морального права тратить такие деньги, в то время, как его мать была лишена
самого необходимого всю свою жизнь. Ему доставляло особенное удовольствие
отдавать ей все, что он зарабатывал, не оставляя себе почти ничего. Кроме
того, он просто физически не любил деньги, ни кредитные билеты, ни монеты, и
очень хорошо понимал кассира, веселого тридцатилетнего мужчину, который
говорил:
- К деньгам я чувствую отвращение. Я их перебираю целый день, и под
конец дня меня начинает тошнить.
Пьер не перебирал деньги, он имел дело только с их цифровыми
отражениями. Длинные ряды чисел проходили перед его глазами каждый день -
задолженность. прибыль, отчетность, скидка, проценты, отчисления. В том, что
все эти числа, в их постоянных смешениях и метаморфозах, подчинялись
неизменным законам, никогда не допускавшим ни малейшего от них отклонения,
был какой-то успокоительный и почти философский смысл, было какое-то
напоминание о повторности всего происходящего. Пьер иногда думал об этом во
время работы.
Но вообще он думал сравнительно редко. Ему казалось, что это происходит
оттого, что знает мало вещей, которые заслуживали бы пристального и
углубленного внимания. Политика его не интересовала, в книгах, которые он
читал, он неизменно находил раздражавшую его искусственность построения,
театра он не понимал. Где-то далеко от того мира, в котором он проводил свою
жизнь, был другой мир, тот Париж, о котором он невнимательно читал в
газетах, - премьеры, балетные красавицы, кинематографические артисты,
знаменитые писатели, художники, скаковые поля, лошади, жокеи, министры,
обеды на Кэ д'Орсэ. Все это было неважно и неинтересно. Важно и значительно
было то, как запомнились ему эти майские сумерки, когда он вернулся как-то
домой, и это незабываемое выражение печали на лице его матери, низко
склоненная ее голова и пыльная тряпка в ее руке.
Поезд опять остановился и снова двинулся. Глухо зашумела роща,
пролетевшая перед мокрым стеклом вагонного окна, потом опять мелькнула
мутная зелень полей, и затем все шли перед глазами неровные желтые стены
какого-то обрыва, с темными пятнами кустов, росших на скользком откосе.
Пьер смотрел в окно, но то, что возникло перед его глазами, было не
похоже на эту глиняную стену. Он отчетливо вспомнил другие, осенние пейзажи,
сначала Нормандию, куда его повезли, когда он был мобилизован в начале войны
и где формировалась его часть, потом бельгийскую границу, бесконечные окопы,
которые рыл саперный батальон, где он служил, письма от матери - дорогой мой
Пьеро, у меня все по-прежнему... я все думаю о тебе... бедная Франция... мне
кажется, что ты, мой дорогой мальчик, меньше всего заслужил то, что
происходит сейчас... мой дорогой Пьеро, отправляю тебе посылку... помни, что
я всегда думаю о тебе... я знаю, что я вправе гордиться таким сыном...
Дорогой мой Пьеро... в моей жизни было мало счастья, но тем, которое было, я
обязана тебе... если есть на земле справедливость, то Господь сохранит
тебя...
Стояли жестокие зимние холода. Пьер спал, зарывшись в солому,
проваливаясь в ледяную тьму и просыпаясь ранним морозным утром. Потом стало
теплее, затем немцы начали наступление, говорили, что они давно обошли
французскую армию, что все кончено и непонятно почему оцепеневший саперный
батальон Пьера остался на месте, ожидая неизвестно чего. Потом, в сумерках,
лейтенант Робино сказал Пьеру:
- Форэ, нас предали, нас ждет плен и бесчестие. Я ухожу. Хотите идти со
мной?
- Плен? - сказал Пьер, не понимая. - Плен? Бесчестие?
Где-то далеко был Париж, площадь Данфэр-Рошеро, Мартина Форэ - его
мать... дорогой мой Пьеро...
- Я с вами, господин лейтенант, - сказал Пьер. Они шли больше двух
недель, и когда они подходили к Парижу, их уже никто не мог бы принять за
военных. Робино был в потертом пиджаке, синей рубашке и бархатных штанах; на
Пьере была рабочая куртка и слишком короткие полосатые брюки - они достали
эту одежду у мэра небольшой деревни, морщинистого старика со свирепыми
глазами, который накормил их, - они не ели до этого двое суток, - уложил их
спать и утром пожелал им счастливой дороги, протянув руку с черными
крестьянскими ногтями. Париж давно был занят германскими войсками, но никто
не задержал ни Пьера, ни Робино.
В квартире, возле площади Данфэр-Рошеро, все было чисто и аккуратно
прибрано, как всегда, и кровать Пьера была постелена так, как если бы ничего
не случилось и он никогда не отлучался из дома. Город был на три четверти
пуст, делать было совершенно нечего, и Пьер от скуки стал читать книги,
которые нашел в библиотеке отца, бесконечно длинную историю культуры и труды
о каменном веке. Потом люди начали постепенно возвращаться в Париж, а когда
Пьер в десятый раз отправился посмотреть не открывается ли предприятие,
в котором он работал помощником бухгалтера, он вдруг увидел отворенные
ставни, вошел и встретил хозяина, который пожал ему руку и отрывисто сказал:
- Жизнь продолжается, Форэ, несмотря ни на что. Мы возобновляем нашу
работу.
Сначала они были вдвоем - хозяин и он. Потом стали появляться другие, и
к концу года почти все были на своих местах, кроме кассира, попавшего в
плен, и двух других служащих, исчезнувших неизвестно как и куда. Пьер сразу
же был назначен старшим бухгалтером. Стояла суровая зима, на службе топили
плохо, не хватало угля, зато дома была необыкновенная теплынь. Мать Пьера,
как оказалось, запаслась топливом надолго.
Она жила теперь все время в состоянии блаженного спокойствия, которого
раньше не знала. Когда вся работа по дому была кончена, она садилась в
кресло, против печки, брала вязание и целыми часами сидела неподвижно,
засыпая иногда на несколько минут и просыпаясь, чтобы вновь вернуться в этот
теплый мир наконец обретенного счастья. Пьер был аккуратен, как всегда,
уходил утром, возвращался к обеду, шел опять на службу и приходил к ужину.
Раз в неделю он водил мать в кинематограф, остальные вечера он проводил
дома, в долгих разговорах с ней. Он рассказывал ей о том, как идет война,
что происходит в Ливии, приводил разнообразные цифры, на которые у него была
профессиональная память, - тоннаж союзного флота, количество дивизий, добыча
нефти, промышленный потенциал Америки. Он говорил ей обо всем этом, пока не
замечал, что это ее не очень интересует. То, что имело для нее несомненный и
понятный интерес, касалось вещей более непосредственных - ночных тревог,
налетов авиации, того, что угрожало ее спокойствию. Пьер убедил ее в том,
что район, в котором они живут, не подвергается никакой опасности
бомбардировки, и тогда она перестала бояться и во время тревог даже не
спускалась больше в подвал. Он понимал, что от нее нельзя было требовать
постоянного интереса к чему-то, в сущности, для нее почти отвлеченному -
далеким боям в Ливийской пустыне или в глуши России. Это было ему понятно
потому, что она была пожилой и усталой женщиной и тот запас чувств и та сила
восприятия, которые ей были отпущены природой, были давно исчерпаны почти до
конца; и еще оттого, что собственный интерес к этим событиям был как-то
ослаблен тем, что война вообще была ему органически противна. Это не
помешало и не могло бы помешать ему выполнять то, что называлось обычно
долгом перед родиной. Но огромные разрушительные возможности войны,
вызывавшие у одних страх, у других восторженное преклонение перед силой,
производили на него неизменное впечатление тягостности и бессмысленности. Он
знал, что Германия должна была быть побеждена, и считал, что достижение этой
цели оправдывало все, что происходило. Но тягостного чувства, которое его
охватывало, когда он думал о войне, это не уменьшало. Он чаще говорил с
матерью о другом - о своей работе, о том, как он с ней справляется. Она в
свою очередь рассказывала ему, где она покупает продукты, как все дорожает и
как трудно все доставать. Она стала явно слабеть в последнее время, и у нее
начались сердечные недомогания, которые проходили довольно скоро, но время
от времени возобновлялись. Доктор, осмотревший ее, сказал Пьеру:
- Состояние вашей матери не внушает немедленных опасений. Она может
прожить до девяноста лет. Не могу от вас скрыть, однако, что этот срок
нельзя установить даже с самой приблизительной степенью точности. Это может
случиться завтра, или через месяц, или через тридцать лет.
Эта невозможность предвидеть ту или иную длительность жизни получила
свое подтверждение в том, что мать Пьера умерла через три года после первого
визита доктора. Пьера в тот день на службе вызвали по телефону, он подошел,
взял трубку и услышал прерывистый голос соседки, мадам Росиньоль, знавшей
его еще мальчиком:
- Пьеро, приходи сейчас же домой. Твоей матери плохо.
Он бросился бегом из конторы, спустился в метро и через десять минут
был дома. Но он опоздал: она умерла в то время, когда поезд метро, в котором
ехал Пьер, подошел к станции Данфэр-Рошеро.
Пьер закрыл глаза. Это было два года тому назад. Первое время он все не
мог привыкнуть к пустоте и тишине своей квартиры. Замолк навсегда аппарат
радио; Пьер знал, что его звук немедленно вызовет с болезненной силой в его
памяти воспоминание о матери, при жизни которой радио все время передавало
под сурдинку лекции, легкую музыку, симфонии и концерты. Потом он стал
привыкать к этому отсутствию звуков, и теперь, уже давно, возвращение домой
значило для него погружение в ничем не прерываемую неподвижную тишину.
Он не знал, что с собой делать, рано ложился спать, по-прежнему мало
читал. Ему казалось, что жизнь его проходит теперь совершенно зря. До тех
пор пока была жива его мать, его назначение состояло в том, чтобы ограждать
ее от неприятностей, защищать от трудностей, беспокойства, нужды; теперь,
когда ее не было, все, что он делал, потеряло свой главный смысл. Но жизнь
его не изменилась. Он по-прежнему уходил каждое утро на службу, по-прежнему
получал жалованье, и еще некоторое время тому назад это казалось важным и
необходимым. Теперь для него стало ясно, что это могло иметь свое оправдание
только в том случае, если служило для достижения какой-то цели. И эта цель
теперь была отнята у него, - потому что сердце его матери ослабело и потом
остановилось в день ее смерти. И прекращение этого мерного вздрагивания
значило не только то, что она умерла; это значило - об этом он думал чаще
всего, - что из его собственной жизни был вынут тот смысл, который наполнял
ее раньше.
У него было несколько коротких романов - была девушка из соседней
конторы, Одэтт, была другая, с которой он познакомился в кинематографе,
Сабина; но все это оставило в его памяти легкий осадок отвращения, и после
того, как он расстался сначала с Одэтт, потом с Сабиной, обе они говорили о
нем с враждебной насмешливостью. Он встретил некоторое время спустя еще одну
девушку, которая ему особенно - понравилась - у нее было кругловатое
спокойное лицо, покорные глаза, очень точные движения и грудной голос. Но
когда он узнал, что ее зовут Мартиной, так же, как звали его мать, он пришел
в необыкновенное замешательство, несвязно извинился и перестал с ней
встречаться; она не могла понять причины его необъяснимого поведения.
Вечером, ложась в кровать, он засыпал мгновенно и не успевал ни о чем
подумать. В противоположность большинству людей, он погружался в раздумье -
когда это с ним случалось - по утрам. Он вставал значительно раньше, чем это
было необходимо, брился, принимал ванну, одевался, потом долго пил кофе, и
все-таки времени до ухода на работу оставалось еще много. Он сидел тогда
перед столом и думал, что если бы у него была возможность выбрать любую
профессию и если бы он оказался достаточно способным, чтобы выполнить то
человеческое назначение, которое ему казалось наиболее достойным, он стал бы
врачом. И ему представлялась жизнь этого теоретического и предполагаемого
врача, как его личная борьба против болезни и в конечном итоге против
смерти. Победа над ней казалась ему единственным действительно важным долгом
человека. Он воображал себе, - избегая клинических подробностей,
останавливаться на которых ему мешало отсутствие медицинских познаний, - ряд
отдельных тяжелых случаев - туберкулез, рак, обреченные больные и -
благодаря усилиям врача - их медленное возвращение к жизни. Но все это
оставалось в области чисто умозрительных представлений, потому что он знал,
что для такого назначения у него не было никаких данных. В отличие от
Альберта Форэ, твердо верившего в свою собственную судьбу и в свое
воображаемое превосходство над другими, Пьер был убежден, что место, которое
он занимает в жизни, точно соответствует его способностям и что на большее
он претендовать не вправе. Перед уходом на службу он быстро и небрежно
осматривал себя в зеркало: невыразительные глаза, продолговатое, ничем не
замечательное лицо, чуть-чуть отстающие уши. Воротничок его был всегда
свежим; Пьер вообще отличался почти болезненной чистоплотностью и
брезгливостью, - качества, которые в его жизни подвергались многократным
испытаниям, особенно в казарме и на войне, но которых ничто не могло
изменить. Он также был чувствителен к дурным запахам и поэтому с трудом
переносил метро. И теперь, сидя в купе вагона, он был искренне рад тому, что
путешествие все-таки подходит к концу и что еще через некоторое время он
будет избавлен от общества своих соседей крестьян, которых сама жизнь лишала
в противоположность Пьеру - какой бы то ни было чувствительности к каким бы
то ни было запахам.
На перроне маленького вокзала Пьер увидел Франсуа, который ждал его в
своем длинном дождевике и с огромным черным зонтиком, который он держал над
головой. Проклиная погоду, Франсуа взял под руку Пьера, у которого при
выходе с вокзала никто не спросил билета - вообще вокруг не было видно
никого из железнодорожных служащих и только силуэт смазчика маячил далеко
впереди, возле паровоза. Вместе с Франсуа Пьер вышел на привокзальную
площадь, где их ждала крестьянская двухколесная телега, запряженная тяжелым
вороным жеребцом.
- Ты мне, старик, можешь не верить, - сказал Франсуа, - но вот я сижу
здесь уже пять дней, и за все это время, может быть, часа два не было дождя.
А что в Париже?
- То же самое.
- Да, национальная катастрофа, в общем, - сказал Франсуа. - Ну,
поехали.
Мокрый жеребец потащил телегу наверх по дороге, круто поднимавшейся
влево от маленького городка. Копыта его звучно чмокали в глинистом грунте. С
обеих сторон дороги были невысокие откосы; на откосах и дальше густо росли
деревья, по листьям которых струился и лепетал дождь.
- Автомобильный транспорт у нас еще не налажен, - говорил Франсуа. -
Если бы я тебя не поставил об этом в известность, то ты рано или поздно
должен бы был это тоже заметить.
В лесу крикнула птица. Пьер поднял голову и прислушался, но крик не
повторился.
- Канализации в этой стране нет, - продолжал Франсуа. - Храбрые
туземцы, конечно - не имеют представления о существовании ванн, - впрочем,
что они с ними стали бы делать? Других удобств тоже нет. Вот, говорят, -
цивилизация, культура, двадцатое столетие, национальное самосознание и
прочая дребедень. А живут здесь люди совершенно так же, как жили их предки в
четырнадцатом столетии. Теперь мы поворачиваем.
Телега свернула вправо и въехала в лес. Дороги больше не было: было две
глубоких колеи, которые шли медленными изгибами. Когда Пьер оглядывался
назад или смотрел вперед, он видел только деревья, обступавшие его со всех
сторон. Не было слышно ничего, кроме шума дождя по листьям, тяжелого
всхлипыванья лошадиных копыт и поскрипывания телеги. Воздух был влажен и
свеж. Струи воды давно лились за воротник Пьера, он вздрагивал и
передергивал плечами. Ему казалось, что он заехал бесконечно далеко. И хотя
он знал, что в двух или трех километрах от того места, где сейчас проезжала
их телега, был городок с вокзалом, через который проходили парижские поезда,
он не мог отделаться от впечатления, что попал в глубокую лесную глушь, где
годами стоит неподвижная тишина, в которой медленно растут эти огромные
деревья и где десятилетия следуют за десятилетиями, не принося с собой
никаких изменений.
- Ты о чем задумался? - спросил Франсуа.
- Так, ничего.
- Мы скоро доедем. Еще одиннадцать ухабов,
и мы дома.
Через некоторое время телега выехала из лесу. Пьер внимательно смотрел
на вид, который открывался перед ним: поле, налево опушка леса и там, среди
деревьев несколько низких одноэтажных домов. Он повернул голову направо и
увидел, что поле кончалось крутым обрывом, под которым далеко внизу текла
мутная от дождя широкая река.
- Красиво, - сказал он.
Франсуа пожал плечами.
Телега наконец остановилась перед домом; оба они вошли туда, и Пьер был
представлен всему семейству, которое состояло из жены Франсуа, ее бабушки и
двоих детей, мальчика лет семи и девочки лет пяти. Все они были одеты
довольно небрежно. На жене Франсуа было просторное платье, и было заметно,
что она ждала ребенка. У нее было довольно красивое лицо с правильными
чертами, но с тем выражением явной душевной незначительности, в определении
которого было невозможно ошибиться. Ее бабушка была дряхлой женщиной с
морщинистым лицом и мертвыми, пустыми глазами. Она, казалось, не вполне
отдавала себе отчет во всем, что ее окружало, и долго не могла понять, кто
такой Пьер и почему он здесь очутился, и все спрашивала, не кузен ли это
Жорж.
- Какой кузен Жорж? - спросил вполголоса Пьер.
- Я об этом, милый мой, знаю ровно столько же, сколько и ты, - сказал
Франсуа. - Насколько мне известно, такого кузена вообще никогда не
существовало.
Не обращай внимания.
Потом Франсуа показал Пьеру его комнату. Она находилась довольно далеко
от дома, в маленьком флигеле, крытом черепицей, и точно соответствовала тому
описанию, которое Франсуа дал Пьеру еще в Париже, - шершавые стены, кровать
и хромая табуретка. В комнате пахло сыростью. Пьер поставил на пол свой
чемодан, и они вернулись в дом, где ему дали горячий суп, кусок жареного
мяса и чашку кофе, после чего он поблагодарил жену Франсуа и ушел к себе.
Войдя в свою комнату, он лег одетый на кровать и оставил дверь
отворенной. В прохладном воздушном ее четырехугольнике струился дождь, на
который он смотрел. Так он пролежал некоторое время и незаметно для себя
задремал. Он проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный
взгляд. Он открыл глаза; прямо перед дверью - были уже сумерки - стояла
какая-то женщина, как ему показалось, в рубашке, совершенно промокшей и
прилипшей к ее телу. Нечесаные волосы беспорядочно свисали с ее головы. Она
стояла спиной к свету, и лица ее Пьер не мог рассмотреть. В ее необъяснимом
появлении, во всем ее виде и странной ее неподвижности было что-то
неподдельно жуткое, как ему показалось со сна.
- Что такое? Кто вы такая? - спросил он изменившимся голосом.
Она ничего не ответила и исчезла. Он поднялся с кровати и подошел к
двери. В наступающей темноте он смутно различал ее фигуру: она медленно
уходила под проливным дождем в сторону леса, - в рубашке, босая, с мокрыми
волосами, падавшими ей на плечи. У него сильно и тяжело билось сердце. Он
постоял минуту на пороге, потом затворил дверь, и в комнате стало темно.
Часто дыша от волнения, он разделся, лег в кровать и начал думать о ней, но
тотчас же заснул крепким сном, похожим на оцепенение.
Он проснулся поздно и в течение нескольких секунд не мог понять, где
он. Сквозь маленькое окно под крышей проходил свет, неясно блестя на мутном
стекле. Он дотронулся до стены и тогда вспомнил, что он за сотни километров
от Парижа, на юге, в гостях у Франсуа. За дверью стояла та же тишина,
которая так поразила его накануне в лесу. Он надел рубашку и штаны, достав
их из чемодана, и отворил дверь. Был жаркий августовский день, солнце было
высокое и горячее. Только лужа воды перед порогом еще напоминала о вчерашнем
дожде. Он захватил с собой туалетные принадлежности и пошел к невысокому
каменному бассейну, над которым был водопроводный кран и который еще вчера
показал ему Франсуа.
Когда, умывшись и приведя себя в порядок, он вошел в дом, где жил
Франсуа, было уже начало одиннадцатого. Франсуа ушел купаться, дети где-то
неподалеку играли, и в доме оставались только бабушка, молча вязавшая
какую-то фуфайку, и Ренэ, жена Франсуа. Пьер извинился за поздний приход.
- Ничего, ничего, с дороги это понятно, - сказала Ренэ. - Кофе горячий,
я вам сейчас налью.
Бабушка смотрела на Пьера с тем же выражением, что вчера, такими
невыразительными и мертвыми глазами, что ему стало немного не по себе, и,
выпив кофе, он тотчас же ушел. Он направился сначала к реке, но потом
подумал и свернул в лес. Там было еще сыро и в некоторых местах от земли
поднимался легкий пар. Пьер смотрел вверх. Огромные деревья, каких он
никогда до сих пор не видел, громоздились перед ним, и над его головой
тянулся бесконечный переплет зеленых листьев. Где-то, казалось совсем
близко, стучал дятел, - Пьер долго искал его глазами и не нашел. Какие-то
синие маленькие птицы с желтоватым брюшком несколько раз пролетали мимо
него. Он прошел некоторое расстояние и остановился перед громадным
многоствольным кедром, вершина которого терялась в листве других деревьев.
Пахло сырой древесиной, влажной землей и еще чем-то особенным и острым, чего
он не мог определить, потому что раньше никогда не знал этого своеобразного
запаха. Сделав несколько шагов, он понял, что этот запах шел от большого
муравейника, на который падал солнечный свет. Бесчисленные красные муравьи
сновали по его ноздреватой серой пирамиде. Пьер простоял перед ней несколько
минут и пошел дальше, мягко ступая по сыроватым коричневым листьям и иглам,
плотно устилавшим землю. Необыкновенное, никогда до тех пор не испытанное им
чувство охватило его. Ему вдруг показалось, что он живет бесконечно давно и
знает очень много вещей, которые он неизвестно почему забыл почти
безвозвратно, но смутное воспоминание о том, что они существовали, все-таки
в нем было, он только не отдавал себе в этом отчета. Было не только
воспоминание о забытом, было еще сознание того, что есть какой-то другой
мир, чем-то, быть может, похожий - по своей тишине и вечности, по
величественному его спокойствию - на этот лес, на эти миллионы и миллионы
листьев, на это соединение света, земли и деревьев.
Он продолжал идти, углубляясь в лес. На далеком дереве куковала
незримая кукушка. Ему казалось, что этот звук доходит до него из сна, не
нарушая этой неправдоподобной густой тишины, так не похожей на печальное
безмолвие его парижской квартиры, - этой тишины, в которой не было ни одного
движения, кроме его медленных шагов. День был безветренный, листья не
шевелились. Он вспомнил, что видел уже такие леса в те времена, когда был
солдатом; но он был слишком занят тогда, и у него не было времени и
возможности ощутить то, что он чувствовал теперь. Тогда была война, вопрос о
том, что будет завтра, и постоянная мысль о матери, которая ждала его
возвращения. Теперь все исчезло, хотя тогда казалось, что это никогда не
кончится-то, что можно было сказать в нескольких простых словах: ожидание и
"быть может" - быть может, рана, быть может, смерть, быть может, плен, быть
может, возвращение. Теперь все, что было тогда, перестало существовать:
война была кончена, квартира была пуста, и только на недалеком
кладбище, в парижском пригороде, прибавилась еще одна могила: "Здесь
покоится в мире Мартина Форэ..." В просветах листьев, в необычайной и
прозрачной тишине, стояла синева далекого неба. Пьер шагал мимо шершавых
стволов, между которыми рос крепкий твердолиственный кустарник. Изредка
попадались неровные широкие пни, и в этих местах было чуть-чуть просторнее;
но вокруг каждого пня буйно росли невысокие деревья. Если бы его спросили,
именно его, Пьера Форэ, для чего он, собственно, живет на свете, что он мог
бы ответить?
Он вдруг почувствовал непонятную усталость и, повернув обратно, пошел к
дому. Он не мог бы сказать, о чем он думал, - о чем-то, чего не могло бы
быть, если бы не незначительные, в сущности, впечатления сегодняшнего утра и
тот особенный воздух, которым он дышал и в котором был, казалось, какой-то
новый смысл, которого он до сих пор не знал. В этот день, именно здесь, на
юге, в лесу, что-то вдруг сдвинулось в его жизни. Но он не знал, было ли это
к лучшему или к худшему.
Он опять пришел поздно. Все уже кончили есть, и Франсуа пил кофе.
Увидев Пьера он спросил:
- Куда ты пропал?
- Я был в лесу, - коротко сказал Пьер. Ренэ принесла ему еду. Он снова
извинился за опоздание, и она опять сказала ему с усталой улыбкой, что это
неважно. Затем Пьер и Франсуа вышли из дому и пошли в сад. Сада, собственно,
не было - несколько деревьев, густые заросли высокой крапивы и терновник. В
середине этого пространства был маленький пруд, огороженный низким цементным
барьером, так что сначала Пьер принял его за искусственный бассейн. Но
Франсуа объяснил ему, что это был настоящий пруд, вода которого не
загнивала, потому что внизу, со дна, бил холодный, как лед, ключ. Пьер сел
на барьер и посмотрел в воду; в ней неподвижно стояли длинные стебли травы,
между которыми, как в аквариуме, мелькали время от времени быстрые,
небольшие рыбки.
- А где же сом? - сказал Франсуа. - Вот он, Пьеро, посмотри. Не здесь,