когда имеешь дело с подобной мечтой о счастье и совершенстве!
   — А нельзя ей подсунуть кого-нибудь другого? — несмело предложил я. — Хотя бы французов. Они всегда были склонны к этому, можно сказать, исторически. Пусть-ка они теперь, когда вновь обрели государственное величие, попробуют еще разок.
   И тут я увидел барона и графа в камуфляже; они прокладывали дорогу через цветущую поляну, окруженные резвящимися музами и грациями, которые несли в каждой руке по «Страдивари», а за ними геральдические фигуры, такие гордые, такие реалистические, такие фигуративные, надменно попирающие абстракцию, следовали, обернувшись лицом к желтой опасности, что возрастает прямо на глазах, а она вся красная, колоссальная, вся на тысячу лет, вот что значит по-настоящему массы, боевой народ, мой легионер, и все это колышется, воет, свистит, бурлит, разливается, держится за конец Мао Цзедуна во главе с маленькой красной книжечкой, что закрывает горизонт своим единственным раскосым глазом, китайцы пошли все, их семьсот миллионов, не считая сотен миллиардов потенциальных китайцев, которые имеются у них про запас, в резерве, но которые готовы в любой момент расползтись по гобелену.
   — Боже правый! — возопил Шатц. — Китайцы ввязались! Они опередят нас, у них получится!
   Я присмотрелся повнимательней. И у меня возникли большие сомнения.
   — С обычными вооружениями ничего у них не выйдет, — бросил я.
   Тут гобелен пересекла танковая колонна с джи-ай, сидящими на броне, все они были уже без штанов, выглядели решительно, хотя и несколько озадаченно, оттого что оказались здесь, в средоточии золотой легенды.
   — Американцы! — обрадованно заорал Шатц. — У них ядерный меч! Наконец-то она будет удовлетворена! Американцы дадут ей счастье!
   Счастъе-шмастъе. Ничего у американцев не получится. Слишком они пылкие, слишком торопливые, слишком нетерпеливые, все они помешаны на скорости, так что кончится у них пшиком; гений — это большое терпение, любой истинный любовник вам это скажет.
   Шатц, так и не сняв каску, шарит по лесу Гайст биноклем.
   — Поди ж ты, — бормочет он, — а я и не знал про такую позицию.
   — Может, это марксистская, — робко предположил я.
   Шатц смертельно бледен. Он опускает бинокль и вытирает вспотевший лоб.
   — Да никакая она не марксисткая, — слабым голосом возразил он. — Даже не знаю, что это такое. Хотите глянуть?
   — Благодарю, нет, — отказался я. — Мне это все уже остохренело.
   — Ну, эти китайцы, — бормочет Шатц, — они ни перед чем не отступают. И все-таки, чтобы так иметь ее, в груди должен пылать священный огонь…
   Ему плохо, он вот-вот свалится с копыт. Я поддержал его.
   — С такими возможностями они убеждены, что им удастся.
   — Прошу прощения! — вознегодовал барон. — Прошу прощения! Это избранная натура! Поэтому я и принес своего «Страдивари»!
   Я расхохотался.
   — Заткнитесь, вы! — бросил ему Шатц. — А не то я национализирую ваше предприятие.
   — Как это, предприятие! Это мерзко! Вы — сексуальный маньяк!
   — Да нет же, нет, дорогой друг, — вмешался граф, успокаивая барона. — Он имеет в виду всего лишь ваше предприятие.
   — Я никому не позволю даже пальцем дотронуться до моего предприятия! — заверещал барон. — Мое предприятие прекрасно работает! Небывалая производительность! Ведь я же твержу вам: это холодная женщина!
   — Держитесь, дорогой друг, не уступайте…
   — Благодарю вас, я держусь. Более того, я в отличной форме! И чтобы доказать это, я сам пойду к ней с моим «Страдивари»!
   Я от неудержимого смеха уже чуть по земле не катаюсь.
   — Что это вам так смешно? — возмутился барон. — Я ведь сказал вам, что это «Страдивари».
   Все, не могу больше. Шатц тоже хохочет, за живот держится.
   — Ваше время, время дворянства, прошло, — бросил он барону. — Реставрации не будет.
   — Нет, черт побери, всякому терпению есть предел! — взорвался барон. — Я не нуждаюсь в реставрации!
   — Дорогой мой друг, вы потрясены…
   — А ты заткни хайло! — рявкнул графу барон, ну прямо как вульгарный сын народа.
   Я продолжаю ржать. И даже не пытаюсь защищаться. Если этот хмырь хочет вышвырнуть меня вместе со всем остальным в момент, когда я ржу до упаду, то я не против. В общем, чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь в одном. Погибать так с музыкой, и если мне суждено погибнуть, так пусть я умру от смеха.
   Что эти китайцы вытворяют с нею! По всему лесу Гайст летят пух и перья, гобелен разодран в клочья, один обрывок угодил мне в глаз, это Микеланджело, мадонна Рафаэля шарахнула мне в физиономию, звучит рожок, это Бетховен, Запад в глухой обороне, отовсюду сбегается музыкальная молодежь, Де Голль не отступает, держит строй, а вот еще один Вермеер летит мне прямо в лицо, троих он на лету убил, да с десяток валяются ранеными, совершенно разнуздавшаяся солонка рвется вперед, конечно, в сравнении с историческими соотношениями Китая, ничего особенного, но тем не менее, согласитесь, для двух тысяч лет не так уж плохо.
   Я схватил бинокль, смотрю, каковы китайцы в деле. М-да. Для такого древнего народа даже удивительно. Немножко торопятся, действуют количеством, массой. Попробовали бы лаской, она бы стала податливей, расслабилась. И потом немножко забавно, что они выбрали для строительства социализма именно такую позу — раком. Я вспомнил про своего друга козла, пусть земля ему будет пухом, это как раз для него. Он тоже любил именно так. Я даже немножко растрогался. Вообще это потрясающе, видеть новый Китай в деле. Стремительно, живо, наскоком. Но в то же время не слишком оригинально. Мы уже видели в такой позе Сталина, помню даже, как он спорил с козлом, кому первому. Нет, решительно ничего нового. Им бы надо было попробовать начать с ласковых слов.
   — Ну что? Что? — Шатц просто вне себя от нетерпения. — Китайцы придумали что-нибудь новенькое?
   — Нет, — мотнул я головой. — In the baba, как все.
   — А… она?
   — Ничего. Пропускает одного за другим. Мне капельку грустно, но это момент истины, а в такие моменты какое уж там веселье.
   — Пора бы уж дать ей то, чего она хочет.
   — А чего она хочет?
   — Умереть. Только об этом она и мечтает. Шатц, похоже, приободрился.
   — Смотри-ка, — говорит он. — Мы, немцы, всегда знали, что нам предстоит исполнить историческую миссию.
   — Что такое? — вмешался барон. — Вы о Лили? О моей бедной Лили? Она самоотверженно ухаживала за прокаженными в Ламбарене и готовилась высадиться на Луну! И она… хочет умереть?
   — У всего есть начало, — промолвил я с искренней надеждой.
   — Лили, моя Лили, у которой было столько прекрасных планов! Она — и умереть?
   — На другое она не согласна.
   Шатц с изумлением смотрит на меня:
   — Вы плачете? Действительно плачете? Это вы-то, Чингиз-Хаим!
   Я бью себя кулаком в грудь. Я причитаю.
   — Не обращайте внимания, — выдавил я между рыданиями. — Это древняя еврейская традиция. Мы неизменно плачем, когда человечество исчезает раз и навсегда.
   — Быть не может! Вы, Чингиз-Хаим, циник… Может, вы оптимист?
   — Прошу прощения. — Я рыдаю как белуга. — Я чудовищный пессимист, я верю, что она обязательно выпутается. И это разрывает мне сердце.
   Ай-яй-яй-яй!
   Я рву на себе волосы, я вою, она опять выпутается, я не хочу видеть этого.
   Шатц смотрит на нас просветленным взором. Лес Гайст в последний раз озарился всеми цветами надежды. Конечно, это еще не Гитлер, но как-никак это уже Германия.
   — Смелей! Вперед! На нее! На нее, коллективно! На нее, братски! На нее, научно! Китайцы в авангарде, Запад во второй линии, и пусть каждый народ поляжет на поле чести, но не отступит!