…Когда-то я хотел сделать – в итоге не сложилось – большой сюжет как раз о современных молодых леваках. О так называемых антиглобалистах. Просто меня свели с несколькими латышскими ребятами, что, вняв сей новой экстремальной моде (латыши вообще восприимчивей к общезападным поколенческим веяниям: ведь и на Эльбрус – в Россию! – в то лето ломанулось трое нас, молодых русских, и восемь, не считая инструктора пана Гроховского, молодых латышей), в две тысячи втором, что ли, поехали драться в составе интернациональной молодой толпы с карабинерами в Генуе, где собиралась какая-то очередная “восьмерка”, а еще громили “МакДональдсы” в Лондоне на тогдашний Первомай. Ребята, что интересно, и не особенно скрывали, насколько серьезно они на самом-то деле относятся к собственной “революционной” активности. И честно рассказали, кто в большинстве своем составлял ту самую интернациональную толпу: “Ну вот, девочка там, допустим, была, из Нью-Йорка приехала. Работает менеджером в какой-то очень крутой корпорации, причем на хорошем счету. Сижу, говорит, каждый день в небоскребе, каждый день за компьютером. Скучно…” Тут-то мне и вспомнился Эльбрус. “Вы же наверняка в курсе, что сейчас среди молодежи моден экcтремальный туризм, – говорю я ребятам. – Альпинизм, скалолазание и прочий сноубординг. Так может быть, то, что именуют антиглобализмом – просто политическая разновидность той же моды?” Ребята переглянулись – и посмеялись только.
Позже я рассказал про это Эйдельману – уже, конечно, национал-большевику, уже товарищу Нобелю. Володя посмотрел на меня грустно и вдруг сказал: “А знаешь, чем больше всего удивили де Голля с компанией парижские студенты в мае шестьдесят восьмого? Отсутствием политических требований! То есть они сами не знали, зачем наворачивали баррикады… А ты говоришь – антиглобалисты…” И тут я, конечно, не удержался: “А вы – ваша партия? Чего добиваетесь вы? На что рассчитываете? То есть неужели вы действительно на что-то рассчитываете всерьез – в нынешних реальных условиях?.. Ладно, западные офис-менеджеры в маечках с Че – тех в худшем случае приложат демократизатором да попарят пару дней в цивильном эйропейском капэзэ, пока очередной саммит не закончится. А вашим же – и ребра ломают, и реальные сроки дают. Так зачем вы это делаете?” Эйдель долго не отвечал. “Видишь, Дэн… – сказал он потом как бы без всякой охоты. – Есть вещи, которые делаются для достижения определенного результата. И те, которые делаются просто потому, что ничего не делать – нельзя… Одни определяются логикой и целесообразностью. Другие – просто реакцией организма. Если включать в состав последнего, извини, совесть… Или хотя бы разум”.
Хотя поначалу я воспринимал их довольно скептически.
Поначалу – в середине девяностых, пока за это не отбивали почки, пока не сажали еще – они выглядели (да и были) скучающей богемной молодежью, сублимирующей интеллигентские комплексы, от робости пред девушками и побоев жлобастыми одноклассниками происходящие, в митинги, лозунги, плакаты и марши. Грезился, значится, очкарикам (сплошь и рядом), евреям (зачастую) и отличникам мерный рокот по брусчатке подкованных сапог, топчущих тухлые либеральные ценности, да маслянистое клацанье затворов поутру ввиду глухой тюремной стены, мордой в кою трясутся всяческие трусоватые пацифисты: “Ахтунг! Пли!..”
Нет, мы – в “имантской системе” – даже почитывали “Лимонку”: было, конечно, что-то подкупающее в комментарии, допустим, по поводу болезни какого-нибудь мелкотравчато-антисоветского Вацлава Гавела: “Жалко, что не сдох!”. Но вообще от этого пованивало.
Ко всему прочему, здесь, в Латвии, к общему фрейдистскому душку добавлялась нотка в плохом смысле провокационная. Поскольку нацболы, с броскими их слоганами и серпасто-молоткастой квазисвастикой, особенно – контрастно – заметные на фоне тотальной жвачной политической вялости местных русских, давали более или менее неприкрытым лабусячьим нацикам отличный козырь. Дескать, вы утверждаете, что эти самые krievi[8] белые и пушистые, что они безобидны и лояльны, что напрасно мы боимся их и не любим… Так вот полюбуйтесь, полюбуйтесь на это террористическое мурло, на этих опасных, исключительно антилатышски настроенных и склонных к насильственным действиям молодых криевсов!
При том что все – и дремучие нацисты, и лощеный истеблишмент, евровидные буржуины из какого-нибудь “Латвийского пути”, тогдашней “партии власти”, и предпочитающие несовершеннолетних мальчиков с пухлыми попками широкомордые олигархи, крепкие хозяйственники из партии Народной – прекрасно понимали, какова реальная степень национал-большевистской опасности (нулевая), уж больно удобный повод дала всем им эта юная русскоязычная выпендривающаяся тилихенция. Уж больно удачно подставилась. Как было не приложить ее с оттяжечкой легитимным резиновым дубиналом – чтоб и этим мало не показалось, и прочим неповадно было…
Свое отношение к нацболам я поменял после истории с “захватом” рижской башни Петра: на самый высокий средневековый шпиль Старушки залезло несколько лимоновцев с флагом и – муляжом гранаты. Их повязали и судили – за терроризм. А практически параллельно судили нескольких латышских фашиков-отморозков из “Перконкрустса” – “Громового креста”, рванувших всамделишной взрывчаткой памятник советским воинам-освободителям (но только – хотя тротиловый эквивалент имевшегося у них был нехил вполне – повредивших облицовку, да один национал-подрывник по большой саперской умелости досрочно стартовал к своему Перконсу…). Так вот, нацболам с их бутафорской лимонкой впаяли от восьми и выше, а бойцам из “громового” гитлерюгенда с их реальным взрывом дали условные сроки.
И как раз примерно тогда же по ту сторону Зилупе, на моей с нацболами общей исторической родине, лимоновцев принялись запрещать (и закрыли “Лимонку”), разгонять (и выселили “Бункер”, партийную подвальную штаб-квартиру, в которой даже я побывал однажды), таскать по участкам, пиздить в “обезьянниках”… Посадили Лимонова.
Когда Эйдель, товарищ Нобель (такой у него, к тому времени уже ставшего правой рукой упрямого переростка Савенко, был динамитный псевдоним), на процессе в Саратове взял на себя авторство инкриминируемой Лимонову “антигосударственной” публикации, это был поступок, который нельзя было не уважать. Тем паче что за него товарищ Нобель и поплатился – тут же, сразу; местные, латвийские, гэбисты (прямые вроде бы оппоненты российских коллег на новой карманной холодной войнушке!) возбудились мгновенно – и возбудили дело. О подготовке Эйделем покушения – ах! – на местную климактерическую жабу-президентшу, импортированную канадскоподданную. Дело шито было белыми не то что нитками – тросами! морскими канатами! – и все опять же прекрасно это понимали. Только одни с паскуднейшим сладострастным злорадством наблюдали, как чморят эту, много себе позволяющую, русско-жидовскую сволочь, а другим, как всегда, было насрать.
К жене пребывающего в России Эйдельмана заявились восемь спортивных молодых людей “в джинсах и кроссовках” (писала пресса) и спроворили унизительно-дотошный обыск с буквальным перетряхиванием постельного белья. Усилия джинсовых не могли, разумеется, не увенчаться успехом: в плюшевом кресле ими был обнаружен сверток с несколькими сотнями граммов взрывчатки. На минуточку: Эйдель дома давно уже объявлялся лишь изредка, пропадая на своих политических фронтах, при этом у него двое малолетних детей и жена-художница… Параллельно, разумеется, была усилена охрана президентши и спикера Сейма.
Латвийское гэбье немедля оформило запрос об экстрадиции – и гэбье российское, проявив опять же невиданную профессиональную солидарность, мигом упаковало Эйделя в предвариловку. В Риге Володю ждал гарантированный нехилый срок. Но то ли не сладилось что-то в последний момент в корпоративной карательной межгосударственной машинерии, то ли система, в которой все ветви власти восторженно берут под козырек (за щеку) по любому спецслужбистскому заказу, находилась еще у путинских питомцев в стадии доводки и временами давала сбои… Словом, Эйделя, к изумлению даже его адвоката, не отдали и отпустили…
Однако же въезд на территорию ЛР для Володи был бессрочно перекрыт. Да и в России нацболы, несмотря на освобождение Эдуарда Вениаминыча, окончательно переместились в разряд мальчиков-и-девочек для битья. Которые свой подрывной нонконформизм выражают метанием тухлых яиц и гнилых помидоров – а их в ответ, с тупо-жлобского одобрения общественности, тянущей “Клинское” под очередной концерт ко Дню милиции, месят то лаковыми штиблетами “оскароносных” режиссеров, то тяжеленными ментовскими “гадами” в отделениях, или вывозят в ближайший лесопарк для внушения с множественными переломами. Это, по-моему, в “Намедни” (где теперь те “Намедни”? ха…) говорили: не меньше полутора десятков “лимоновцев” единовременно чалится за решеткой…
Я ненавижу и презираю политику. Любую. Я глубочайше и искреннейше полагаю всю – независимо от государства и конкретной направленности – политику одним канализационным отстойником-накопителем, а занимающихся политикой – его содержимым. Поэтому я здорово удивился себе, когда, случайно заведя с Илюхой разговор о нацболах, через некоторое время обнаружил себя отстаивающим эйделевских партайге-носсен при помощи активной жестикуляции и ненормативной лексики в горячем политическом споре.
Просто аргументация моя не имела к политике отношения. Просто, когда заведомо более сильный бьет заведомо более слабого, я не могу не быть на стороне того, кого бьют. Просто, когда по определению агрессивное жлобье (мало отличное по сути в люберецкой качалке и в лубянском кабинете) привычно гнобит по определению виктимную интеллигенцию, что-то не позволяет мне пожать плечами: “Они сами нарывались…” Просто, когда ГОСУДАРСТВО (латвийское, российское – без разницы) с его фискально-карательной индустрией, с его принципиальной неподконтрольностью и безнаказанностью всей своей смрадной кабаньей массой давит несопоставимо малую и бессильную компанию априорных парий, я не могу не сочувствовать последним. Просто, если люди без малейшей надежды на результат и с более чем реальной перспективой потери свободы и здоровья имеют смелость и последовательность ВОЗНИКАТЬ посреди общенационального лояльного коровника, они, как ни крути, достойны уважения хотя бы за смелость и последовательность. Больно уж силы неравны.
Я наконец поднимаю бумажный колпак – и вижу то, что им накрыто. Кастет. Самый обычный – из тех, что надеваются на руку. Такая гребенчатая элементарная и жутенькая железка.
Не дольше секунды смотрю я на него.
Почему они решили разобраться с ним таким образом? Действительно ли ставили перед собой именно эту цель – или исполнители перестарались просто?.. То ли, как свойственно любой шпане, пусть и при погонах, пару раз довольно громко публично облажавшись в суде, решили пользоваться естественными для себя методами – уличной урлы? То ли показывали всем прочим: мы, мол, с вами можем как угодно – ежели не захотим париться и цивильно сажать, то отработаем просто и быстро… А может, это и впрямь была “инициатива снизу” – какой-нибудь очередной скинхедствующей падали… Какая в итоге разница?..
В прошлом ноябре возвращающегося – где-то около полуночи – на съемную московскую квартиру товарища Нобеля при выходе из метро “Бауманская”, напротив алкашеской стекляшки с неоновой вывеской “Бистро”, встретило(-и?) “неустановленное лицо или лица”. По характеру повреждений трудно было установить, один человек бил или несколько. Но можно было установить, чем били. Кастетом. Переломы лицевых костей, височной кости, кровоизлияние в мозг… Умер Эйдельман уже в больнице.
…Коба – первое и столь впечатлившее меня столкновение с органичным проявлением чувства собственного достоинства… Крэш – единственный человек, на чьем примере я наблюдал реальную свободу на уровне повседневного поведения… Гвидо Эпнерс и Володя Эйдельман – сумевшие быть до конца последовательными в своем неприятии, пассивном и активном, существующей социальной реальности… Все – по-своему абсолютно цельные фигуры. Все – покойники.
…С Гвидо, кстати, началось некогда так или иначе мое увлечение “экстримом”. С покойника. С Димы Якушева – мои профессиональные успехи. С покойника.
Всю мою жизнь караулят мертвецы: от Аськи до Саньки. Все самые яркие люди, каких я знал, – мертвы.
Не дольше секунды смотрю я на кастет – давешний кряхтящий звук раздается снова, переходя в шумный глубокий выдох: теперь я понимаю, что идет он сверху… а на голову уже сыпется мусор.
Ничего не успеваю сообразить – голый рефлекс каким-то единым многометровым скачком выносит меня из помещения – и тут же, мгновенно, без малейшей паузы, с резким и тяжким, сотрясающим развалину по самый фундамент уханьем потолок кухни проваливается внутрь стенного периметра, выметая мне вслед через проем плотную пылевую тучу.
Часть третья
20
Думай о себе что хочешь, делай что угодно – рано или поздно это все равно произойдет. Ты будешь здесь. Один. Абсолютно один.
В центре площади в центре города. Как на ладони. Еле держась на ногах, ничего не соображая. С кровью, которой так много, что ее уже не отводят брови (которых – сгоревших – так мало), текущей в глаза.
Сквозь эту кровь он оглядывается, поводя бесполезным стволом (оружие весом теперь в пару тонн держат чужие и неумелые руки). ОНИ – повсюду. Cо всех сторон: в провалах окон, за бетонными блоками развороченных заграждений, за остовами сгоревших машин, на крышах. ИХ – десятки. ОНИ даже уже не прячутся. ОНИ все понимают. Не хуже его.
Он встречает равнодушную покойницкую уверенность в открытых, но не видящих глазах с коричневыми высохшими треугольничками в углах; бешеное, нетерпеливое каннибалье предвкушение в глазах с белками, сплошь залитыми кровью лопнувших сосудиков; чуждую, звериную ненависть в нечеловечьего разреза глазах со светло-желтыми радужками; презрительное всезнание мумий за непроницаемым пергаментом зашитых век.
В бессмысленной, беспомощной надежде на чудо он судорожно проверяет, что у него осталось. Чудес не бывает – не осталось ничего. Пистолет – три. Помповик – ноль. Машинган – ноль. Пулемет – ноль. Гранатомет – ноль. Плазмоган – ноль. Биг Факинг Ган – тоже ноль. И даже в бензопиле бензин на исходе. И два процента здоровья.
Он просматривает снаряжение. Невидимость выработана. Временной неубиваемости – нет. Аптечки – нет.
Допинг! Черно-красная баночка. Сто процентов.
Он – кликает эту баночку. ОНИ – бросаются. Одновременно.
Он распахивает веки. Проводит рукой по лицу. Обалдело, но уже облегченно улыбается. Садится в кровати… Выдавливает на зубную щетку полосатую какашечку из тугого тюбика. Снимает картриджем с крепкой челюсти безупречно ровную полоску нежной снежной пены. Прихлебывает призрачно воспаряющего кофию из кружки. Затягивает идеальный узел идеально подобранного к идеально отглаженной рубашке галстука. Тыкает брелком в направлении готовно квакающего авто. Авто уносится, расправив симметричные прозрачные крылья выплескивающейся из-под колес воды.
Рабочий день делового человека. Лифт-офис-приветственный оскал коллегам-монитор-цифры-распечатка-глубокомысленный кивок начальнику-прощальный оскал колле… Секунд восемь в общей сложности.
Можно расслабиться. Допустим, в баре. Наверное, он ошибся баром. Это нехороший бар, неправильный. Он так одинок тут в своей идеальной рубашке, галстуке, пиджаке и кейсе. Как на ладони. Он садится к стойке, сквозь грозовые табачные облака оглядывается.
ОНИ – повсюду, со всех сторон.
Он встречает изумление в мутных от пива глазах одутловатых пролов, издевательство в мутных от анаши глазах бритоголовых гопников, презрение в весело-недобрых глазах растатуированных байкеров, профессиональный интерес в прищуренных глазах недвусмысленных уголовников.
Ухмыляясь пренебрежительно, он отворачивается к бармену, перенимает у него из руки баночку энерджайзера характерной красно-черной расцветки. Видно название продукта: “FireWall”. Чпок! – баночка вскрыта, на экране – слоган “Nothing Can Get At You”, перетолмаченный вслух: “Тебя ничто не проймет!”
Я наконец поднимаюсь, и наконец делаю эти полтора шага, и сгребаю пульт со стола. Реклама, бля. Двигатель торговли… Вот – гораздо лучше. Не участвуйте в делах Тьмы.
Это они так творчески обыгрывают происхождение названия. FireWall – это же вроде совокупность защитных, против взлома, программ, компьютерная иммунная система (то, что у киберпанков, в “Нейро-манте” каком-нибудь, именовалось прямо противоположным образом – “лед”, ICE)… Не глядя, кидаю пульт через плечо (попадет на диван, не попадет), тяну сигарету из пачки. Зажигалка?.. Нет зажигалки. Опять нет зажигалки…
Мокрая, многообразно подсвеченная чернота. Блестит все: слизистые останки снежных бугров, теперь уже темных и твердых, стеклянных; асфальт; грязе-травяная каша; машины, разнящиеся не цветом, а лишь тональностью блеска; голые деревья, словно добравшие кривизны и приобретшие некоторую хоррорную зловещесть с привкусом категории B; гигантские рябоватые от мороси лужи, возводящие в квадрат тревожную осмысленность морзянки неправдоподобно часто загорающихся (всегда другим оттенком: зеленоватым, желтоватым, синеватым, красноватым) и гаснущих окон девятиэтажки напротив, внезапную решительность разражающейся дальним светом неподвижной еще “мыльницы” у бордюра, наглядную условность геометрической абстракции, реализуемую алой точкой сигаретного огонька чуть обок маленького бесполого силуэта, неразличимого навершия его. В туманной бороде единственного живого фонаря толкутся дождевые вши.
Вот же она, зажигалка… Несколько раз щелкаю, тупо глядя на рождающийся и пропадающий язычок. Стряхиваю с пальцев табачные крошки. Россыпь их и клочья фильтра – на подоконнике.
Вот так это и бывает. Ни с чего. На пустом месте.
И ушла, значит… Ну-ну.
То есть, как выясняется, совсем не на пустом месте. Таким вот интересным образом – выясняется… со спецэффектами… И очень даже с чего.
Щелк… – пламя… – щелк.
Сам ведь виноват, чего уж там. Ведь тебя слишком все устраивало, да? – то, как все выглядело. Видимость такого… свободного союза независимых индивидов. Это было самое то – для тебя… Только этого не было.
Да, я отдаю себе отчет – моя вина в конечном счете, мой косяк.
Не надо было закрывать глаза, замалчивать какие-то принципиальные вещи, давать раздражению копиться подспудно. Ведь всегда рано или поздно прорывает. И чем дольше копится, тем… Н-да.
Но зачем она-то так долго – почти два года, е-мое… – играла в эту игру?.. Да ясно, зачем. Во-первых, ради того, чтоб быть с тобой. Она, видишь ли, любит тебя… Конечно, она с самого начала понимала, чувствовала, что ты такой… кот, который гуляет сам по себе. Бойцовый Кот, бля, боевая единица… Ну, и она же тоже, в конце концов, – девочка гордая. Привыкшая к роли самостоятельной деловой вумен… О’кей, независимость так независимость, все по взаимному согласию, но без чрезмерных взаимных обязательств…
Видит бог, она значит для меня очень много. Больше, чем значил кто-либо когда-либо (ну, не знаю, родителей не считая). Только засада в том, что меня на самом деле имевшийся статус кво устраивал как нельзя больше. А ее – на самом деле – нет.
Может, она и сама долго себе в этом отчет не отдавала (гордая!). Только к концу второго года не выдержала…
Ну, не будем валить на нее одну. Я в последнее время вон тоже (почему “тоже”? – я как раз-таки в первую очередь!) хожу не в самом мирном и чутком расположении духа (с чего бы, интересно?..) – так что, хм… сдетонировало.
(…Тут наверняка сказалось то, что я ее грузить неприятностями своими и непонятками сознательно избегал. В общем, ничего ей не говорил. Но чувствовать-то она, конечно, чувствовала, что что-то не так, – и вообще, я ходил мрачный-запаренный, весь в своих проблемах, не до нее мне было… А почему я, если уж на то пошло, ничего ей не говорил? ЕЙ? Уж кому бы, казалось бы… Лере вон говорил, а ей – нет. Как про деловое предложение с ТВ-3 – словно она и тут бы не поняла… Как тебе самому кажутся какими-то неприятно-чуждыми ее дела на работе, истории, происходящие с ее знакомыми… Да, брат, не ври себе: проблема зрела давно уже, и проблема довольно масштабная…)
СЕРЬЕЗНЫЕ ОТНОШЕНИЯ. Ей это надоело – не подростки уже, дескать, – ей нужны “серьезные отношения”. Ф-ф-ф… Ладно-ладно, гос-сди, понятно же все… Баба. Любой бабе, наверное, в конечном итоге нужно это: семья, блин… муж, дети…
Семья! “Я человек семейный”, – извиняясь, с некой грустной самоиронией (но и с каким-то внутренним крайним самодовольством! – подспудным, для собственного пользования, но и другими при желании ощутимым) повадился когда-то приговаривать Джеф, сваливая – трезвым – со всех пацанских пьянок, едва они успевали начаться. Мы, конечно, ржали. С превосходственной жалостью. Только чем дольше я за ним наблюдал, за его эволюцией: компанейской, профессиональной, всякой прочей – тем больше ощущал – причем там, на каком-то стихийно-рефлекторном этаже – натуральные, прости уж, Женька, ужас и отчуждение.
Я не хочу быть таким: умным, талантливым, безнадежным неудачником в двадцать четыре года.
Когда меня спрашивают, не подумываю ли я завести семью, для меня это звучит точно так же, как вопрос, не подумываю ли я отрезать себе ногу. И апелляция к тому, что, ну, так же делают все, осмысленна для меня ровно настолько же: ну посмотри, ну все же как взрослые солидные люди корячатся себе на костылях, а ты вон до сих пор как дитё – на двух прыгаешь…
Нике кажется, что я просто боюсь настоящей ответственности. Я не боюсь ответственности. Но я достаточно ясно осознаю, какую ответственность готов на себя брать, а какую нет.
Беру – быстро, но аккуратно – сигарету, единожды клацаю зажигалкой, затягиваюсь – глубоко… медленно, под давлением, через маленькую щель в губах выдуваю дымную струю.
Я совершенно убежден, что самое ценное из данного любому человеку от рождения – свобода. Cвобода мысли и действия. История девяноста процентов (девяноста девяти, если уж так) людей – это история поспешного добровольного отказа от того и от другого. Ибо человек-таки слаб. А ответственность за свободный и осмысленный выбор – это именно та реальная и очень непростая ответственность, которой подавляющее большинство боится и не хочет.
Это ответственность за выбор твоей разумной, а не биологической составляющей. Биологическая составляющая как раз по определению не дает тебе выбора (выбор – вообще категория разума) – она, как ей и положено, диктует. Через инстинкты. Через эмоции. В том числе высшие эмоции, важные эмоции, которые так много для нас всех, блин, значат. Тем непререкаемей диктат… Зато и от ответственности – реальной ответственности: ЗА СЕБЯ – освобождает. И ежели без эмоций… Особенностью схемы размножения вида хомо сапиенс является образование долговременных пар. Вперед.
Дело, конечно, не только в семейности – понятно, чего меня сейчас на ней клинит… Атака матери природы на несоприродный ей разум в каждом индивидуальном случае проводится по всему фронту. Но всегда – через, так сказать, насильственную социализацию. Поскольку социум вообще управляется биологическими, физическими законами (в том числе – в огромной степени – неубывания энтропии). А там – в природе и социуме – все к одному: семьи, дети, памперсы, стиральные машины, срач с тещей, необходимость обеспечить семью, то есть заработать больше денег, для чего лезть по карьерной лестнице, а залезая все выше, окружать себя соответствующей атрибутикой, знаками престижа (иначе люди не поймут), а для этого зарабатывать еще больше денег… Замкнутый цикл. Размножение – преумножение – кладбище. Неубывание энтропии.
…Конечно, помиримся. Раньше или позже. Надеюсь… Но какая-то очень важная и очень неприятная штука произошла сегодня. Обоим стала понятна вещь довольно безнадежная. Ведь ни мне, ни Нике не отказаться от своей натуры. А если они слабо совместимы (так? да вот, видимо, блин, так…)? Но мы хотим быть вместе (хотим? да конечно, господи, хотим!)? Ну да, ну да – кому-то опять придется совершать постоянное более или менее очевидное насилие над собой… Выйдет ли из этого что-нибудь путное? Ну не знаю, не знаю…