Страница:
— Отца твоего хлопца звали Ругивладом, а мать — Ольгою. Была она поляницей, стала женою верною.
— Не звучит. Не звучит… — молвил кузнец и уронил голову на стол.
Проницательно глянув на выпивоху, его ночной гость вдруг усадил ребенка к себе на колено и, взяв за тонкие ручонки, сказал то ли ему, то ли себе:
— Ну вот! Пора все заново начинать! Поедешь со мной?
— Поеду! — улыбнулся гостю мальчонка.
— Тогда помни — тебе путь до конца пройти надо!
Утром работалось кузнецу из рук вон плохо, подковы выходили из-под молота столь огромными, что таких на хуторе еще никто не видывал. Казалось мастеру, вроде их и четыре, а вроде — и все восемь! Ковал мужик, да зарекался:
— Надо меньше пить!
Когда же кузнец их примерил, то они пришлись скакуну как раз впору.
— Бывают еще чудеса на Белом Свете! Пожалуй, я поверю, что с эдакими копытами он обставит любого коня, — молвил кузнец, — Но откуда ж ты тогда приехал, незнакомец, и куда держишь путь?
— Явился я с севера и пока гостил тут, в Норвегии, но думаю податься ныне в Свейскую державу, а оттуда — в Хольмгард. Я много ходил морем, но теперь снова надо привыкать к скакуну. Тебе он по нраву?
— Я не смыслю в хороших лошадях, — уклончиво ответил кузнец, а сам подумал, что вопрос этот неспроста.
И вот удача! Ночной гость оправдал его предположения:
— Слушай, хозяин! Мне подходит твой мальчуган. Я возьму его с собой.
— Как это так? — не понял мужик, но от предчувствия удачи у него по спине побежали мурашки.
— Мы поняли друг друга, — продолжил незнакомец, — Ты назови цену, я готов выкупить этого хлопца.
— Видишь ли, — отвечал кузнец, — человек я неученый. Если мой Ингеальд и в самом деле готов услужить, то ничего я с тебя не возьму. Грех наживаться на убогом, и неволить мальчика не стану! Думаю, разве, на старости лет трудно мне придется без хорошего помощника.
— Молодец, хозяин! — похвалил кузнеца одноглазый гость, да и снял с пальца золотой перстень с изумрудом, — Возьми! Пусть это несколько скрасит твое одиночество! Зови мальчишку — нам пора в путь!
Кузнец отправился за пацаном, но про себя отметил такую странность, что чужестранец, еще вчера рыжебородый, ныне сед, как лунь, и лет ему на взгляд совсем немало. Впрочем, он не долго размышлял над эдакими перевоплощениями, поскольку прошлым вечером изрядно перебрал — могло померещиться и не такое.
Сияющий Иггволод занял место впереди незнакомца, крепко держась тонкими белыми пальчиками за повод. Конь укоризненно глянул на людей добрыми синими глазами.
— Не притворяйся, бездельник, что тяжело. Ни в жизнь не поверю тому, — усмехнулся всадник.
— Где же ты собираешься быть к вечеру? — спросил кузнец.
— Мне нужно на восток, я буду в Спармерке, не успеет и стемнеть, — ответил гость.
— Это уж верное бахвальство, туда и за семь дней не добраться… — возразил кузнец своему недавнему гостю. — Да, чуть не забыл! Как зовут тебя? Потому, явись отец ребенка — соседи болтливы — что мне надо ему рассказать?
— Слышал ли ты о Харбарде, [62]кузнец?
— Еще бы, Седовласа у нас часто поминают.
— Теперь ты можешь его видеть. И если снова мне не веришь — так смотри!
Мужик только рот открыл, а таинственный гость пришпорил коня, и тот перелетел через высокую ограду, ничем не задев ее. Да уж колья той ограды были в восемь локтей.
— О родителях мальчика не беспокойся. Их больше нет среди живых, они умерли в один день. Уж мне ли это не знать! — услышал кузнец сквозь грохот копыт…
Так сказывают старые люди, но правда ли это иль небыль — никому не ведомо, кроме того Седобородого, что у нас, у славян, зовут Велесом.
Приложения
Приложение 1. (Из романа «Наследие Арконы»)
— Да, отец и впрямь порадуется, — решил я, — хотя, конечно, ему ведомо все на Свете, или почти что все.
Едва полумрак девятой пещеры уступил права лучезарным детям Сол, нет, даже раньше… В тот самый миг, когда отец усадил меня на осьминогого скакуна впереди себя, уже тогда он ведал — я пройду все девять пещер. И, может быть, только теперь — пройду все девять миров.
— Прощай, учитель! — подумал я, пожимая, как равный, сухую старческую руку чуть ниже локтя.
— Боги подсказывают, что мы вряд ли встретимся с тобой у Хель, Инегельд, но и в Вальгалле нам не увидеться. Прощай! — ответил жрец, отступая во мрак последней пещеры.
Хель! Ха! Было бы о чем горевать. А главное — не сыну Харбарда, пусть даже приемному, пугаться ее указующего перста. Воистину, мир ее безрадостен, царство безголосых, как и я, теней, сама навь — откуда нет возврата.
Альфэдр дважды сомкнул веко, прежде чем я спустился в цветущую Медальдаль. Третьего дня выдался добрый дождь, один из первых сильных, все оживляющих, и мне пришлось изрядно потрудиться, прежде чем была найдена единственно верная тропа. Только прошедший девять пещер сумел бы отыскать дорогу назад, а простолюдину пути туда нет. С тех пор, как бонды уверовали в этого распятого иноземца, они перестали чтить прежних властителей так, как это было раньше.
Да, впрочем, я и сам не свейских кровей.
Мой путь на сей раз лежал к морю, туда, где обдуваемый солеными ветрами в глубине извилистого фьорда притулился хуторок Несьяр. Здесь много лет назад сам Харбард приметил немого мальчишку и, выкупив его у Торвальда, пьянчуги-кузнеца, сделал своим учеником.
Зачем же он снова вел меня туда?
…К жилищу Торвальда я подошел затемно. Дом, и без того мрачный, стоял на отшибе, и сквозь бычачий пузырь окна ко мне не просочилось ни лучика. Я огляделся.
Луна бросала на фьорд мерклый тусклый свет. А весь Несьяр молчал, не тявкнула ни одна собака. Еще раз оглянувшись на хутор, я был неприятно удивлен странным запустением некогда многолюдного селения. Рука покрепче сжала дорожный посох. Чутье подсказывало, что только в этом доме еще не спят, и, может, только в нем еще теплилась жизнь.
Да! Сквозь густую, неотступную ночь наружу проникала ласковая песенка, похожая на колыбельную. Слова были еще неразличимы, но манили, как моряка влечет едва заметная черная полоска земли среди пустого, бескрайнего океана.
Я легонько постучал в покосившуюся дверь и отступил. Мелодия оборвалась на припеве
— Кто там? — послышался испуганный девичий голос.
— Не пустишь ли дорожного человека на ночлег, красавица? — подумал я, но на всякий случай постучал еще раз.
Вот-вот сейчас раздастся голос старого кузнеца: «Кого там чёрт принес в эдакую темень?!»
Но за дверью молчали…
— Не здесь ли живет мастер Торвальд, молодая хозяйка!? — и я живо представил себе кузнеца, каким он был некогда, каким я его запомнил с того самого дня, когда Харбард увел меня за собой, наградив прежнего хозяина драгоценным перстнем.
— Я не слышу, добрый человек, твоих слов, — отвечал мне тот же девичий голос, от которого кровь резво припустилась по жилам, а воображение дорисовало всякие подробности… — но Господь щедро одарил своих грешных детей. Я, кажется, понимаю, что ты спрашиваешь. Дядя умер прошлым летом, теперь здесь живем мы с матушкой… Погоди, я открою…
Верно, у кузнеца была младшая сестра — Берта. Она, в общем-то не злобливая женщина, прозвала меня маленьким язычником лишь за то, что я и мысленно не молил Господа-Иисуса ни о чём — не бил распятому поклоны, не бегал в церковь, и не возносил ладоней к кресту. Да и Торвальд слыл не таким скверным человеком, каким мог показаться иногда в подпитии. Это он когда-то очень, очень давно нашел меня, замерзшего, мокрого, как мышь, и голодного, как волчонок, на берегу. Это Торвальд пристроил меня по хозяйству и попытался обучить ремеслу…
Лязгнул засов, скрипнули забывшие масло петли, дверь стала медленно приоткрываться… Я еще сильнее сжал посох, а правой рукой проверил, насколько ладно сидит в ножнах клинок.
Во тьме я вижу неплохо, но лунный бог точно хотел помочь мне.
— О, Всеотец!
Едва бросив взгляд на младую хозяйку, я уже мог поклясться, что в целом свете нет девушки прекраснее этой. Кто бы мог подумать, что она — человек. Кожа девы белее лапландских снегов, тонкие губы, гордая, без единой складочки шея, к которой я бы с готовностью припал, точно вервольф, если бы…
Рыжие, как языки игривого пламени, волосы стекали волной на плечи. Предо мной стояла та, одна из немногих, или даже единственная, ради которой герои баллад истязают собственный рассудок, если бы….
Это была женщина, по которой стучит, словно бешеное, раскаленное сердце в грудной клетке. Оно так колотит о ребра, что вот-вот проломит их и выскочит оттуда просто под ноги, а сердце героя непременно растопчут, если, вняв мольбам, красавица не подберет его. Если бы…
Луна заглянула ей в самые очи. Зеленые девичьи глаза были неподвижны, пусты и безжизненны.
Девушка знала, что по ту сторону порога стоит путник, которому по простоте душевной только что доверилась.
А я не мог ей сказать и слова.
— Родная! Как же это? — воскликнул мой разум, воскликнул и затих.
— Я привыкла, добрый гость! Не пытай себя… Но что же ты стоишь? — молвила она, протянув мне тонкую руку.
И, удержав ее маленькую хрупкую ладонь, как громом пораженный, я шагнул навстречу судьбе.
Тело порой запоминает лучше, чем голова. Сколько раз я входил в эту дверь? Как давно это было, тогда мне еще не приходилось нагибаться, с риском расшибить лоб…
— Матушка хворает, она давно спит, — слегка растерянно проговорила девушка, едва я довел ее до скамьи.
— Почему ты дрожишь?
— Я не слышала стука огнива, — опередила она меня.
— Не бойся, я не причиню тебе вреда! — внушал я, гладя девичью ладонь.
— Я чувствую, — сказала девушка, — ты не из злых людей.
— Как зовут тебя, милая? — подумал я, легонько касаясь губами нежной кожи.
— Солиг {2} , — ответила девушка, высвобождая пальцы.
Ах, я растяпа! Она замерзла, бедняжка. Рука была так холодна, а может, это моя щека так горяча! Гладкая, еще нетронутая ни временем, ни поцелуями кожа. Мне бы согреть совсем озябшую девушку, прильнув к ее губам — но не по обычаю. Мне бы воспламенить ее душу жгучими красноречивыми речами — но немой не вымолвит и слова.
— И в самом деле, — спохватился я, — великая Фрейя! Мне нельзя желать её! Я не в праве использовать её немощь! Сделай же что-нибудь, мудрая Фригг! Будь справедлива, не дай же пропасть этому совершенству, но огради его от недоброго!
— Что это? Мое колесо!? — вдруг воскликнула девушка.
Так и есть, я тоже услышал перестук прядильного колесика — не иначе, боги следили за нами свысока.
На столе я нашел масляную лампу и, засветив ее, убедился лишний раз, что хозяйка не бралась за пряжу — она сидела здесь, рядом со мной, колесо покачивалось у окна, будто кто-то только-только отошел, незримый и бесплотный.
— Мы живем — не ахти как. Потому, не сердись, путник, у меня нет вина, чтобы предложить тебе, но есть немного сыра, а там ты найдешь ячменные лепешки и молоко.
Теперь я смог получше разглядеть Солиг.
Да, ни одна из смертных не сравнилась бы с ней статью, и счастлив был бы тот мужчина, кому подарила бы она свою любовь.
— Не думай так, … — предупредила она, но я заметил, как участилось ее дыхание и как поднимается грудь.
— Не буду, — ответил бы я, если сумел, — но я бы соврал и ей, и себе.
— А как зовешься ты, мой ночной гость? — спросила слепая.
— Зови меня Инегельдом, милая. Я не голоден,… — путая мысли, иначе и не мог, пояснил я ей. — Это была твоя песнь?
— Да. Моя, — отрезала она и встала, давая понять, что ночной разговор окончен. — Я постелю тебе… Ты устал, тебе предстоит неблизкий путь.
— Кажется я уже пришел? — подумал я.
— Ты опять, — тихо вымолвила она. — Не надо, не сейчас. Спи.
Пламя уж весело потрескивало на углях, когда я спиной ощутил чье-то приближение.
В дверях показалась старая Берта, о боги, не знающие жалости, время не пощадило ее. Прихрамывая и помогая себе клюкой, старуха приблизилась, испытующе поглядела на меня:
— Этот хутор, должно быть, проклят, — наконец, сказала она, не стала дожидаться ответа и продолжила, — Хотя всемилостивый господь наш велел терпеть, иногда я думаю, что мы зря прогневили прежних богов.
— Молчишь, — прокряхтела она. — Я знаю, это твой крест. И у дочери моей тоже свой крест. Так решил Он! — Берта подняла кверху кривоватый палец, рука ее обессилено и обречено упала вниз.
Я кивнул старухе. К чему спорить попусту, надо дело править.
— Моя дочь сказала, ты искал моего брата. Ума не приложу, с чего бы это она так решила, да и зачем он тебе сдался. Торвальд умер, упокой Господь его душу, он был добрый христианин, и искупил все свои прегрешения.
Я снова кивнул старухе и свободной рукой показал, чтобы она продолжала рассказ.
— Ты, должно быть, желаешь узнать, почему на весь хутор только мы с Солиг, да еще пара семей… Он тоже скоро переберутся подальше от моря, останемся мы — нам некуда бежать.
Не знаю, правда это, или нет, когда я была еще молода, и даже священник поглядывал мне вслед, случилось моему брату приютить у себя мальчика. Он, к слову, был отмечен той же печалью, что и ты, странник, людей дичился, а Торвальду помогал из благодарности. Привязался, точно собачонка, брат спас мальца — пусть зачтется ему это на Страшном суде…
Пламя алело, послушные моему знаку альвы трудились на славу, подхватив раскаленный клинок клещами, я погрузил его в раствор, и запахи трав клубами заволокли кузню.
— Ты ладно работаешь, парень! — похвалила старая Берта. — Брат тоже знал свое дело. Вот, однажды, и довелось ему подковать — прости меня, Господи — осьминогого скакуна. А владелец-то коня возьми, да подари брату кольцо, больно понравилось ярлу искусство, а вернее — тот мальчонка, что немой при кузне обретался. Сменялись.
Сама-то я на сносях была, она, Солиг и родилась. Не след Торвальду от язычника подарок принимать, я бы отговорила брата, да пожадничал — принял подарок.
И вот с той поры как пирушка, или тинг, всё-то Торвальд о скакуне чудесном рассказывает, да перстенек показывает. Многие желали тот перстень купить — никому не продал, уверовал, что может заклад этот большее богатство принести, — посетовала старая Берта. — Как ни хранил Торвальд Одинов дар, а пришлось расстаться с ним. Повадился по осени на хутор ходить жадный датчанин. Едва зерно соберем — даны тут как тут. Ловок их корабль по фьорду пробираться. Мужчин, кто помоложе — раз за разом истребили. Девок портили, одну Солиг и не тронули за то, что «темная» она, и суеверие старое иногда на пользу оборачивается. Хотел Торвальд откупиться от злодеев — вот тогда он перстень и отдал. Одну осень даны не приходили, народ оправился, вздохнул свободно, да через год уже не обошлось. Брат, правда, этого не видел, прибрал Господь душу его на небеса… Вот и опустел хутор. Мы последние тут, и деваться нам некуда. Старая я, век доживаю, помру скоро…
— А Солиг — кому она, слепая сдалась? — может, спросила, а, то и, просто, изрекла старуха горькую истину.
— Зачем так, матушка! — почти простонала Солиг, мы и не заметили, как девушка добралась до кузни.
— Никто не мог знать, что она — Человек! И, вдруг, немому только слепая и суждена? — подумал я, зло приложив молотом раскаленное железо.
— Ты хочешь остаться? — изумилась девушка.
— Я не брошу вас, — яростно сверкнула мысль, озарив лишь на миг потаенные думы.
И она успела, клянусь Одином и Фригг! Это рыжее чудо постигло все мои наивные тайны в то же мгновение…
Я погружаюсь в ночное небытие с твоим сладким именем на устах, я открываю глаза ранним утром — первое из слов, что я произношу — Солиг! Родная, милая, единственная.
Я верю, я чувствую, что все это лишь робкая тропинка к тому безумству, что я еще совершу в твою славу. Ты же дашь мне такие Силы, о которых можно только мечтать, силы жить, способность творить, выдумывать сказочные небылицы, которым, может, станут верить люди, если им поведать, как может быть полна и прекрасна жизнь… И все это ты, все это из-за тебя, Солиг!
— Зачем ты играешь со мной, Инегельд! — прошептала Солиг как-то раз.
Разве я посмел бы играть с тобой, рыжекудрая волшебница. Знаешь ли ты, что никому до сей поры я не целовал коленей, да, можешь не сомневаться. И ни перед кем еще я не испытывал такого стеснения и преклонения, видишь — мне удалось превозмочь эту юношескую стеснительность, и я коснулся-таки девичьего колена губами, ощутив солоноватую кожу и подрагивающую синюю жилку. И поверь, если бы не твои слова, я не прекращал бы ее целовать, то умиротворяя перестук сердец, то напротив, возмутив его до предела.
Твой взгляд, касание твоих одежд ненароком… И сладостная нега охватывает все мое естество, едва я только поймаю легкий ветерок твоего дыхания.
Мне много дней снится один и тот же сон. Туманное поле, красное огромное солнце закатывается за гору, сверху донизу поросшую пушистым лесом… А я прижимаю тебя крепко-крепко, обнимаю, покрывая поцелуями лицо и шею, и плечики, и эти руки, и шепчу: «На что мне мир без Тебя, любимая! Зачем мне этот мир?»
Я так долго ждал тебя. Тебя одну, непохожую ни на кого, единственную из всех женщин, понимающую без слов. Я молчу, потому что мысли пусты и невыразительны, если не смотреть в глаза. И все-таки внемли мне, Солиг, внемли же мне, немому. И я не совру ни единой мыслью, ни единым непроизнесенным словом.
— Нет, не торопи меня, Инегельд! — отвечала Солиг, — Ты видишь кругом совсем не то, что чувствую я.
Да, она видела мир «темными» глазами, и она пела о том, завораживая душу и рассудок.
Как я мог ее торопить? И кто я был для Солиг? И кем она была для меня?
А мир был так огромен, я знал это. Огромен, и потому, наверно, казался девушке враждебным и чужим в сравнении с тем родным, сотканным из запахов моря и звуков колышущегося вереска мирком Несьяр.
Старая Берта совсем разболелась, и очень некстати, потому что последние две семьи, собрав пожитки, двинулись прочь от побережья. Ближайшее селение, куда прежний священник Несьяр увел паству, лежало к северу, и выйдя засветло хорошим шагом я к полудню был уже там. Мне не раз приходилось бывать на новом хуторе, народ прослышал, что в округе завелся справный кузнец. Кое-что мне и в самом деле удавалось получше Торвальда, да навык тут был ни при чем. Готов поклясться, правда, что сработанные мной мечи рубили не хуже освященных в серебряной купели. Руды в Несьяр выходили на поверхность — еще Торвальд показал мне это место.
В тот памятный день, рискуя разбудить чуткую Солиг, я осторожно прокрался мимо ее комнатушки, выскользнул за дверь и двинулся уже знакомой лесной тропой, неся за плечами нехитрый груз, что предстояло выложить за муку, полученную мной в долг еще десять дней назад.
Я не одолел полпути, хотя уже показался знаменитый на всю округу плакун-камень, громадный валун принесенный с севера могучими снежными великанами в незапамятные времена.
Возле камня, укутанный в длинную выцветшую суфь, мне померещился старик. Окладистая борода, спадавшая на широченную грудь блеснула издали серебром. Будь он даже в той несносной широкополой шляпе — даже тогда у меня не возникло бы и тени сомнений.
Еще пара шагов, но видение растаяло, словно утренний туман.
— Харр! Харр! — выкрикнул черный, как смоль, ворон, снявшись с ели, он спикировал на камень и зыркнул на меня злым человечьим оком.
Клюв навьей птицы был окровавлен.
Сбросив ношу наземь, я со всех ног бросился назад.
— Ха! Ха! Хар! Хар! — неслось мне во след.
Одним ударом могучей лапы я вышиб злосчастную дверь и ввалился в дом.
Одетый в бронь человечишка ошалело глянул на меня, коготь меча безжалостно раздвоил ему череп, выплеснув в стороны мозги.
Тут же наскочил второй, но он не сразу разобрал, с кем имеет дело. В двух шагах датчанин замер, я молниеносно выдвинулся ему навстречу, и, упав на колено, резко послал сталь вперед, крутанулся, уходя от удара третьего противника. Датчанин рухнул на колени, разглядывая кишки, что гадюками ползли из рассеченного наискось живота. А этот третий, его подельщик, не рассчитав замах и высоту потолков, перелетел через меня, брякнувшись на прогнивший настил.
Не мешкая, я ринулся на злодея и одним движением перерезал ему горло по самый кадык, ощутив на губах солоноватый брызнувшей крови, я даже заворчал от удовольствия, переходящего в ярость, вожделение лютого зверя…
Грудь распирали хрипы. На мое логово набрел чужак, пришел не один, чужак привел с собой стаю. И не будет чужаку пощады, и не может быть человеку от зверя снисхождения.
За окном слегка потемнело.
— Эй, парни! Вы там уснули! Мы девку никак не найдем, даром, что слепая! — послышался глумливый голос.
Подобрав вражий меч, я с силой послал его клинок сквозь бычачий пузырь. Тот лопнул, в проеме оконца мелькнула голова. Проглотить локоть железа не всякому дано.
Убивать! Резать! Калечить! Рвать!
Каждого из стаи, каждого и любой ценой.
Я принюхался, у выхода меня поджидали, ну, да не стоило им усердствовать в кладовой — Берта готовила душистый эль.
Двое, слышал я, один — помоложе, второй — опытный. Сердце первого стучит, как у зайца, у другого оно размеренно.
Пока не подоспела подмога, пока даны не хватились убитых, я должен управиться с этими. Главное, выбраться во двор, и чтобы никаких луков!
Содрав с тела рубаху, стараясь не выдать себя и шорохом, я прокрался к выбитой недавно двери и глянул наружу — тот, кто смотрит из темноты всегда незаметен тем, кто стережет его на свету.
Молодой был мне виден превосходно, он стоял точно напротив проема, прикрывшись круглым щитом, другого, более опытного я не видел.
— Аррха!
Я оказался с ним рядом прежде, чем парень успел выставить щит. Послушное крепкой ладони железо перерубило противнику ключицу. Дан выронил щит, чтобы принять меч в левую руку, но смазанное движение моего клинка неумолимо продолжалось, обретя иное направление. Меч пошел снизу и раскроил датчанину пах:
— Господи Иисусе! — сорвалось с его губ вместе с кровавой пеной.
Краем глаза я углядел и последнего противника, который, будь у него молодость, сумел бы поразить меня, но сейчас его боевая секира казалась медлительней чайки, заглотнувшей рыбину.
Железко пропахало точно то место, где я стоял мгновение назад.
Отскочив, я споткнулся о труп Берты, изуродованный молодчиками до неузнаваемости, и если бы не одежда, мне не признать ее.
Противник не медлил, один удар секиры стоил бы мне жизни, но враг ошибся, думая, что я буду ждать его.
Имя мне Инегельд, и не сам ли старый Харбард обучил меня премудростям сечи.
Дух Зверя! Выпусти его, взлелеянный ненавистью, он сожрет врага — сперва разум, потом и плоть. Я угодил датчанину в печень и даже слегка повернул металл, насладившись маской боли и ужаса на его лице. Безразличие бессмертных к жизни осознается лишь там, где властвует сама навь. Хорошо, что Солиг не увидит моего торжества. Никто из них не мог знать, что я — человек, никто, кроме нее.
— Никто, кроме меня! — сказала Солиг, положив мне на плечо ладонь, пальцы которой украшали изумительные перстни.
— Родная! Неужели? — я обернулся, мечтая заключить любимую в объятья, чтобы не отпустить уже никогда и никуда.
— Ты еще совсем мальчишка, Инегельд, — пробасила Солиг, меняясь на глазах. — Воистину, любовь делает человека слепым! — добавила она с детства знакомым голосом. — Но ты и счастлив этим, потому что любовь предпочитает смертных и слепых, чем вечных и всевидящих.
Рыжие волосы, прежде ниспадавшие на плечики, разом поседели, обратились в густую копну, их сковал серебряный венец. Венец, охватывающий могучий лоб мыслителя.
Тот, что был еще недавно Солиг, вытянулся, опередив меня на голову, и раздался вширь, а бородища, заплетенная косой украсила грудь.
Он хохотал, коварный Харбард, сбрасывая обличие за обличием, снимая маску за маской. Он веселился, и имел на то право — смутьян и губитель, морок и рознь.
— Неужто, не так? — подмигнул Он мне своим единственным оком.
— Так, — горько усмехнулся я и зашагал на свет, прочь из девятой пещеры, откуда так и не сумел выбраться.
Хоть в этот раз, быть может, седовласый старик остался вполне доволен.
— Не звучит. Не звучит… — молвил кузнец и уронил голову на стол.
Проницательно глянув на выпивоху, его ночной гость вдруг усадил ребенка к себе на колено и, взяв за тонкие ручонки, сказал то ли ему, то ли себе:
— Ну вот! Пора все заново начинать! Поедешь со мной?
— Поеду! — улыбнулся гостю мальчонка.
— Тогда помни — тебе путь до конца пройти надо!
Утром работалось кузнецу из рук вон плохо, подковы выходили из-под молота столь огромными, что таких на хуторе еще никто не видывал. Казалось мастеру, вроде их и четыре, а вроде — и все восемь! Ковал мужик, да зарекался:
— Надо меньше пить!
Когда же кузнец их примерил, то они пришлись скакуну как раз впору.
— Бывают еще чудеса на Белом Свете! Пожалуй, я поверю, что с эдакими копытами он обставит любого коня, — молвил кузнец, — Но откуда ж ты тогда приехал, незнакомец, и куда держишь путь?
— Явился я с севера и пока гостил тут, в Норвегии, но думаю податься ныне в Свейскую державу, а оттуда — в Хольмгард. Я много ходил морем, но теперь снова надо привыкать к скакуну. Тебе он по нраву?
— Я не смыслю в хороших лошадях, — уклончиво ответил кузнец, а сам подумал, что вопрос этот неспроста.
И вот удача! Ночной гость оправдал его предположения:
— Слушай, хозяин! Мне подходит твой мальчуган. Я возьму его с собой.
— Как это так? — не понял мужик, но от предчувствия удачи у него по спине побежали мурашки.
— Мы поняли друг друга, — продолжил незнакомец, — Ты назови цену, я готов выкупить этого хлопца.
— Видишь ли, — отвечал кузнец, — человек я неученый. Если мой Ингеальд и в самом деле готов услужить, то ничего я с тебя не возьму. Грех наживаться на убогом, и неволить мальчика не стану! Думаю, разве, на старости лет трудно мне придется без хорошего помощника.
— Молодец, хозяин! — похвалил кузнеца одноглазый гость, да и снял с пальца золотой перстень с изумрудом, — Возьми! Пусть это несколько скрасит твое одиночество! Зови мальчишку — нам пора в путь!
Кузнец отправился за пацаном, но про себя отметил такую странность, что чужестранец, еще вчера рыжебородый, ныне сед, как лунь, и лет ему на взгляд совсем немало. Впрочем, он не долго размышлял над эдакими перевоплощениями, поскольку прошлым вечером изрядно перебрал — могло померещиться и не такое.
Сияющий Иггволод занял место впереди незнакомца, крепко держась тонкими белыми пальчиками за повод. Конь укоризненно глянул на людей добрыми синими глазами.
— Не притворяйся, бездельник, что тяжело. Ни в жизнь не поверю тому, — усмехнулся всадник.
— Где же ты собираешься быть к вечеру? — спросил кузнец.
— Мне нужно на восток, я буду в Спармерке, не успеет и стемнеть, — ответил гость.
— Это уж верное бахвальство, туда и за семь дней не добраться… — возразил кузнец своему недавнему гостю. — Да, чуть не забыл! Как зовут тебя? Потому, явись отец ребенка — соседи болтливы — что мне надо ему рассказать?
— Слышал ли ты о Харбарде, [62]кузнец?
— Еще бы, Седовласа у нас часто поминают.
— Теперь ты можешь его видеть. И если снова мне не веришь — так смотри!
Мужик только рот открыл, а таинственный гость пришпорил коня, и тот перелетел через высокую ограду, ничем не задев ее. Да уж колья той ограды были в восемь локтей.
— О родителях мальчика не беспокойся. Их больше нет среди живых, они умерли в один день. Уж мне ли это не знать! — услышал кузнец сквозь грохот копыт…
Так сказывают старые люди, но правда ли это иль небыль — никому не ведомо, кроме того Седобородого, что у нас, у славян, зовут Велесом.
1992–1994, 1999 гг.
Приложения
Приложение 1. (Из романа «Наследие Арконы»)
Седовлас должен быть доволен
— Ты выдержал испытание, Инегельд! — молвил жрец, стиснув мою ладонь, и я впервые осознал, какие у него длинные паучьи пальцы — Мы не погрешили против древнего закона, и седой Харбард {1} может быть доволен. Пришла пора расстаться, — еле слышно продолжил он.— Да, отец и впрямь порадуется, — решил я, — хотя, конечно, ему ведомо все на Свете, или почти что все.
Едва полумрак девятой пещеры уступил права лучезарным детям Сол, нет, даже раньше… В тот самый миг, когда отец усадил меня на осьминогого скакуна впереди себя, уже тогда он ведал — я пройду все девять пещер. И, может быть, только теперь — пройду все девять миров.
— Прощай, учитель! — подумал я, пожимая, как равный, сухую старческую руку чуть ниже локтя.
— Боги подсказывают, что мы вряд ли встретимся с тобой у Хель, Инегельд, но и в Вальгалле нам не увидеться. Прощай! — ответил жрец, отступая во мрак последней пещеры.
Хель! Ха! Было бы о чем горевать. А главное — не сыну Харбарда, пусть даже приемному, пугаться ее указующего перста. Воистину, мир ее безрадостен, царство безголосых, как и я, теней, сама навь — откуда нет возврата.
Альфэдр дважды сомкнул веко, прежде чем я спустился в цветущую Медальдаль. Третьего дня выдался добрый дождь, один из первых сильных, все оживляющих, и мне пришлось изрядно потрудиться, прежде чем была найдена единственно верная тропа. Только прошедший девять пещер сумел бы отыскать дорогу назад, а простолюдину пути туда нет. С тех пор, как бонды уверовали в этого распятого иноземца, они перестали чтить прежних властителей так, как это было раньше.
Да, впрочем, я и сам не свейских кровей.
Мой путь на сей раз лежал к морю, туда, где обдуваемый солеными ветрами в глубине извилистого фьорда притулился хуторок Несьяр. Здесь много лет назад сам Харбард приметил немого мальчишку и, выкупив его у Торвальда, пьянчуги-кузнеца, сделал своим учеником.
Зачем же он снова вел меня туда?
…К жилищу Торвальда я подошел затемно. Дом, и без того мрачный, стоял на отшибе, и сквозь бычачий пузырь окна ко мне не просочилось ни лучика. Я огляделся.
Луна бросала на фьорд мерклый тусклый свет. А весь Несьяр молчал, не тявкнула ни одна собака. Еще раз оглянувшись на хутор, я был неприятно удивлен странным запустением некогда многолюдного селения. Рука покрепче сжала дорожный посох. Чутье подсказывало, что только в этом доме еще не спят, и, может, только в нем еще теплилась жизнь.
Да! Сквозь густую, неотступную ночь наружу проникала ласковая песенка, похожая на колыбельную. Слова были еще неразличимы, но манили, как моряка влечет едва заметная черная полоска земли среди пустого, бескрайнего океана.
Я легонько постучал в покосившуюся дверь и отступил. Мелодия оборвалась на припеве
— Кто там? — послышался испуганный девичий голос.
— Не пустишь ли дорожного человека на ночлег, красавица? — подумал я, но на всякий случай постучал еще раз.
Вот-вот сейчас раздастся голос старого кузнеца: «Кого там чёрт принес в эдакую темень?!»
Но за дверью молчали…
— Не здесь ли живет мастер Торвальд, молодая хозяйка!? — и я живо представил себе кузнеца, каким он был некогда, каким я его запомнил с того самого дня, когда Харбард увел меня за собой, наградив прежнего хозяина драгоценным перстнем.
— Я не слышу, добрый человек, твоих слов, — отвечал мне тот же девичий голос, от которого кровь резво припустилась по жилам, а воображение дорисовало всякие подробности… — но Господь щедро одарил своих грешных детей. Я, кажется, понимаю, что ты спрашиваешь. Дядя умер прошлым летом, теперь здесь живем мы с матушкой… Погоди, я открою…
Верно, у кузнеца была младшая сестра — Берта. Она, в общем-то не злобливая женщина, прозвала меня маленьким язычником лишь за то, что я и мысленно не молил Господа-Иисуса ни о чём — не бил распятому поклоны, не бегал в церковь, и не возносил ладоней к кресту. Да и Торвальд слыл не таким скверным человеком, каким мог показаться иногда в подпитии. Это он когда-то очень, очень давно нашел меня, замерзшего, мокрого, как мышь, и голодного, как волчонок, на берегу. Это Торвальд пристроил меня по хозяйству и попытался обучить ремеслу…
Лязгнул засов, скрипнули забывшие масло петли, дверь стала медленно приоткрываться… Я еще сильнее сжал посох, а правой рукой проверил, насколько ладно сидит в ножнах клинок.
Во тьме я вижу неплохо, но лунный бог точно хотел помочь мне.
— О, Всеотец!
Едва бросив взгляд на младую хозяйку, я уже мог поклясться, что в целом свете нет девушки прекраснее этой. Кто бы мог подумать, что она — человек. Кожа девы белее лапландских снегов, тонкие губы, гордая, без единой складочки шея, к которой я бы с готовностью припал, точно вервольф, если бы…
Рыжие, как языки игривого пламени, волосы стекали волной на плечи. Предо мной стояла та, одна из немногих, или даже единственная, ради которой герои баллад истязают собственный рассудок, если бы….
Это была женщина, по которой стучит, словно бешеное, раскаленное сердце в грудной клетке. Оно так колотит о ребра, что вот-вот проломит их и выскочит оттуда просто под ноги, а сердце героя непременно растопчут, если, вняв мольбам, красавица не подберет его. Если бы…
Луна заглянула ей в самые очи. Зеленые девичьи глаза были неподвижны, пусты и безжизненны.
Девушка знала, что по ту сторону порога стоит путник, которому по простоте душевной только что доверилась.
А я не мог ей сказать и слова.
— Родная! Как же это? — воскликнул мой разум, воскликнул и затих.
— Я привыкла, добрый гость! Не пытай себя… Но что же ты стоишь? — молвила она, протянув мне тонкую руку.
И, удержав ее маленькую хрупкую ладонь, как громом пораженный, я шагнул навстречу судьбе.
Тело порой запоминает лучше, чем голова. Сколько раз я входил в эту дверь? Как давно это было, тогда мне еще не приходилось нагибаться, с риском расшибить лоб…
— Матушка хворает, она давно спит, — слегка растерянно проговорила девушка, едва я довел ее до скамьи.
— Почему ты дрожишь?
— Я не слышала стука огнива, — опередила она меня.
— Не бойся, я не причиню тебе вреда! — внушал я, гладя девичью ладонь.
— Я чувствую, — сказала девушка, — ты не из злых людей.
— Как зовут тебя, милая? — подумал я, легонько касаясь губами нежной кожи.
— Солиг {2} , — ответила девушка, высвобождая пальцы.
Ах, я растяпа! Она замерзла, бедняжка. Рука была так холодна, а может, это моя щека так горяча! Гладкая, еще нетронутая ни временем, ни поцелуями кожа. Мне бы согреть совсем озябшую девушку, прильнув к ее губам — но не по обычаю. Мне бы воспламенить ее душу жгучими красноречивыми речами — но немой не вымолвит и слова.
— И в самом деле, — спохватился я, — великая Фрейя! Мне нельзя желать её! Я не в праве использовать её немощь! Сделай же что-нибудь, мудрая Фригг! Будь справедлива, не дай же пропасть этому совершенству, но огради его от недоброго!
— Что это? Мое колесо!? — вдруг воскликнула девушка.
Так и есть, я тоже услышал перестук прядильного колесика — не иначе, боги следили за нами свысока.
На столе я нашел масляную лампу и, засветив ее, убедился лишний раз, что хозяйка не бралась за пряжу — она сидела здесь, рядом со мной, колесо покачивалось у окна, будто кто-то только-только отошел, незримый и бесплотный.
— Мы живем — не ахти как. Потому, не сердись, путник, у меня нет вина, чтобы предложить тебе, но есть немного сыра, а там ты найдешь ячменные лепешки и молоко.
Теперь я смог получше разглядеть Солиг.
Да, ни одна из смертных не сравнилась бы с ней статью, и счастлив был бы тот мужчина, кому подарила бы она свою любовь.
— Не думай так, … — предупредила она, но я заметил, как участилось ее дыхание и как поднимается грудь.
— Не буду, — ответил бы я, если сумел, — но я бы соврал и ей, и себе.
— А как зовешься ты, мой ночной гость? — спросила слепая.
— Зови меня Инегельдом, милая. Я не голоден,… — путая мысли, иначе и не мог, пояснил я ей. — Это была твоя песнь?
— Да. Моя, — отрезала она и встала, давая понять, что ночной разговор окончен. — Я постелю тебе… Ты устал, тебе предстоит неблизкий путь.
— Кажется я уже пришел? — подумал я.
— Ты опять, — тихо вымолвила она. — Не надо, не сейчас. Спи.
* * *
В кузне царило страшное запустение. Иначе и быть не могло, ибо люди перестали чтить хозяина альвов огня, и он отвернулся от них. Начертав при входе руну Велунда, я вернулся к горну и тронул скрипучие меха. Они нехотя подались.Пламя уж весело потрескивало на углях, когда я спиной ощутил чье-то приближение.
В дверях показалась старая Берта, о боги, не знающие жалости, время не пощадило ее. Прихрамывая и помогая себе клюкой, старуха приблизилась, испытующе поглядела на меня:
— Этот хутор, должно быть, проклят, — наконец, сказала она, не стала дожидаться ответа и продолжила, — Хотя всемилостивый господь наш велел терпеть, иногда я думаю, что мы зря прогневили прежних богов.
— Молчишь, — прокряхтела она. — Я знаю, это твой крест. И у дочери моей тоже свой крест. Так решил Он! — Берта подняла кверху кривоватый палец, рука ее обессилено и обречено упала вниз.
Я кивнул старухе. К чему спорить попусту, надо дело править.
— Моя дочь сказала, ты искал моего брата. Ума не приложу, с чего бы это она так решила, да и зачем он тебе сдался. Торвальд умер, упокой Господь его душу, он был добрый христианин, и искупил все свои прегрешения.
Я снова кивнул старухе и свободной рукой показал, чтобы она продолжала рассказ.
— Ты, должно быть, желаешь узнать, почему на весь хутор только мы с Солиг, да еще пара семей… Он тоже скоро переберутся подальше от моря, останемся мы — нам некуда бежать.
Не знаю, правда это, или нет, когда я была еще молода, и даже священник поглядывал мне вслед, случилось моему брату приютить у себя мальчика. Он, к слову, был отмечен той же печалью, что и ты, странник, людей дичился, а Торвальду помогал из благодарности. Привязался, точно собачонка, брат спас мальца — пусть зачтется ему это на Страшном суде…
Пламя алело, послушные моему знаку альвы трудились на славу, подхватив раскаленный клинок клещами, я погрузил его в раствор, и запахи трав клубами заволокли кузню.
— Ты ладно работаешь, парень! — похвалила старая Берта. — Брат тоже знал свое дело. Вот, однажды, и довелось ему подковать — прости меня, Господи — осьминогого скакуна. А владелец-то коня возьми, да подари брату кольцо, больно понравилось ярлу искусство, а вернее — тот мальчонка, что немой при кузне обретался. Сменялись.
Сама-то я на сносях была, она, Солиг и родилась. Не след Торвальду от язычника подарок принимать, я бы отговорила брата, да пожадничал — принял подарок.
И вот с той поры как пирушка, или тинг, всё-то Торвальд о скакуне чудесном рассказывает, да перстенек показывает. Многие желали тот перстень купить — никому не продал, уверовал, что может заклад этот большее богатство принести, — посетовала старая Берта. — Как ни хранил Торвальд Одинов дар, а пришлось расстаться с ним. Повадился по осени на хутор ходить жадный датчанин. Едва зерно соберем — даны тут как тут. Ловок их корабль по фьорду пробираться. Мужчин, кто помоложе — раз за разом истребили. Девок портили, одну Солиг и не тронули за то, что «темная» она, и суеверие старое иногда на пользу оборачивается. Хотел Торвальд откупиться от злодеев — вот тогда он перстень и отдал. Одну осень даны не приходили, народ оправился, вздохнул свободно, да через год уже не обошлось. Брат, правда, этого не видел, прибрал Господь душу его на небеса… Вот и опустел хутор. Мы последние тут, и деваться нам некуда. Старая я, век доживаю, помру скоро…
— А Солиг — кому она, слепая сдалась? — может, спросила, а, то и, просто, изрекла старуха горькую истину.
— Зачем так, матушка! — почти простонала Солиг, мы и не заметили, как девушка добралась до кузни.
— Никто не мог знать, что она — Человек! И, вдруг, немому только слепая и суждена? — подумал я, зло приложив молотом раскаленное железо.
— Ты хочешь остаться? — изумилась девушка.
— Я не брошу вас, — яростно сверкнула мысль, озарив лишь на миг потаенные думы.
И она успела, клянусь Одином и Фригг! Это рыжее чудо постигло все мои наивные тайны в то же мгновение…
* * *
…каждое мгновение вот уже много месяцев подряд я слагаю песню, самую лучшую, самую искреннюю вису. Я нем, и тебе никогда, никогда не услышать ее из моих уст, о, Солиг, моя дорогая. Так, сам того не желая, я обделяю тебя, Солиг, обделяю тем светом и теплом, что способна исторгнуть моя душа.Я погружаюсь в ночное небытие с твоим сладким именем на устах, я открываю глаза ранним утром — первое из слов, что я произношу — Солиг! Родная, милая, единственная.
Я верю, я чувствую, что все это лишь робкая тропинка к тому безумству, что я еще совершу в твою славу. Ты же дашь мне такие Силы, о которых можно только мечтать, силы жить, способность творить, выдумывать сказочные небылицы, которым, может, станут верить люди, если им поведать, как может быть полна и прекрасна жизнь… И все это ты, все это из-за тебя, Солиг!
— Зачем ты играешь со мной, Инегельд! — прошептала Солиг как-то раз.
Разве я посмел бы играть с тобой, рыжекудрая волшебница. Знаешь ли ты, что никому до сей поры я не целовал коленей, да, можешь не сомневаться. И ни перед кем еще я не испытывал такого стеснения и преклонения, видишь — мне удалось превозмочь эту юношескую стеснительность, и я коснулся-таки девичьего колена губами, ощутив солоноватую кожу и подрагивающую синюю жилку. И поверь, если бы не твои слова, я не прекращал бы ее целовать, то умиротворяя перестук сердец, то напротив, возмутив его до предела.
Твой взгляд, касание твоих одежд ненароком… И сладостная нега охватывает все мое естество, едва я только поймаю легкий ветерок твоего дыхания.
Мне много дней снится один и тот же сон. Туманное поле, красное огромное солнце закатывается за гору, сверху донизу поросшую пушистым лесом… А я прижимаю тебя крепко-крепко, обнимаю, покрывая поцелуями лицо и шею, и плечики, и эти руки, и шепчу: «На что мне мир без Тебя, любимая! Зачем мне этот мир?»
Я так долго ждал тебя. Тебя одну, непохожую ни на кого, единственную из всех женщин, понимающую без слов. Я молчу, потому что мысли пусты и невыразительны, если не смотреть в глаза. И все-таки внемли мне, Солиг, внемли же мне, немому. И я не совру ни единой мыслью, ни единым непроизнесенным словом.
— Нет, не торопи меня, Инегельд! — отвечала Солиг, — Ты видишь кругом совсем не то, что чувствую я.
Да, она видела мир «темными» глазами, и она пела о том, завораживая душу и рассудок.
Как я мог ее торопить? И кто я был для Солиг? И кем она была для меня?
* * *
Предоставленные самим себе, события текут от плохого к худшему — надо было давно покинуть это мертвое селение, приближалась осень…А мир был так огромен, я знал это. Огромен, и потому, наверно, казался девушке враждебным и чужим в сравнении с тем родным, сотканным из запахов моря и звуков колышущегося вереска мирком Несьяр.
Старая Берта совсем разболелась, и очень некстати, потому что последние две семьи, собрав пожитки, двинулись прочь от побережья. Ближайшее селение, куда прежний священник Несьяр увел паству, лежало к северу, и выйдя засветло хорошим шагом я к полудню был уже там. Мне не раз приходилось бывать на новом хуторе, народ прослышал, что в округе завелся справный кузнец. Кое-что мне и в самом деле удавалось получше Торвальда, да навык тут был ни при чем. Готов поклясться, правда, что сработанные мной мечи рубили не хуже освященных в серебряной купели. Руды в Несьяр выходили на поверхность — еще Торвальд показал мне это место.
В тот памятный день, рискуя разбудить чуткую Солиг, я осторожно прокрался мимо ее комнатушки, выскользнул за дверь и двинулся уже знакомой лесной тропой, неся за плечами нехитрый груз, что предстояло выложить за муку, полученную мной в долг еще десять дней назад.
Я не одолел полпути, хотя уже показался знаменитый на всю округу плакун-камень, громадный валун принесенный с севера могучими снежными великанами в незапамятные времена.
Возле камня, укутанный в длинную выцветшую суфь, мне померещился старик. Окладистая борода, спадавшая на широченную грудь блеснула издали серебром. Будь он даже в той несносной широкополой шляпе — даже тогда у меня не возникло бы и тени сомнений.
Еще пара шагов, но видение растаяло, словно утренний туман.
— Харр! Харр! — выкрикнул черный, как смоль, ворон, снявшись с ели, он спикировал на камень и зыркнул на меня злым человечьим оком.
Клюв навьей птицы был окровавлен.
Сбросив ношу наземь, я со всех ног бросился назад.
— Ха! Ха! Хар! Хар! — неслось мне во след.
* * *
Никто не мог знать, что я — человек!Одним ударом могучей лапы я вышиб злосчастную дверь и ввалился в дом.
Одетый в бронь человечишка ошалело глянул на меня, коготь меча безжалостно раздвоил ему череп, выплеснув в стороны мозги.
Тут же наскочил второй, но он не сразу разобрал, с кем имеет дело. В двух шагах датчанин замер, я молниеносно выдвинулся ему навстречу, и, упав на колено, резко послал сталь вперед, крутанулся, уходя от удара третьего противника. Датчанин рухнул на колени, разглядывая кишки, что гадюками ползли из рассеченного наискось живота. А этот третий, его подельщик, не рассчитав замах и высоту потолков, перелетел через меня, брякнувшись на прогнивший настил.
Не мешкая, я ринулся на злодея и одним движением перерезал ему горло по самый кадык, ощутив на губах солоноватый брызнувшей крови, я даже заворчал от удовольствия, переходящего в ярость, вожделение лютого зверя…
Грудь распирали хрипы. На мое логово набрел чужак, пришел не один, чужак привел с собой стаю. И не будет чужаку пощады, и не может быть человеку от зверя снисхождения.
За окном слегка потемнело.
— Эй, парни! Вы там уснули! Мы девку никак не найдем, даром, что слепая! — послышался глумливый голос.
Подобрав вражий меч, я с силой послал его клинок сквозь бычачий пузырь. Тот лопнул, в проеме оконца мелькнула голова. Проглотить локоть железа не всякому дано.
Убивать! Резать! Калечить! Рвать!
Каждого из стаи, каждого и любой ценой.
Я принюхался, у выхода меня поджидали, ну, да не стоило им усердствовать в кладовой — Берта готовила душистый эль.
Двое, слышал я, один — помоложе, второй — опытный. Сердце первого стучит, как у зайца, у другого оно размеренно.
Пока не подоспела подмога, пока даны не хватились убитых, я должен управиться с этими. Главное, выбраться во двор, и чтобы никаких луков!
Содрав с тела рубаху, стараясь не выдать себя и шорохом, я прокрался к выбитой недавно двери и глянул наружу — тот, кто смотрит из темноты всегда незаметен тем, кто стережет его на свету.
Молодой был мне виден превосходно, он стоял точно напротив проема, прикрывшись круглым щитом, другого, более опытного я не видел.
— Аррха!
Я оказался с ним рядом прежде, чем парень успел выставить щит. Послушное крепкой ладони железо перерубило противнику ключицу. Дан выронил щит, чтобы принять меч в левую руку, но смазанное движение моего клинка неумолимо продолжалось, обретя иное направление. Меч пошел снизу и раскроил датчанину пах:
— Господи Иисусе! — сорвалось с его губ вместе с кровавой пеной.
Краем глаза я углядел и последнего противника, который, будь у него молодость, сумел бы поразить меня, но сейчас его боевая секира казалась медлительней чайки, заглотнувшей рыбину.
Железко пропахало точно то место, где я стоял мгновение назад.
Отскочив, я споткнулся о труп Берты, изуродованный молодчиками до неузнаваемости, и если бы не одежда, мне не признать ее.
Противник не медлил, один удар секиры стоил бы мне жизни, но враг ошибся, думая, что я буду ждать его.
Имя мне Инегельд, и не сам ли старый Харбард обучил меня премудростям сечи.
Дух Зверя! Выпусти его, взлелеянный ненавистью, он сожрет врага — сперва разум, потом и плоть. Я угодил датчанину в печень и даже слегка повернул металл, насладившись маской боли и ужаса на его лице. Безразличие бессмертных к жизни осознается лишь там, где властвует сама навь. Хорошо, что Солиг не увидит моего торжества. Никто из них не мог знать, что я — человек, никто, кроме нее.
— Никто, кроме меня! — сказала Солиг, положив мне на плечо ладонь, пальцы которой украшали изумительные перстни.
— Родная! Неужели? — я обернулся, мечтая заключить любимую в объятья, чтобы не отпустить уже никогда и никуда.
— Ты еще совсем мальчишка, Инегельд, — пробасила Солиг, меняясь на глазах. — Воистину, любовь делает человека слепым! — добавила она с детства знакомым голосом. — Но ты и счастлив этим, потому что любовь предпочитает смертных и слепых, чем вечных и всевидящих.
Рыжие волосы, прежде ниспадавшие на плечики, разом поседели, обратились в густую копну, их сковал серебряный венец. Венец, охватывающий могучий лоб мыслителя.
Тот, что был еще недавно Солиг, вытянулся, опередив меня на голову, и раздался вширь, а бородища, заплетенная косой украсила грудь.
Он хохотал, коварный Харбард, сбрасывая обличие за обличием, снимая маску за маской. Он веселился, и имел на то право — смутьян и губитель, морок и рознь.
— Неужто, не так? — подмигнул Он мне своим единственным оком.
— Так, — горько усмехнулся я и зашагал на свет, прочь из девятой пещеры, откуда так и не сумел выбраться.
Хоть в этот раз, быть может, седовласый старик остался вполне доволен.