Компания тогда вообще подобралась чрезвычайно симпатичная, хотя и классово абсолютно монохромная. То, что, говорят, нынче именуется “бобуины”: “БОгемные и БУржуазные”, якобы самоназвание новой редакции морально устаревших young professionals – не отмороженных статистов American Psycho в костюмах-тройках, а раскрепощенных свободомыслящих карьеристов, с удовольствием меняющих Донну Каран на Полартэк и предпочитающих в свободное от офиса время суровые развлечения где-нибудь в высокогорье. Звучит чудовищно, но максимально приближенный к этому типажу (все до тридцати, все до крайности небедны – один альпинистский экип сколько стоил, все заняты в перспективных до волчьего воя сферах деятельности: от той же юриспруденции до того же программирования) народ, с которым я провел в приэльбрусье две недели, оказался мил на редкость. В конце концов, то, что пляжу в Эмиратах они предпочли дубак и гипоксию на пяти тыщах над уровнем моря – более того! – выбрали не Альпы и Монблан, а Эльбрус и Кавказ, военно-криминальную жуть коего в Латвии в дантовых тонах обрисовывают государственные СМИ и коим титульные мамы грозят малолеткам за плохое поведение, свидетельствует хотя бы о непредвзятости, незашоренности, небанальности мышления и поведения.

И сколь же странно при всем при том было для меня слабое, но постоянное собственное ощущение принципиальной отдельности от всех от них. Как бы ни симпатизировал я этим людям – искренне! – сколько бы ни хлебал с ними из одного котелка под сосенкой сваренного на бензиновом примусе супчика, как бы ни доверял им, страхующим меня на леднике, – я всегда чувствовал себя в каком-то смысле вне этой компании. Причем чувство дистанции к национальным различиям касательства не имело: на Илюху и на Ленку его оно, как я быстро заметил, распространялось в той же точно мере, что на Янку, Солвейгу, Артурса и прочих балтов.

По возвращении в Ригу, убеждаясь, к все большему собственному недоумению, что симптом – не на Кавказе, разумеется, обнаружившийся (просто там обнаруженный) – действует в отношении почти всех моих приятелей (Джефа – нет, Федьки – нет… да и все, пожалуй!), я задумался. Ясно было, что это ощущение дистанции не связано ни с длительностью знакомства с человеком, ни с количеством вместе выпитого. Ни с социальной принадлежностью визави, ни с профессиональной (хотя с двумя последними пунктами как-то косвенно коррелирует). И главное – не с особенностями моего собственного характера: чувство причастности к дружеским компаниям я лелеял с глубокого детства, а самовлюбленной нелюдимости комплексантов не понимал никогда… И тем не менее.

Я понял, что с большинством моих нынешних знакомцев и приятелей я в чем-то по-разному воспринимаю реальность и по-разному реагирую на ее раздражители. И даже одинаковые действия (поездка на Эльбрус, допустим) мы совершаем из не вполне одинаковых позывов.

И ведь… (То, о чем думать не хочется, то, о чем я старался не думать, даже когда, может, и стоило…) Между мной и Никой ведь – та же самая дистанция, которую все равно невозможно не чувствовать, и которую, конечно, все равно чувствую… и я, и, похоже, она тоже…

Как и другими трудноформулируемыми непонятками, я поделился этим со своим персональным душеведом – с Лерой. Лера отреагировала неожиданно. Некоторое время она меня разглядывала – с интересом, но не профессиональным, кажется, все же, не с тем, с каким она под шизу косящих уголовников изучает, а с каким-то вроде бы даже грустным. А потом выдала готовую практически формулировку – словно вопроса такого ждала давно и загодя все проанализировала.

– А в том, Дэн, дело, – сказала Лера, – что у тебя – в отличие даже от других людей твоего возраста, социального слоя, круга профессионального и дружеского – есть привычка постоянно сверяться с собственными пространственно-бытийными, если можно так выразиться, координатами. С собственным местоположением относительно других объектов и понятий. (“Мне надо определиться в пространстве” – ну да, ну да…) Делать то, чего действительно не делает подавляющее большинство людей, в том числе и неглупых вовсе. А уж среди представителей твоего, прости, поколения тех, кто так поступает, и вовсе, кажется, не водится… Большинство людей – оно ведь влито в реальность. Оно существует в ней более-менее органично – внутри, как часть ее. Оно не анализирует. Что требуется для анализа? – какого-либо рода дистанция. “Не знаю, кто первым открыл воду, но это точно были не рыбы…” Ну вот твоя профессия – такая в наших палестинах редкая… Ты ведь работаешь не с чем-нибудь, а именно что с реальностью – ты погружаешься в нее и показываешь ее такой, какая она есть, ничего от себя не добавляя. Но для того чтобы отобрать, что именно показать и знать, зачем показывать, нужно все равно осмыслить ее… Будучи внутри нее – в каком-то смысле быть вне. В том смысле хотя бы, чтобы всегда иметь в голове четкую условную систему координат этой реальности – и с системой оной все время сверяться…

– Джи-пи-эс, – говорю.

– Что?

– Глобал позишининг систем. Такой приборчик, который через спутник определяет и показывает тебе широту, долготу и высоту над уровнем моря той точки, в которой ты находишься – с точностью до нескольких метров… Очень популярный у всяческих экстремальных туристов…

Новое “мыло” мне. С левого (интернет-клубного) адреса. Привет еще раз, Федюня.

Совсем коротенький текст. И фотка приаттачена.

Кто следующий?

Фотка – древняя, лет семь-восемь ей. “Пункерских” времен. У Серого на огороде, кажется, сделана. На фотке – Крэш. То есть снят он был явно с кем-то, чья-то рука на плече у него – но чья, непонятно: полфотографии обрезано.

Кто? “Следующий”… Ты имеешь в виду, кто будет следующим покойником?

Ну да. Это и имеет.

Чья рука-то? Правая. Не понять…

Постой… Может, и у меня была такая фотка… Это пьянка же была какая-то, общая, на огороде у Сереги – че за пьянка и по какому поводу, помню очень плохо, совсем не помню – только помню, что да, кто-то там из пацанов с фотиком бегал. Валялись же и у меня эти снимки… Снова распахиваю дверцы шкафа, снова выгребаю всю эту груду. Да…

Пытаюсь искать. Недолго пытаюсь – хрен ты тут чего найдешь… Опять всматриваюсь в экран компа. Смотрю на свою правую руку. На экран. Черт…

Копаюсь в мусорной фотокуче. Ага, вот как минимум один кадр с той пьянки. Серый с Герой.

Набираю Серого – впервые за год как минимум. Abonents neeksiste.[11] Набираю Геру.

Гера удивлен. Обещает, когда домой доберется, посмотреть и перезвонить.

А я все пялюсь на обрезанную картинку сосканированного плохого снимка “мыльницы”. Нетрудно догадаться, кто следующий.

28

Гарик, Игореха Мищенко, принадлежал к “имантской системе” – и за этим чувачилой я всегда наблюдал не без любопытства. Он был персонаж из классического анекдота: “А как же вы расслабляетесь?” – “А я не напрягаюсь!” Гарик действительно не парился – никогда. То ли ему просто так везло, что с ним не случалось по этой жизни более-менее серьезных обломов, – то ли он, правда, умел совсем не обращать на них внимания. Хотя кто сказал, что тут не бывает обратной причинно-следственной связи?

У Гарика были персональные отношения с экзистенциальной гравитацией – он был куда легче прочих, всех нас. Соответственно – и динамика передвижения по пересеченной местности тухловатого районного бытия иная, и пластика. Я один так это для себя формулировал, но чувствовали это – все. Оттого при его вполне заурядных компанейских данных (не то что у ФЭДа!) к Гарику постоянно тянулся самый разнообразный пипл – в его присутствии каждый чувствовал себя на редкость свободно и без труда коммуницировал с людьми даже и не своего вовсе круга. Оттого и при весьма скромных данных внешних у баб он пользовался успехом преизряд-ным: причем на Гарика, раздолбая и люмпена, вечно без бабок и работы, клевали, к немалой собственной растерянности, в том числе и небедные мачи “на понтах”.

Мне всегда было интересно, как сложится его жизнь. Насколько подверженным возрастной коррозии окажется его защитный слой органичного пофигизма.

Гарик спился. Самым хрестоматийным образом. То есть в “пункерские” времена все мы керосинили так, что не дай боже, – но раньше это было как бы проявлением анархистской лихости. Завершение игр в анархию сразу разделило “систему” на две неравные группы. Большинство стало пить гораздно меньше (я, например, – не говоря о каком-нибудь Гере). Кто-то (Гарик, Лоб) продолжил оставшуюся без идеологической подоплеки питейную практику, оказавшуюся банальным демаскированным алкоголизмом.

Мы перестали общаться с Гариком совершенно естественно – когда я понял, что в его компании можно только нажираться, а он – что я мало к последнему расположен. Что самое обидное: он ведь оставался неплохим пацаном – бескорыстным, открытым, необидчивым, непредвзятым. Но осмысленно общаться с ним с какого-то момента стало невозможно.

Года четыре мы не виделись – ни разу. Естественно, что звоня ему сейчас, я чувствовал неловкость, готовя извинения за то, что так глухо запропал, предвкушая натужные поиски общих тем и настраиваясь на фальшивую ностальгию. Парился я зря.

Гарик не удивился моему звонку нимало. Гарик совершенно не собирался обсуждать причины четырехлетней паузы в общении и уж тем более не держал никаких обид. Гарик преохотно согласился на встречу – и даже всячески ратовал за немедленность оной. И – сразу выставил требования. Его райдер был не чета тем, что шлют Никиным работодателям русские попсюки. Он состоял из одного-единственного пункта. Объемом ноль семь.

Реакция Гарика на мое внезапное появление из небытия казалась столь отработанной, что у меня сложилось четкое впечатление: ему было совершенно по барабану, кто звонит и с кем предстоит встречаться. При личном общении впечатление только подтвердилось.

Мне было любопытно, как он отреагирует на рассказы об Эльбрусе и Берлинском кинофесте – запишет в буржуи? порадуется? позавидует? Но любопытство мое осталось вообще без удовлетворения: мне не пришлось ни о чем рассказывать. Моя эволюция за истекшие годы не колыхала его нимало, а своей он не касался за отсутствием предмета. И вообще к моменту встречи он был уже хорошо дат.

Понимая, что превращение визави в бревно в свете оговоренного подношения не за горами, и убедившись, что на соблюдение разговорных ритуалов тут всем покласть, я перешел к существу дела сразу после второго опрокидывания:

– Гарик, помнишь, когда Крэш загнулся…

– Крэш? Ну…

– Ты же виделся с ним, кажется, в тот день.

– Ну да…

– Ты не помнишь, с кем он тогда квасил?

– Квасил? Да хер его знает… Он, по-моему, со всеми по очереди тогда гудел. У него ж запой был… Да, Крэша надо… За Крэша… Давай…

– Погоди. Ну вот вы с ним в тот день тусовались. А с кем он потом пошел догоняться, не помнишь?

– Потом?.. Так с тобой же он и пошел…

– Да нет, ты че. Я его тогда вообще не видел. Ты попробуй все-таки вспомнить.

– Не, Дэн, не помню…

– Подумай. Не с ФЭДом?

– С ФЭДом?.. А, ну да, с ФЭДом!

– Ты точно помнишь?

– Ну да, да, сейчас вспомнил. В натуре – с ФЭДом…

Опыт алкоголических компаний: упившегося до бессознательного состояния никогда не клади на спину, клади на бок – чтоб, если начнет блевать, не захлебнулся рвотой. И уж тем более если слышишь характерные звуки – поверни его мордой вниз.

Только долгое ли дело – подержать его в этот момент головой кверху?.. И ага – несчастный случай, никто ничего и не подумает, особенно если все чего-то подобного и ждали рано или поздно.

А того, кто изнасиловал и убил Аську, не нашли…

И того, кто так недушевно обошелся со Славиком, Дашкиным братом. Не любившим очень сестриных парней. А кто выходит последним на его веку сестриным парнем?..

Что произошло с Якушевым? Предсмертная записка, ушел в секту и вообще был странный чудила. Улик никто не искал. Хотя сектантское учение на суицидальный лад, вроде, не настраивало… Хотя самосожжение – уж больно редкий для наших мест способ самоубийства… К тому же – в чем смысл самосожжения? В демонстративности, публичности: почти любое самосожжение – выражение политического протеста. Какая публичность на заброшенной промышленной площадке?.. И зачем ФЭД скрывал – от меня, да и не только от меня – факт знакомства с Якушевым? И если он дружил с ним – мог ли не знать про “Ковчег”?..

Когда ФЭД сбежал от своих криптозоологов? В прошлом октябре в Якутске. Когда убили Эйдельмана?

В прошлом ноябре в Москве (виновные опять-таки не найдены).

Когда, Тюря говорил, у Сашки появился таинственный хахаль? Месяца три назад. То есть перед Новым годом где-то.

Яценко? Напильник в глотку… Большая физическая сила и немотивированная жестокость (а в выгребной яме человека топить?..). Яценко поминал подруг Панковой, наверняка имея в виду Криcти. Кристи, с которой ФЭД не только был знаком, но которая помогала ему сдвигать мне крышу (на радио Аськой, интересно, тоже она представилась?..). И что случилось с Кристи (лужа крови)?..

Но если действительно… Зачем он мне “передавал приветы” от всех от них?..

А вот за этим как раз. Чтоб я догадался.

“Кто следующий?” И испугался… (Кладбищенские свечки…)

Бр-р-р-ред…

Оп-п… – успеваю схватиться за влажную проволочную сетку: подошвы скользят по камням, смазанным не то дождем, не то прибоем. Нет уж, мы лучше по сеточке… вдоль забора… (перебирая руками поскрипывающие крупные ячейки в чешуйках облезшей зеленой краски, за которыми уступчатыми штабелями громоздятся желто-серые бревна и покачивает разомкнутой клешней на длинной суставчатой лапе автопогрузчик – никого в кабине). Ну вот теперь можно и по-людски – забор виляет влево, а цепочка булыжников превращается в бетонированную дорожку – которая, будто дорожка ковровая, раскатана поверх длинного узкого дугообразного волнолома, сложенного целиком из валунов:

валуны калибра моей башки… валуны калибра меня самого… бетонные какие-то ломти с торчащими сухожилиями ржавых арматурин… и металлическая решетчатая башенка маяка – в конце, в пятидесятиметровой перспективе, на фоне сползающей в море драной облачной мешковины…

Узнав от Леры, что “ГАЗ-21” с номерным знаком DH-1777 зарегистрирован на имя Глеба Лапицкого, я испытал одновременно две взаимоисключающие эмоции. С одной стороны, не было ничего естественней принадлежности этой тачки этому человеку… и ничего ожидаемей появления в данной истории еще одного нашего с ФЭДом (моего через ФЭДа) общего знакомого… С другой – ничего противоестественней и неожиданней участия именно в данной истории именно этого персонажа.

Глеб… Гос-сди, еще и Глеб…

Волноломов с маяками тут два, они приобнимают бухточку с рыбоперерабатывающим комбинатом на берегу – траулеры, проходя меж маяков, разгружаются на его причалах… Огибать “режимную зону” (комбинат-причалы-склады) с внешней стороны – добрых полчаса… может, есть все-таки прямой путь? По пляжу? Выходит, нету. Забор даже в воду вдается – метра на два. Дабы неповадно. Ветер с натугой раскачивает залив. Сдуваемая с него водяная пыль мешается с дождевой моросью, липнет на морду. Через бугристый хребет второго, без всякой пешеходной дорожки, волнолома перехлестывают серые водяные языки, развешивая белые слюнные нити.

Приходится возвращаться и двигать в обход. Когда-то я бывал тут, в Звейниекциемсе, у Глеба. Правда, последний раз – уже года три назад, так что пути к его дому практически не помню. Зато сам дом помню хорошо.

Дом – оставшийся от отца-архитектора – у Лапицко-го был штучный. Не просто в дюнной зоне – а непосредственно в дюне. Врытый в дюну с внутренней стороны. Так что с узкого галечного звейниекциемского пляжа виден был только один этаж “дзота” – так Глеб сам называл фамильное свое гнездовище; закругленно-приплюснутый, с покатой крышей, этаж этот и впрямь напоминал то ли навершие дзота, то ли ходовую рубку скоростной яхты. И только если подходить со двора, с обратной стороны, становилось понятно, что этажей в “дзоте” два, даже два с половиной (приземленные оконца полуподвального выполнены были в форме иллюминаторов). Полуутопленным в дюну получался и овальный двор: Лапицкий-старший в свое время бульдозером выскреб песок и почву до твердого глинистого слоя – так что летом, в жару, Глеб каждодневно поливал этот “такыр” из шланга, чтоб не пошел трещинами.

Внутри особнячок тоже тяготел к дизайнерской мили-тарности, намекающей то на подземный укрепрайон, то на субмарину или, к примеру, дредноут: камин (в котором мы по плохой погоде или холодному времени жарили осетровый шашлычок) стилизован был под пароходную топку, столешница низкого журнального столика вырезана из медного листа с заклепками по периметру (ножка – из трехлопастного гребного винта)… А всяческая декоративная колониальная дребедень (статуэтки, курительные трубки и прочие “пылинки дальних стран”) даже не создавала ощущения кунсткамеры.

Это любовно-дотошное, заботливо-пристальное внимание к ВНЕШНЕМУ, к вещам, неодушевленным предметам, объектам неживой природы, характеризовавшее не только домашнюю обстановку, но и самого домовладельца – именно в индувидуальном Глебовом случае интересным образом, отнюдь не раздражало и никоим образом о его мудачестве не свидетельствовало. Хотя в подавляющем большинстве иных случаев свидетельствует именно о нем…

Никогда мне было не просечь, допустим, понятия моды. Как минимум, в отношении мужиков и их одежды. С глубокого детства, проведенного в джинсах и кедах, и по сю пору, проводимую – all year around – в одних и тех же трекинговых кроссовках и акватексовой куртке (под которую зимой просто поддевается флис, в случае особенного дубака – два флиса). Любой другой – в радикальном, по крайней мере, проявлении – подход к ШМОТЬЮ всегда отдавал для меня в лучшем случае патологической зависимостью от кастовых формальностей (костюм-тройка, напяливаемый из соображений корпоративной этики), в худшем – латентной педерастией. Но для одного человека я всегда делал исключение. Для Глеба.

Лапа был пижон, пижонище – причем в самом кондовом смысле. Одевался он всегда по-разному, но всегда не просто тщательно: изобретательно, азартно. С тем упоенным интересом к мельчайшим деталям прикида, что отличал, верно, героев Дюма, придирчиво различавших нюансы манжетных кружев или шитья перевязи… Сие не означает вовсе, что Глеб циклился на тряпках: одежка была всего лишь частным проявлением общего Глебова “метода осуществления жизни”, каковой жизни он был не любитель, а – профессионал.

Помимо одежки, Лапа знал толк в кухнях (и сам готовил отменно, с изъебистой шефповарской лихостью), табаках, винах, вообще алкоголе, женщинах, машинах (и менял их часто: от оригинального кургузого “мини-купера” до насекомовидного родстера “Chrysler Prowler”… – как, впрочем, и женщин), яхтах, часах и почти всей прочей глянцевожурнальной инфантильной атрибутике. За показательным исключением, например, оружия (предназначенного не для наслаждения жизнью, а для ее пресечения) – что подтверждает: не в инфантилизме было дело… И не в сибаритстве, и тем более не в накопительстве толкиеновского МУСОМА (хлама, которым человек обрастает – и к которому прирастает).

В вещах, бабах, прочих радостях плоти Глеб усматривал, видимо, просто одно из проявлений завораживающей пестроты, захватывающего многообразия бытия вообще. Он и книжки читал так же – залпом, и фильмы смотрел запоем, и с людьми знакомился взахлеб. Среди Глебовых знакомых была груда знаменитостей – но не потому вовсе, что Лапе эти знакомства льстили, или он коллекционировал звезд: его притягивала (насколько я могу судить) человеческая яркость, внутренняя состоятельность. Тем более что маргиналов и чудиков всех сортов в приятелях у него ходило ничуть не меньше.

Подкупало в Глебе то, что его чувство к жизни смотрелось по-настоящему искренним и бескорыстным. И, что характерно, взаимным. Лапа уникален был еще и тем, что его успешность – в смысле самом прямом и грубом, социально-финансовом, – хоть и будучи благоприобретенной, не являлась результатом целенаправленного усилия. Ни деньги, ни социальное положение не были для него целью; а отсутствие каких-либо проблем как с тем, так и с другим, оказывалось не причиной этого невнимания, но каким-то парадоксальным следствием.

Заниматься он мог чем угодно – создавать дизайнерское бюро или фирму видеопроката, или выступать торговым посредником, или устраивать чьи-нибудь где-нибудь гастроли, – и всегда это выходило удачным и приносило Лапе превосходящий всяческие расчеты и ожидания профит. Причем чем безответственнее он распоряжался этим профитом, тем неотвратимее и ско-ропостижнее наступала следующая пруха.

И вот чего при всем этом в Глебе не было ни грана – так это самодовольства. Возможно, в последнем, в итоге, все дело. Возможно, именно благодаря данному обстоятельству органичным и ненатужным гляделся полный до самопародии Глебов реестр примет везунчика и победителя: подтянутость-загар-голливудский оскал и тотальный, абсолютный, всепогодный, многоцелевой оптимизм.

Как ни странно, при крайне шапочной сущности моего с Лапой знакомства, я знакомство это ценил. Оно помогло мне не погрязнуть в негативных стереотипах…

…Еще идя по влажной песчаной дорожке от шоссе к “дзоту”, я понимаю, что никого не застану. Хотя пасмурно, света – ни в одном окне, калитка явно заперта, двор (насколько я могу разглядеть через деревянный невысокий заборчик) не убирался самое меньшее неделю. На гаражных воротах – издали видимый тяжелый висячий замок… Все-таки подхожу, все-таки дергаю калитку. Для проформы сандалю кнопку звонка… Оглядываюсь: за темными сосновыми столбами мокнут соседские дома – тоже без особых признаков жизни. Дюнные складки спускаются по обе стороны “дзота” (с фасада смахивающего, скорее, на ленинский мавзолей), на гребне – контрастными силуэтами – опять же сосны, но совсем другие: не прибалтийские, а японские какие-то, с японской гравюры, скрюченно-скрученно-кружевные (такие же я помню на Кавказе, только там они еще горизонтально вырастали из вертикальной скалы).

У калитки – почтовый ящик, сквозь прорези в дверце видно: что-то там есть… Почти механически трогаю ее за жестяной уголок – не заперто. Конверт с логотипом “Лат-телекома”. Телефонный счет. Пятидневной давности, невостребованный… Сую обратно, захлопываю дверцу.

Перелезаю через забор – сам не очень зная, зачем. Грязь во дворе, грязные разводы на светлых плитках дорожки, грязная вода в чаше фонтанчика, куда нападали сучья. Стучу в синюю дверь. Ага. Разворачиваюсь…

Истошные оранжевые – полуметровые – буквы (краской из баллончика) размахнулись полукругом по внутренней стороне забора.

УТОПИ МЕНЯ В ХОХОТЕ СЕРОЙ СЛИЗИ

Строчка из стихотворения покойного Якушева.

У кого должен быть номер Лапы? У Макса, например. Звоню Максу. Оказывается, Макс тоже давно с Глебом не виделся. Эдак с годик. А то и с полтора. Лапа, мол, сам запропал куда-то. Номер?.. Звоню по номеру. “Абонента не существует”. Снова Максу. Кто может знать?.. Дина, наверное. Дина… это кто? Жена его бывшая… та, которая рыженькая. Которая Катьки мать. Вроде, они с Глебом общались регулярно… раньше, по крайней мере… Номер? Записываю…

…С Лапиными бабами тоже было не вполне стандартно. То есть с количеством – в полном порядке (а как иначе?), хотя знавал я и куда больших ходоков. Но в отличие от всех нас, безответственных халявщиков, Лапа с каждой из своих заводил какой-никакой, а роман – пусть и недолгий, но по всем правилам композиции. Зачастую включающий и последний пункт – матримониальный: одних бывших жен у него было штуки четыре. И даже, сколько я знаю, двое детей – в разных браках. Симптоматично, что со всеми ними, бывшими, Глеб умудрился сохранить хорошие отношения (пускай людей, плохо относившихся к Лапе, я не только не встречал, но даже и представить не могу – но экс-жена есть существо, которому по определению положено таить смертную обиду… а вот поди ж ты). Какую-то из них я наблюдал в свое время, но была ли это Дина, естественно, не помню.