Федорченко не верил всему решительно, что рассказывал ему его новый друг - не потому, что мог бы противопоставить этому какие-нибудь иные данные, а оттого, что этого не допускала его природная крестьянская недоверчивость. Он вообще плохо представлял себе такие поступки человека, которые не вызваны соблазном личной выгоды; во всяком бескорыстном действии он искал непременно простейших побудительных причин, и когда не находил их, то становился в тупик. До этих пор он вообще не думал о вещах, которые его непосредственно не касались, и поэтому его жизнь была так легка, так лишена каких бы то ни было осложнений. Единственное, что могло бы его сделать несчастным, это если бы Сюзанна не согласилась с ним жить. Но вот, в силу счастливой случайности, вышло так, что из тысяч мужчин, которые прошли через жизнь Сюзанны, и пяти или шести ее настоящих любовников Федорченко оказался именно тем, который был ей нужен. Она настолько подчинилась ему, что в его присутствии невольно начала говорить с неправильностями и теми особенными нефранцузскими интонациями, которые были для него характерны, - и лишь расставшись с ним, опять приобретала обычный для ее нормальной речи улично-парижский оттенок, оттенок бульвара Менильмонтан, и Бельвиль, и рю де ла Гэтэ, и рабочих предместий Парижа, к которому примешивалась ее личная, овернская тяжеловесность языка. Итак, с этой стороны Федорченко не могло ожидать никакое разочарование. Еще более благополучно складывалась его жизнь в материальном смысле.
Я встретил его однажды ночью, в кафе; он был, казалось, совершенно пьян, особенным, свирепым охмелением. Он пригласил меня к стойке и сразу начал говорить, путая русские слова с французскими, о том, как ему трудно жить в этом мире, dans cette monde {"В этом мире" - с местоимением, поставленным в женском роде "Место мужского.}; он до конца не научился отличать во французском языке мужской род от женского.
- Пьете вы много, вот что, - сказал я ему в ответ.
- Вы меня тоже не понимаете. Поймите, - сказал он, повысив голос и ударив кулаком по стойке, - все, что я люблю в этом мире, это вот там - и он уставился в потолок. Я невольно поднял голову и увидел слегка закопченную известку, лепные вазы и круглые электрические лампы.
- Вот эта безмятежность ночного неба, - сказал Федорченко, - вот к чему у меня душа тянется. А люди! я их презираю.
Он продолжал говорить, сумбурно перескакивая с одного предмета на другой; вспомнил почему-то, что в гимназии все к нему относились с насмешкой, вспомнил даже прозвище "граф Федорченко", которое ему кто-то дал, и сказал:
- И вот я не желаю им мстить. Мне ничего не надо, только безмятежность. - Потом он начал настаивать, чтобы я его отвез домой, и когда мы остановились у его подъезда он пригласил меня подняться наверх, выпить чаю.
- Какой там к черту чай, - сказал я, - пятый час утра. Идите спать.
- Идем, идем, - бормотал он с пьяным восторгом, дергая меня за рукав. Идите спать, - повторил я.
Он вдруг махнул рукой и прислонился к стене. Я сделал два шага по направлению к автомобилю и остановился. В светлеющей тишине начинавшегося рассвета было слышно, как он всхлипывал и бормотал слова, которых я не мог разобрать, единственное, что я понял, это было слово "зачем", которое он произнес несколько раз. Я пожал плечами и уехал.
Несколько месяцев спустя, когда я шел по улице, я вдруг почувствовал на своем плече чью-то тяжелую руку. Я обернулся и увидел Федорченко. Он был один, был очень аккуратно одет и совершенно трезв; но меня поразило выражение его глаз, в которых точно застыл далекий испуг или нечто очень похожее на это.
- Я давно хотел с вами поговорить, - сказал он, не здороваясь. Зайдемте в кафе, если хотите.
Это было на Елисейских Полях, под вечер. Мимо нас густым валом шла толпа гуляющих людей. Мы сели на террасе.
- Вот, скажите, пожалуйста, - начал Федорченко, - я хочу задать вам один вопрос. Вы не можете мне объяснить, зачем мы живем?
Я с удивлением посмотрел на него. На его лице было задумчивое выражение, чрезвычайно для него неестественное, настолько неожиданное и нелепое, что оно мне показалось столь же необыкновенным, как если бы я вдруг увидел усы на физиономии женщины. Но это было лишено даже самой отдаленной комичности, было совсем не смешно, и мне стало не по себе. Я подумал, что не хотел бы остаться с этим человеком вдвоем, и невольно оглянулся; все столики вокруг нас были заняты, рядом с нами какой-то очень хорошо одетый пожилой мужчина, с чуть-чуть съехавшим налево париком, рассказывал двум дамам, как будто только что снятым с витрины модного магазина и даже сидевшим в манекенно-искусственных позах, как он с кем-то разговаривал. - Представьте себе, - говорю я ему, - мой бедный друг... Он мне говорит, - но позвольте... Я отвечаю: послушайте...
- Не знаю, - сказал я, - одни для одного, другие для другого, а в общем, я думаю, неизвестно зачем.
- Значит, не хотите мне сказать?
- Милый мой, я об этом знаю столько же, сколько вы. Он сидел против меня с нахмуренным и напряженным лицом.
- Вот люди живут, - сказал он с усилием, - и вы, например, живете. А скажите мне, пожалуйста, к какой точке вы идете? Или к какой точке я иду? Или, может, мы идем назад и только этого не знаем?
- Очень возможно, - ответил я, чтобы что-нибудь сказать. - Но вообще, мне кажется, не следует себе ломать голову над этим.
- А что ж тогда делать? Это так оставить нельзя.
- Слушайте, - сказал я с нетерпением. - Жили же вы, черт возьми, до этого совершенно нормально, работали, питались, спали, теперь вот женились. Что вам еще нужно? Философию вы бросьте, она нам не по карману, понимаете?
- Васильев говорит, - сказал Федорченко и оглянулся по сторонам, что...
- У Васильева скоро начнется белая горячка, - сказал я, - его слова нельзя принимать всерьез.
- Но раз он что-то думает, значит, то, что он думает, существует?
Я пожал плечами. Федорченко замолчал, обмяк и уставился неподвижно в пол. Я расплатился с гарсоном и попрощался с ним.
- А? Что? - сказал он, поднимая голову. - Да, да, до свидания. Извините, если побеспокоил.
Я шел и думал о том, что теперешнее состояние Федорченко объяснялось, по-видимому, в первую очередь ежедневным влиянием Васильева. Это была, во всяком случае, внешняя причина неожиданного пробуждения в нем какого-то совершенно ему до сих пор не свойственного интереса к отвлеченным вещам. Он не мог верить тому, что рассказывал Васильев; и все, что говорил ему этот пьяный и сумасшедший человек о борьбе темного начала со светлым и о любимых своих убийствах, он воспринял по-своему; в нем вдруг возникли сомнения в правильности того бессознательного представления о мире, в котором он жил до сих пoр. Он не умел этого объяснить; непривычка и неспособность разбираться в отвлеченных понятиях не позволили бы
ему рассказать о том, что в нем происходило. "Как опухоль в душе", говорил он потом. Но по мере того, как выяснялась полная невозможность для него найти ответ на эти сомнения, необходимость этого ответа становилась все повелительнее. Он не был способен ни к какому компромиссу или построению иллюзорной и утешительной теории, которая позволила бы ему считать, что ответ найден, он не мог ее создать. Вместе с тем она была нужна ему как воздух и он смутно понимал, что с той минуты, когда у него возникла первые сомнения, перед ним появилась угроза его личной безопасности. Он был похож на человека с завязанными глазами, который идет по узкой доске без перил, соединяющей крыши двух многоэтажных домов, идет спокойно, не думая ни о чем, - и вдруг повязка спадает с его глаз и он видит рядом с собой чуть-чуть голубоватое, качающееся пространство и едва ощутимое стремление вниз справа и слева, - как две воздушных реки по бокам.
Через несколько дней я получил от него письменное приглашение прийти обедать, и хотя я понимал ненужность этого визита, я все же пошел, подчинившись обычному моему любопытству ко всему, что меня не касалось. Они сидели за столом - Васильев и Федорченко. Сюзанна отворила мне дверь и встретила меня с такой неожиданной радостью, что я не удержался и спросил ее, пока мы были в передней:
- Что с тобой? Ты, может быть, принимаешь меня за клиента?
- Кто-то, кого я знаю, - бормотала она, не слушая меня, - и который не сумасшедший, какое счастье!
В столовой на камине стояли часы, вделанные в мрамор и показывавшие половину десятого, хотя было восемь, и рядом с часами лежала мраморная пантера густо-зеленого цвета; над ней, на стене, в золоченой раме - большая фотография, изображающая Федорченко и Сюзанну в день свадьбы; они стояли в середине снимка, окруженные закругляющимися контурами ретуши, похожими на края фотографических облаков. Большой стол был утвержден на одной ножке, сделанной в форме опрокинутого и усеченного конуса, - что очень стесняло Васильева, который прятал своя длинные ноги под стул. На стенах было еще несколько олеографий с голыми красавицами розово-белого цвета.
Васильев поздоровался со мной, сохраняя свой значительный вид. Мой приход прервал на минуту его речь, но он тотчас же ее возобновил. Иногда он закидывал голову назад, и тогда становились видны желтоватые белки его глаз, закатывающиеся как у мертвеца. Он рассказывал об очередном заговоре против какого-то правительства в Сибири, во время революции, сообщая по привычке точнейшие данные _ капитан Рязанского полка, высокий блондин, красавец, с незапятнанным послужным списком; его отец, происходивший из духовной среды, Орловской губернии, преподаватель математики в старших классах сначала такого-то реального училища, потом... и т. д. Рассказав это по-русски, он тотчас же переводил все на французский язык для Сюзанны, которая никогда в жизни не слышала ни о существовании Рязанского полка, ни о преподавателе математики, ни об Орловской губернии, ни о каком бы то ни было русском правительстве в Сибири. Васильев говорил, точно читал по книге, и даже сохранял повествовательный стиль, характерный для исторических романов с большим тиражом:
- Заговорщики собрались в условленном месте. Ровно без четверти одиннадцать раздался стук в дверь и в комнату быстрыми шагами вошел капитан Р. "Господа, - сказал он, - время действия наступило. Наши люди готовы".
И сейчас же переводил это для Сюзанны.
- Раздался шум отодвигаемых стульев...
Я внимательно смотрел на этого сумасшедшего человека. Он то закрывал, то открывал глаза и рассказывал монотонным голосом, изменявшимся в тех местах, где была вводная речь. По-французски он говорил очень чисто и точно, с небольшим акцентом, с некоторой излишней медлительностью интонаций, и вел рассказ обычно в прошедшем совершенном. Федорченко напряженно слушал его. Сюзанна ерзала на стуле и смотрела на меня отчаянными глазами. Она воспользовалась минутой, когда Васильев повернулся к ее мужу, чтобы прошептать мне:
- Я больше не могу! не могу!
Но остановить Васильева было невозможно. Я несколько раз прерывал его и начинал разговор о другом; он умолкал, но пользовался первой паузой, чтобы возобновить свой бесконечный рассказ, который должен был кончиться с его смертью. Я ушел поздно вечером. Мы вышли вместе с Васильевым, который поднял воротник пальто и надвинул шляпу на лоб. Я не мог не улыбнуться:
- В таком виде вы похожи на героя из романа плаща и шпаги, - сказал я ему.
- Вы бы не шутили, - ответил он, - если бы знали, какой опасности я подвергаюсь ежедневно.
Я знал эту фразу. Я знал, что никакие убеждения на этого человека не подействуют, но все-таки сказал, что, по-моему, его опасения напрасны, что, не причиняя никому вреда, не занимаясь политической деятельностью и не будучи видным революционером или контрреволюционером, он вряд ли рискует больше, чем всякий другой смертный. Он терпеливо выслушал меня. Мы уже дошли до гостиницы, в которой он жил. Начинал накрапывать дождь.
- Эмиссары, - сказал он, - которые...
И я ощутил непреодолимую тоску. Я стоял недалеко от освещенного подъезда его гостиницы и смотрел на беспрерывно теперь струившийся дождь, а он держал меня за рукав и все говорил об эмиссарах, о контрразведке, о смерти какого-то великого князя в Москве, об одном из помощников Савинкова, о преследовавшем его, Васильева, левантинце, смуглом человеке с черной бородой, которого он последовательно видел в Москве, Орле, Ростове, Севастополе, Константинополе, Афинах, Вене, Базеле, Женеве и Париже. Наконец мне удалось поймать его влажную от постоянной внутренней дрожи руку, пожать ее и, извинившись, уйти, - и я дал себе слово в дальнейшем избегать встреч с ним и с Федорченко и забыть, если возможно, об их существовании.
Но через две недели после этого, утром, когда я еще был в постели, раздался резкий звонок. Я надел купальный халат и туфли и пошел отворять дверь. Я думал, что это один из обычных стрелков, которые приходят просить деньги, ссылаясь на безработицу и расстроенное здоровье, и уходят, получив два франка; я знал, что мой адрес и моя фамилия фигурировали на одном из последних мест того таинственного списка неотказывающих, который ходил по рукам большинства стрелков. Он существовал во множестве вариантов; некоторые адреса, преимущественно богатых и щедрых людей, стоили очень дорого, другие дешевле, иные просто сообщались, в виде дружеской услуги. О том, что я занимал одно из последних мест, я узнал от старого, добродушного пьяницы, который становился словоохотлив после первого стакана вина.
- Вас недорого можно купить, - сказал он мне с оттенком снисхождения в голосе, - ну, франков за пять, а под пьяную руку и вовсе за три. Мы, милый человек, знаем, что у вас самих денег нет. И зачем вы этой сволочи их даете? - Я ответил ему, пожав плечами, что два франка, которые я обычно даю, меня не разорят и что если человек идет просить милостыню, то надо полагать, что он это делает не для удовольствия. - Какое же удовольствие, это верно, сказал он, - а все-таки всем без разбору давать - это не дело. Молоды вы, милый человек, вот что. - И он ушел, взяв у меня два франка.
Натыкаясь со сна на стены - я лег, как всегда, в седьмом часу утра, теперь же было не больше девяти, - я подошел к двери, приготовил монету, отворил и увидел Сюзанну.
- Ты один? - спросила она, не здороваясь. - Я хочу с тобой поговорить.
Она вошла в комнату, осмотрела ее, потом села в кресло и закурила папиросу.
- Чей это портрет? - спросила она. - Это твоя любовница? Красивая.
Мне хотелось спать.
- Ты пришла, чтоб меня расспрашивать о портрете? - сказал я.
- Нет, нет, - ответила она, и голос ее вдруг изменился. - Я пришла просить совета у тебя. Я не могу больше выдержать.
- Мне нет дела до этого, - сказал я. - Меня это не касается, и, кроме того, я хочу спать. Приходи вечером.
- Нет, нет, - сказала она с испугом, - Ты меня так давно знаешь, ты должен меня выслушать.
- Знаю я тебя давно, конечно, - сказал я. - Знаю и ценю за твою добродетель.
- Выслушай меня, - повторила Сюзанна, и впервые за все время мне послышалась в ее голосе какая-то человеческая интонация. - Ты знаешь, что я была счастлива.
- Не рассказывай мне твою жизнь, я без этого обойдусь.
- Послушай, ты знаешь, что я только бедная женщина, не получившая образования, такого, как этот старый сумасшедший, которого я, в конце концов, убью и который разбил мое счастье.
- Если тебя беспокоит его образованность, тут ничего не поделаешь.
- Нет, слушай, я тебе расскажу. - И она начала рассказывать мне, как все произошло, точно. Я прерывал ее несколько раз в тех местах, где она говорила умиленным и слегка дребезжащим голосом о своем счастье - были счастливы, устроены, своя квартира, своя мебель - я вспомнил зеленую мраморную пантеру и розовых красавиц на стенах. Все шло, по словам Сюзанны, как нельзя лучше, на материальное положение тоже нельзя было жаловаться, тем более что она, тайком от мужа, работала два вечера в неделю, но, конечно, далеко и от своего района и от тех мест, где ее знали раньше. Муж ее обожал, она обожала мужа. "Ладно, ладно", - сказал я. Так было до тех пор, пока не появился Васильев. Он пришел однажды вечером в гости, поужинал и принялся за свой обычный монолог, который продолжался до поздней ночи. С тех пор он стал приходить каждый день. Сначала это раздражало Сюзанну только потому, что был лишний человек за столом.
- Пропустишь лишнего клиента, - сказал я, пожав плечами, - и наверстаешь расход.
Сюзанна ничего не понимала в его рассказах, которые он неумолимо переводил ей на французский язык. "Убийства без конца, - говорила она с отчаянием, - потом имена, которых я не знаю, и разные идеи".
Из ее рассказа было видно, что бесконечные убийства, о которых всегда говорил Васильев, были не единственной темой его речей, он приводил всевозможные рассуждения и цитаты из Ницше, фамилию которого Сюзанна даже запомнила; она спросила меня, слышал ли я о человеке, которого зовут "Ниш", кажется, это какой-то немец. Я кивнул головой. Она долго терпела все, и в частности то, что теперь внимание ее мужа было всецело поглощено Васильевым и его рассуждениями, а о ней, Сюзанне, он совсем перестал думать. "Он даже больше не спит со мной", - сказала она. Когда она, наконец, попыталась заговорить с ним об этом, он пришел в необыкновенную ярость и стал кричать, что она ничего не понимает, что есть вещи, которые важнее для него, чем ее любовь и личное счастье. Тогда она испугалась.
Это продолжалось уже несколько месяцев и стало совершенно невыносимо с недавнего времени, после того - Сюзанна была взволнована, говоря об этом, глаза ее расширились от ужаса - как украли какого-то русского генерала. "Ты читал об этом? Зачем его украли?" Я ответил, что не знаю. Оказывается, после этого Федорченко и Васильев купили себе револьверы, - ты понимаешь, сказала Сюзанна, - это же, конечно, я за шпалеры заплатила, - почти не выходили из дому и все пили красное вино и разговаривали.
Иногда они оба исчезали куда-то глубокой ночью, и Федорченко возвращался поздно утром, с мутными глазами и желтым лицом. Но о главном Сюзанна не могла рассказать сколько-нибудь связно. Из ее слов и по тому, как она оборачивалась по сторонам, когда говорила об этом - сидя в моей комнате, где мы были вдвоем и где никто не мог нас слышать, - было очевидно, что она жила в состоянии непонятного, животного страха все эти последние дни. Не понимая ничего в этой зловещей метафизике террора и смерти, о которой рассуждал Васильев, она инстинктивно чувствовала надвигающуюся катастрофу, и нечто, почти похожее на предсмертное томление, не оставляло ее.
- Я задыхаюсь в этом, - говорила она, - я схожу с ума.
Она сидела в кресле, губа ее дрожала над золотым зубом, слезы стояли на глазах, - она вытирала уголки глаз, открывая рот и оттягивая нижнюю челюсть. Я подумал о том, что ее существование проходило теперь в этой действительно невыносимой атмосфере, в этой философии убийства и смерти с цитатами из Ницше и историей террористических заговоров, посмотрел на ее ровный и юный лоб без морщин и на заплаканные глаза - и вдруг ощутил к ней внезапную жалость.
- Было бы, может быть, лучше, чтобы ты не оставляла стойки твоего кафе и чтобы ты ничего не знала ни о русском генерале, ни о "Ниш", как ты его называешь, хотя его имя произносится иначе. Но теперь что же ты хочешь, чтобы я сделал?
Она стала просить меня, чтобы я попытался воздействовать на Федорченко, сказал бы ему, что так жить нельзя, и объяснил, что она, Сюзанна, не получила образования и не может ответить на те вопросы, которые он ей постоянно задает - зачем мы живем? что такое завтра? почему люди занимаются искусством? что такое музыка? Только на последний вопрос она как-то ответила - музыка, это когда играют, - и после этого он рассердился и два дня не разговаривал с ней и ходил обедать в русский ресторан, где она тоже была несколько раз и где никто не разговаривал по-французски. То, что какие-то люди вообще говорят на других языках, было для Сюзанны не то что бы непостижимо, но так неестественно, что она никак не могла свыкнуться с этой мыслью, ей все казалось, что это чуть ли не притворство. Она совершенно серьезно сомневалась в том, что на Других языках можно действительно выразить все решительно. "Ну, что можно сказать друг другу по-русски?" Не говори глупостей; это еще сложнее, чем генералы, которых похищают.
Это происходило через несколько недель после того, как в Париже исчез известный русский генерал, занимавший во время гражданской войны крупную должность в белой армии, на юге России, и стоявший во главе тех людей, разбросанных по всему миру, которые представляли из себя разрозненные остатки этой армии. Большинство их зарабатывало на жизнь тяжелым физическим трудом, они были объединены в союз, начальником которого был исчезнувший генерал. Газеты приводили самые неправдоподобные и противоречивые рассказы о том, как именно произошло похищение; левая пресса излагала версию, согласно которой генерал был схвачен и увезен членами правой террористической организации, правая обвиняла коммунистов, один из полупорнографических журналов предположил даже, что это неожиданное исчезновение объяснялось причинами сентиментального порядка; полиция печатала многозначительные сообщения обо всем, и из этого количества и этого разнообразия полицейских сведений было нетрудно вывести заключение, что похитителей генерала ей найти не удастся. Как обыкновенно бывает, в связи с этой сенсационной историей появилось множество разоблачений и обвинений, начались доносы и письма в редакцию, на страницах газет и журналов разные люди излагали свои личные соображения по поводу генерала, причем некоторые пользовались неожиданной возможностью печатного высказывания, чтобы сообщать автобиографические признания, нередко мемуарного характера, - и во всем этом не было никакой возможности разобраться.
По словам Сюзанны, Васильев необыкновенно интересовался всем, что касалось исчезновения генерала, он сидел часами у окна ее квартиры и записывал в маленькую тетрадку номера проезжавших автомобилей; он читал множество газет, где статьи о генерале были обведены красным карандашом, а на полях и в середине текста стояли вопросительные и восклицательные знаки, после каждой статьи было написано "ложь", а перед фамилией автора были нарисованы две или три звездочки. Наконец, однажды вечером, он сказал Сюзанне, затворив дверь и приблизившись к ней вплотную, что он знает тайну исчезновения генерала, на что эта тайна умрет вместе с ним и что если Сюзанна будет иметь неосторожность заикнуться кому-нибудь об этом, то он, Васильев, не ручается за ее жизнь.
- У нас как-никак республика, - сказала Сюзанна, потому что она часто слышала эту фразу, когда речь шла о политике. Но Васильев ответил, что это не играет роли, и привел пример генерала. - Он тоже думал, что живет в республике.
Она с ужасом рассказала это мужу, и он подтвердил, что все действительно так и что он с этим примирился.
Исчезнувший генерал и то, что находилось в связи с ним, - подозрения, доносы, статьи, полицейское следствие и все более явственное присутствие чьей-то незримой смерти, здесь, среди этой мебели, рядом с мраморной пантерой и голыми красавицами, граничило с началом общего безумия; и призрак генерала стал преследовать Сюзанну.
Я встретил его однажды ночью, в кафе; он был, казалось, совершенно пьян, особенным, свирепым охмелением. Он пригласил меня к стойке и сразу начал говорить, путая русские слова с французскими, о том, как ему трудно жить в этом мире, dans cette monde {"В этом мире" - с местоимением, поставленным в женском роде "Место мужского.}; он до конца не научился отличать во французском языке мужской род от женского.
- Пьете вы много, вот что, - сказал я ему в ответ.
- Вы меня тоже не понимаете. Поймите, - сказал он, повысив голос и ударив кулаком по стойке, - все, что я люблю в этом мире, это вот там - и он уставился в потолок. Я невольно поднял голову и увидел слегка закопченную известку, лепные вазы и круглые электрические лампы.
- Вот эта безмятежность ночного неба, - сказал Федорченко, - вот к чему у меня душа тянется. А люди! я их презираю.
Он продолжал говорить, сумбурно перескакивая с одного предмета на другой; вспомнил почему-то, что в гимназии все к нему относились с насмешкой, вспомнил даже прозвище "граф Федорченко", которое ему кто-то дал, и сказал:
- И вот я не желаю им мстить. Мне ничего не надо, только безмятежность. - Потом он начал настаивать, чтобы я его отвез домой, и когда мы остановились у его подъезда он пригласил меня подняться наверх, выпить чаю.
- Какой там к черту чай, - сказал я, - пятый час утра. Идите спать.
- Идем, идем, - бормотал он с пьяным восторгом, дергая меня за рукав. Идите спать, - повторил я.
Он вдруг махнул рукой и прислонился к стене. Я сделал два шага по направлению к автомобилю и остановился. В светлеющей тишине начинавшегося рассвета было слышно, как он всхлипывал и бормотал слова, которых я не мог разобрать, единственное, что я понял, это было слово "зачем", которое он произнес несколько раз. Я пожал плечами и уехал.
Несколько месяцев спустя, когда я шел по улице, я вдруг почувствовал на своем плече чью-то тяжелую руку. Я обернулся и увидел Федорченко. Он был один, был очень аккуратно одет и совершенно трезв; но меня поразило выражение его глаз, в которых точно застыл далекий испуг или нечто очень похожее на это.
- Я давно хотел с вами поговорить, - сказал он, не здороваясь. Зайдемте в кафе, если хотите.
Это было на Елисейских Полях, под вечер. Мимо нас густым валом шла толпа гуляющих людей. Мы сели на террасе.
- Вот, скажите, пожалуйста, - начал Федорченко, - я хочу задать вам один вопрос. Вы не можете мне объяснить, зачем мы живем?
Я с удивлением посмотрел на него. На его лице было задумчивое выражение, чрезвычайно для него неестественное, настолько неожиданное и нелепое, что оно мне показалось столь же необыкновенным, как если бы я вдруг увидел усы на физиономии женщины. Но это было лишено даже самой отдаленной комичности, было совсем не смешно, и мне стало не по себе. Я подумал, что не хотел бы остаться с этим человеком вдвоем, и невольно оглянулся; все столики вокруг нас были заняты, рядом с нами какой-то очень хорошо одетый пожилой мужчина, с чуть-чуть съехавшим налево париком, рассказывал двум дамам, как будто только что снятым с витрины модного магазина и даже сидевшим в манекенно-искусственных позах, как он с кем-то разговаривал. - Представьте себе, - говорю я ему, - мой бедный друг... Он мне говорит, - но позвольте... Я отвечаю: послушайте...
- Не знаю, - сказал я, - одни для одного, другие для другого, а в общем, я думаю, неизвестно зачем.
- Значит, не хотите мне сказать?
- Милый мой, я об этом знаю столько же, сколько вы. Он сидел против меня с нахмуренным и напряженным лицом.
- Вот люди живут, - сказал он с усилием, - и вы, например, живете. А скажите мне, пожалуйста, к какой точке вы идете? Или к какой точке я иду? Или, может, мы идем назад и только этого не знаем?
- Очень возможно, - ответил я, чтобы что-нибудь сказать. - Но вообще, мне кажется, не следует себе ломать голову над этим.
- А что ж тогда делать? Это так оставить нельзя.
- Слушайте, - сказал я с нетерпением. - Жили же вы, черт возьми, до этого совершенно нормально, работали, питались, спали, теперь вот женились. Что вам еще нужно? Философию вы бросьте, она нам не по карману, понимаете?
- Васильев говорит, - сказал Федорченко и оглянулся по сторонам, что...
- У Васильева скоро начнется белая горячка, - сказал я, - его слова нельзя принимать всерьез.
- Но раз он что-то думает, значит, то, что он думает, существует?
Я пожал плечами. Федорченко замолчал, обмяк и уставился неподвижно в пол. Я расплатился с гарсоном и попрощался с ним.
- А? Что? - сказал он, поднимая голову. - Да, да, до свидания. Извините, если побеспокоил.
Я шел и думал о том, что теперешнее состояние Федорченко объяснялось, по-видимому, в первую очередь ежедневным влиянием Васильева. Это была, во всяком случае, внешняя причина неожиданного пробуждения в нем какого-то совершенно ему до сих пор не свойственного интереса к отвлеченным вещам. Он не мог верить тому, что рассказывал Васильев; и все, что говорил ему этот пьяный и сумасшедший человек о борьбе темного начала со светлым и о любимых своих убийствах, он воспринял по-своему; в нем вдруг возникли сомнения в правильности того бессознательного представления о мире, в котором он жил до сих пoр. Он не умел этого объяснить; непривычка и неспособность разбираться в отвлеченных понятиях не позволили бы
ему рассказать о том, что в нем происходило. "Как опухоль в душе", говорил он потом. Но по мере того, как выяснялась полная невозможность для него найти ответ на эти сомнения, необходимость этого ответа становилась все повелительнее. Он не был способен ни к какому компромиссу или построению иллюзорной и утешительной теории, которая позволила бы ему считать, что ответ найден, он не мог ее создать. Вместе с тем она была нужна ему как воздух и он смутно понимал, что с той минуты, когда у него возникла первые сомнения, перед ним появилась угроза его личной безопасности. Он был похож на человека с завязанными глазами, который идет по узкой доске без перил, соединяющей крыши двух многоэтажных домов, идет спокойно, не думая ни о чем, - и вдруг повязка спадает с его глаз и он видит рядом с собой чуть-чуть голубоватое, качающееся пространство и едва ощутимое стремление вниз справа и слева, - как две воздушных реки по бокам.
Через несколько дней я получил от него письменное приглашение прийти обедать, и хотя я понимал ненужность этого визита, я все же пошел, подчинившись обычному моему любопытству ко всему, что меня не касалось. Они сидели за столом - Васильев и Федорченко. Сюзанна отворила мне дверь и встретила меня с такой неожиданной радостью, что я не удержался и спросил ее, пока мы были в передней:
- Что с тобой? Ты, может быть, принимаешь меня за клиента?
- Кто-то, кого я знаю, - бормотала она, не слушая меня, - и который не сумасшедший, какое счастье!
В столовой на камине стояли часы, вделанные в мрамор и показывавшие половину десятого, хотя было восемь, и рядом с часами лежала мраморная пантера густо-зеленого цвета; над ней, на стене, в золоченой раме - большая фотография, изображающая Федорченко и Сюзанну в день свадьбы; они стояли в середине снимка, окруженные закругляющимися контурами ретуши, похожими на края фотографических облаков. Большой стол был утвержден на одной ножке, сделанной в форме опрокинутого и усеченного конуса, - что очень стесняло Васильева, который прятал своя длинные ноги под стул. На стенах было еще несколько олеографий с голыми красавицами розово-белого цвета.
Васильев поздоровался со мной, сохраняя свой значительный вид. Мой приход прервал на минуту его речь, но он тотчас же ее возобновил. Иногда он закидывал голову назад, и тогда становились видны желтоватые белки его глаз, закатывающиеся как у мертвеца. Он рассказывал об очередном заговоре против какого-то правительства в Сибири, во время революции, сообщая по привычке точнейшие данные _ капитан Рязанского полка, высокий блондин, красавец, с незапятнанным послужным списком; его отец, происходивший из духовной среды, Орловской губернии, преподаватель математики в старших классах сначала такого-то реального училища, потом... и т. д. Рассказав это по-русски, он тотчас же переводил все на французский язык для Сюзанны, которая никогда в жизни не слышала ни о существовании Рязанского полка, ни о преподавателе математики, ни об Орловской губернии, ни о каком бы то ни было русском правительстве в Сибири. Васильев говорил, точно читал по книге, и даже сохранял повествовательный стиль, характерный для исторических романов с большим тиражом:
- Заговорщики собрались в условленном месте. Ровно без четверти одиннадцать раздался стук в дверь и в комнату быстрыми шагами вошел капитан Р. "Господа, - сказал он, - время действия наступило. Наши люди готовы".
И сейчас же переводил это для Сюзанны.
- Раздался шум отодвигаемых стульев...
Я внимательно смотрел на этого сумасшедшего человека. Он то закрывал, то открывал глаза и рассказывал монотонным голосом, изменявшимся в тех местах, где была вводная речь. По-французски он говорил очень чисто и точно, с небольшим акцентом, с некоторой излишней медлительностью интонаций, и вел рассказ обычно в прошедшем совершенном. Федорченко напряженно слушал его. Сюзанна ерзала на стуле и смотрела на меня отчаянными глазами. Она воспользовалась минутой, когда Васильев повернулся к ее мужу, чтобы прошептать мне:
- Я больше не могу! не могу!
Но остановить Васильева было невозможно. Я несколько раз прерывал его и начинал разговор о другом; он умолкал, но пользовался первой паузой, чтобы возобновить свой бесконечный рассказ, который должен был кончиться с его смертью. Я ушел поздно вечером. Мы вышли вместе с Васильевым, который поднял воротник пальто и надвинул шляпу на лоб. Я не мог не улыбнуться:
- В таком виде вы похожи на героя из романа плаща и шпаги, - сказал я ему.
- Вы бы не шутили, - ответил он, - если бы знали, какой опасности я подвергаюсь ежедневно.
Я знал эту фразу. Я знал, что никакие убеждения на этого человека не подействуют, но все-таки сказал, что, по-моему, его опасения напрасны, что, не причиняя никому вреда, не занимаясь политической деятельностью и не будучи видным революционером или контрреволюционером, он вряд ли рискует больше, чем всякий другой смертный. Он терпеливо выслушал меня. Мы уже дошли до гостиницы, в которой он жил. Начинал накрапывать дождь.
- Эмиссары, - сказал он, - которые...
И я ощутил непреодолимую тоску. Я стоял недалеко от освещенного подъезда его гостиницы и смотрел на беспрерывно теперь струившийся дождь, а он держал меня за рукав и все говорил об эмиссарах, о контрразведке, о смерти какого-то великого князя в Москве, об одном из помощников Савинкова, о преследовавшем его, Васильева, левантинце, смуглом человеке с черной бородой, которого он последовательно видел в Москве, Орле, Ростове, Севастополе, Константинополе, Афинах, Вене, Базеле, Женеве и Париже. Наконец мне удалось поймать его влажную от постоянной внутренней дрожи руку, пожать ее и, извинившись, уйти, - и я дал себе слово в дальнейшем избегать встреч с ним и с Федорченко и забыть, если возможно, об их существовании.
Но через две недели после этого, утром, когда я еще был в постели, раздался резкий звонок. Я надел купальный халат и туфли и пошел отворять дверь. Я думал, что это один из обычных стрелков, которые приходят просить деньги, ссылаясь на безработицу и расстроенное здоровье, и уходят, получив два франка; я знал, что мой адрес и моя фамилия фигурировали на одном из последних мест того таинственного списка неотказывающих, который ходил по рукам большинства стрелков. Он существовал во множестве вариантов; некоторые адреса, преимущественно богатых и щедрых людей, стоили очень дорого, другие дешевле, иные просто сообщались, в виде дружеской услуги. О том, что я занимал одно из последних мест, я узнал от старого, добродушного пьяницы, который становился словоохотлив после первого стакана вина.
- Вас недорого можно купить, - сказал он мне с оттенком снисхождения в голосе, - ну, франков за пять, а под пьяную руку и вовсе за три. Мы, милый человек, знаем, что у вас самих денег нет. И зачем вы этой сволочи их даете? - Я ответил ему, пожав плечами, что два франка, которые я обычно даю, меня не разорят и что если человек идет просить милостыню, то надо полагать, что он это делает не для удовольствия. - Какое же удовольствие, это верно, сказал он, - а все-таки всем без разбору давать - это не дело. Молоды вы, милый человек, вот что. - И он ушел, взяв у меня два франка.
Натыкаясь со сна на стены - я лег, как всегда, в седьмом часу утра, теперь же было не больше девяти, - я подошел к двери, приготовил монету, отворил и увидел Сюзанну.
- Ты один? - спросила она, не здороваясь. - Я хочу с тобой поговорить.
Она вошла в комнату, осмотрела ее, потом села в кресло и закурила папиросу.
- Чей это портрет? - спросила она. - Это твоя любовница? Красивая.
Мне хотелось спать.
- Ты пришла, чтоб меня расспрашивать о портрете? - сказал я.
- Нет, нет, - ответила она, и голос ее вдруг изменился. - Я пришла просить совета у тебя. Я не могу больше выдержать.
- Мне нет дела до этого, - сказал я. - Меня это не касается, и, кроме того, я хочу спать. Приходи вечером.
- Нет, нет, - сказала она с испугом, - Ты меня так давно знаешь, ты должен меня выслушать.
- Знаю я тебя давно, конечно, - сказал я. - Знаю и ценю за твою добродетель.
- Выслушай меня, - повторила Сюзанна, и впервые за все время мне послышалась в ее голосе какая-то человеческая интонация. - Ты знаешь, что я была счастлива.
- Не рассказывай мне твою жизнь, я без этого обойдусь.
- Послушай, ты знаешь, что я только бедная женщина, не получившая образования, такого, как этот старый сумасшедший, которого я, в конце концов, убью и который разбил мое счастье.
- Если тебя беспокоит его образованность, тут ничего не поделаешь.
- Нет, слушай, я тебе расскажу. - И она начала рассказывать мне, как все произошло, точно. Я прерывал ее несколько раз в тех местах, где она говорила умиленным и слегка дребезжащим голосом о своем счастье - были счастливы, устроены, своя квартира, своя мебель - я вспомнил зеленую мраморную пантеру и розовых красавиц на стенах. Все шло, по словам Сюзанны, как нельзя лучше, на материальное положение тоже нельзя было жаловаться, тем более что она, тайком от мужа, работала два вечера в неделю, но, конечно, далеко и от своего района и от тех мест, где ее знали раньше. Муж ее обожал, она обожала мужа. "Ладно, ладно", - сказал я. Так было до тех пор, пока не появился Васильев. Он пришел однажды вечером в гости, поужинал и принялся за свой обычный монолог, который продолжался до поздней ночи. С тех пор он стал приходить каждый день. Сначала это раздражало Сюзанну только потому, что был лишний человек за столом.
- Пропустишь лишнего клиента, - сказал я, пожав плечами, - и наверстаешь расход.
Сюзанна ничего не понимала в его рассказах, которые он неумолимо переводил ей на французский язык. "Убийства без конца, - говорила она с отчаянием, - потом имена, которых я не знаю, и разные идеи".
Из ее рассказа было видно, что бесконечные убийства, о которых всегда говорил Васильев, были не единственной темой его речей, он приводил всевозможные рассуждения и цитаты из Ницше, фамилию которого Сюзанна даже запомнила; она спросила меня, слышал ли я о человеке, которого зовут "Ниш", кажется, это какой-то немец. Я кивнул головой. Она долго терпела все, и в частности то, что теперь внимание ее мужа было всецело поглощено Васильевым и его рассуждениями, а о ней, Сюзанне, он совсем перестал думать. "Он даже больше не спит со мной", - сказала она. Когда она, наконец, попыталась заговорить с ним об этом, он пришел в необыкновенную ярость и стал кричать, что она ничего не понимает, что есть вещи, которые важнее для него, чем ее любовь и личное счастье. Тогда она испугалась.
Это продолжалось уже несколько месяцев и стало совершенно невыносимо с недавнего времени, после того - Сюзанна была взволнована, говоря об этом, глаза ее расширились от ужаса - как украли какого-то русского генерала. "Ты читал об этом? Зачем его украли?" Я ответил, что не знаю. Оказывается, после этого Федорченко и Васильев купили себе револьверы, - ты понимаешь, сказала Сюзанна, - это же, конечно, я за шпалеры заплатила, - почти не выходили из дому и все пили красное вино и разговаривали.
Иногда они оба исчезали куда-то глубокой ночью, и Федорченко возвращался поздно утром, с мутными глазами и желтым лицом. Но о главном Сюзанна не могла рассказать сколько-нибудь связно. Из ее слов и по тому, как она оборачивалась по сторонам, когда говорила об этом - сидя в моей комнате, где мы были вдвоем и где никто не мог нас слышать, - было очевидно, что она жила в состоянии непонятного, животного страха все эти последние дни. Не понимая ничего в этой зловещей метафизике террора и смерти, о которой рассуждал Васильев, она инстинктивно чувствовала надвигающуюся катастрофу, и нечто, почти похожее на предсмертное томление, не оставляло ее.
- Я задыхаюсь в этом, - говорила она, - я схожу с ума.
Она сидела в кресле, губа ее дрожала над золотым зубом, слезы стояли на глазах, - она вытирала уголки глаз, открывая рот и оттягивая нижнюю челюсть. Я подумал о том, что ее существование проходило теперь в этой действительно невыносимой атмосфере, в этой философии убийства и смерти с цитатами из Ницше и историей террористических заговоров, посмотрел на ее ровный и юный лоб без морщин и на заплаканные глаза - и вдруг ощутил к ней внезапную жалость.
- Было бы, может быть, лучше, чтобы ты не оставляла стойки твоего кафе и чтобы ты ничего не знала ни о русском генерале, ни о "Ниш", как ты его называешь, хотя его имя произносится иначе. Но теперь что же ты хочешь, чтобы я сделал?
Она стала просить меня, чтобы я попытался воздействовать на Федорченко, сказал бы ему, что так жить нельзя, и объяснил, что она, Сюзанна, не получила образования и не может ответить на те вопросы, которые он ей постоянно задает - зачем мы живем? что такое завтра? почему люди занимаются искусством? что такое музыка? Только на последний вопрос она как-то ответила - музыка, это когда играют, - и после этого он рассердился и два дня не разговаривал с ней и ходил обедать в русский ресторан, где она тоже была несколько раз и где никто не разговаривал по-французски. То, что какие-то люди вообще говорят на других языках, было для Сюзанны не то что бы непостижимо, но так неестественно, что она никак не могла свыкнуться с этой мыслью, ей все казалось, что это чуть ли не притворство. Она совершенно серьезно сомневалась в том, что на Других языках можно действительно выразить все решительно. "Ну, что можно сказать друг другу по-русски?" Не говори глупостей; это еще сложнее, чем генералы, которых похищают.
Это происходило через несколько недель после того, как в Париже исчез известный русский генерал, занимавший во время гражданской войны крупную должность в белой армии, на юге России, и стоявший во главе тех людей, разбросанных по всему миру, которые представляли из себя разрозненные остатки этой армии. Большинство их зарабатывало на жизнь тяжелым физическим трудом, они были объединены в союз, начальником которого был исчезнувший генерал. Газеты приводили самые неправдоподобные и противоречивые рассказы о том, как именно произошло похищение; левая пресса излагала версию, согласно которой генерал был схвачен и увезен членами правой террористической организации, правая обвиняла коммунистов, один из полупорнографических журналов предположил даже, что это неожиданное исчезновение объяснялось причинами сентиментального порядка; полиция печатала многозначительные сообщения обо всем, и из этого количества и этого разнообразия полицейских сведений было нетрудно вывести заключение, что похитителей генерала ей найти не удастся. Как обыкновенно бывает, в связи с этой сенсационной историей появилось множество разоблачений и обвинений, начались доносы и письма в редакцию, на страницах газет и журналов разные люди излагали свои личные соображения по поводу генерала, причем некоторые пользовались неожиданной возможностью печатного высказывания, чтобы сообщать автобиографические признания, нередко мемуарного характера, - и во всем этом не было никакой возможности разобраться.
По словам Сюзанны, Васильев необыкновенно интересовался всем, что касалось исчезновения генерала, он сидел часами у окна ее квартиры и записывал в маленькую тетрадку номера проезжавших автомобилей; он читал множество газет, где статьи о генерале были обведены красным карандашом, а на полях и в середине текста стояли вопросительные и восклицательные знаки, после каждой статьи было написано "ложь", а перед фамилией автора были нарисованы две или три звездочки. Наконец, однажды вечером, он сказал Сюзанне, затворив дверь и приблизившись к ней вплотную, что он знает тайну исчезновения генерала, на что эта тайна умрет вместе с ним и что если Сюзанна будет иметь неосторожность заикнуться кому-нибудь об этом, то он, Васильев, не ручается за ее жизнь.
- У нас как-никак республика, - сказала Сюзанна, потому что она часто слышала эту фразу, когда речь шла о политике. Но Васильев ответил, что это не играет роли, и привел пример генерала. - Он тоже думал, что живет в республике.
Она с ужасом рассказала это мужу, и он подтвердил, что все действительно так и что он с этим примирился.
Исчезнувший генерал и то, что находилось в связи с ним, - подозрения, доносы, статьи, полицейское следствие и все более явственное присутствие чьей-то незримой смерти, здесь, среди этой мебели, рядом с мраморной пантерой и голыми красавицами, граничило с началом общего безумия; и призрак генерала стал преследовать Сюзанну.