[8]в медной фляжке… Зато будет Розарио. Вот уж не представляю себе, каким он стал!
   Розарио уже полгода служил в республиканской армии генерала Кристофа Келлермана, сражающейся против австрийцев и пруссаков. Я знала, что в сражении при Жемаппе он был ранен и две недели провел в госпитале в Нанси, а потом, получив чин капитана, был откомандирован в армию генерала Монтескью, которая захватила Савойю.
   – Война, вечная война, – произнесла я. – Не понимаю, за что мы воюем сразу со всеми и против всех. Кажется, нет ни одной страны, с которой бы Франция не воевала.
   Джакомо, не отвечая, поднялся: наступило время отправляться на уроки итальянского, которые он давал нескольким буржуа.
   – Ты уже уходишь, Джакомо?
   – Да, мне пора. Ты проведешь с нами Рождество?
   Я замялась, не зная, что отвечать. На улице Мелэ, где я жила, меня ждали Валентина и аббат Эриво. Да еще Брике… Нет, я должна позаботиться о том, что они будут есть на Рождество.
   – Не знаю… Наверное, нет. Но я обязательно зайду к вам в сочельник.
   – Может, это и к лучшему. Ты же знаешь, что у нас не будет ничего, кроме мучного супа, заправленного салом.
   Когда он ушел, на кухне воцарилась тишина, ясно говорившая мне, что я здесь лишняя. Но я не торопилась уходить. У меня на коленях сладко уснул Ренцо, и мне не хотелось так быстро менять теплую кухню на декабрьский холод улицы.
   – На какие средства ты живешь, хотелось бы мне знать? – вдруг вырвалось у Стефании. – Ты нигде не работаешь. Откуда же у тебя берутся деньги на еду?
   – У меня есть любовник, – совершенно серьезным тоном отвечала я, – этакий сказочно богатый молодец с роскошными усами, который не интересуется ничем, кроме женщин. Он меня и содержит. Если захочу, он будет содержать и всех моих друзей и родственников.
   К моему удивлению, Стефания восприняла это всерьез.
   – Я так и знала! Знала, что ты не приучена к честному труду и всегда останешься куртизанкой… Но будь уверена: мы не польстимся на деньги твоего любовника. И ты очень правильно сделала, что отказалась прийти к нам на Рождество. Я даже не ожидала, что ты проявишь такой здравый смысл.
   – Не надо оскорблять меня, – предупредила я, – а то я могу передумать. Вот возьму и нагряну к вам на праздник… Ладно, не бойся, я шучу. Я вовсе не намерена портить тебе торжество.
   Я набросила на плечи старый плащ, повязала голову белым пушистым платком, как это делали все парижские простолюдинки, и предпочла выйти, не попрощавшись.
   Было 13 декабря 1792 года, день святой Люции, шла предпоследняя неделя рождественского поста – адвента, придерживаться которого нынче вынуждены даже атеисты, так как мясные продукты были по карману только богачам. Раньше, до революции, в эти предрождественские дни монахи-августинцы, следуя давнему обычаю, пекли бы блины, поливали бы их лимонным соком и рассылали бы мальчишек продавать их. Сейчас о блинах и речи не было.
   Несколько дней назад выпало много снега, и теперь он таял, смешиваясь с уличной грязью и чавкая под ногами. Небо над Парижем было свинцовое, затянутое серыми тучами, и, несмотря на то что было всего лишь два часа пополудни, день был хмурый, казалось, уже надвигаются сумерки. Зима не обещала быть холодной и снежной, а обещала скорее типичную французскую зимнюю погоду – ветреную, промозглую, влажную, с мокрым снегом и слякотью. Это радовало женщин: значит, фонтаны не замерзнут и можно будет без лишних трудностей набирать оттуда воду.
   Вместо того чтобы отправиться прямо к себе домой на улицу Мелэ, я сделала небольшой крюк и повернула на улицу Тампль. Это здесь в средневековых башнях уже четыре месяца был в заключении свергнутый король Людовик XVI с семьей. Два дня назад короля допрашивали в Конвенте: он все отрицал, отвергал все обвинения, так что даже Марат, кровожадный истеричный Марат воскликнул: «Как велик бы он был для меня в этом унижении, если б не был королем!» Увы, теперь главным обвинением было именно последнее обстоятельство…
   Я подошла поближе. Серые толстые каменные стены, чисто выметенные голые дворы, где вырублены все деревья, стража – в каждом углу, на каждом этаже. Надо думать, рыцари-тамплиеры, которые возвели пять веков назад этот замок, не отличались веселостью нрава. И похоже, проживание в этом замке даже им не принесло счастья.
   Возле Тампля, как всегда, собралась толпа любопытствующих. Несмотря на то что башни были отделены от зевак тремя дворами, от желающих увидеть короля за прогулкой отбоя не было. Мне было грустно. Когда-то, до революции, замок Тампль был веселым и уютным гнездышком, его стены хранили серебристые переливы очаровательной музыки Моцарта…
   – Короля я видела однажды. Он гулял с сыном.
   – А я видел, как дофин запускал змея…
   – Ходят, взявшись за руки. Тоже мне, родственнички!
   – А королеву никогда не увидишь. Она, стерва, гордая. Не желает прогуливаться под стражей.
   – К черту и Капета, и его будущую вдову! Пойдемте-ка лучше на бульвар, там, кажется, мыло дают!
   Толпа зевак поредела и меньше стало проклятий по адресу Луи Капета. Так теперь называли короля, по аналогии с Гуго Капетом, родоначальником династии Капетингов, пришедшей к власти в 987 году.
   – Газеты пишут, что он тиран, кровопийца и мерзавец… Я что-то не верю. Луи Капет толстый, спокойный, он и мухи не обидит. Похож на булочника с нашей улицы… Как-то не верится, что он такой уж подонок, как о нем толкует Эбер.
   – Это королева виновата, мерзавка. Шлюха проклятая… У нее все комнаты были в бриллиантах. Ну, ничего, пусть теперь посидит взаперти!
   Я слушала это и думала о том, как бесчеловечно разлучать мужа с женой. А ведь именно так поступили с королем и королевой. Как только Людовика XVI стали считать не узником, а преступником, его перевели в помещение этажом ниже, запретив общаться с семьей. Как, должно быть, тяжело сознавать, что твой сын, твоя дочь, твоя любимая жена находятся рядом, но увидеть их ты можешь только через щелку в ограде! А каково королеве? Она, конечно, не любила Людовика XVI, но прожила с ним всю жизнь, и он всегда был добр к ней и предан ей. Мария Антуанетта, наверное, слышит даже его тяжелые шаги где-то внизу, но не может ни узнать о судьбе, которая его ожидает, ни расспросить адвокатов, защищающих ее мужа. Это пытка похуже той, которой подвергаюсь я, не имея возможности покинуть Париж и вернуть себе детей.
   – В голоде виноваты роялисты и аристократы.
   – Организатор голода – в Тампле!
   – Я был в Конвенте и слышал, как Сен-Жюст требовал крови тирана. Он так и сказал: «Граждане, я смело говорю, все затруднения будут жить до тех пор, пока будет жив король». К тому же Сен-Жюст – истинный патриот, он друг Робеспьера. Я верю ему.
   – Да и Коммуна требовала мести Луи Капету и его шлюхе…
   Я уже устала слышать подобные глупости. В глазах большинства парижан король по-прежнему был виновен во всех бедах, хотя уже четыре месяца сидел под замком в Тампле. «Луи Капет – организатор голода» – вот что было лейтмотивом разговоров на улицах. Всем почему-то казалось, что, как только король будет казнен, разрешится и продовольственный вопрос. Иногда это походило на маразматическую идею фикс, и меня удивляла способность некоторых политиков вроде Робеспьера и Сен-Жюста придавать подобным софистическим идеям видимость правдоподобности.
   Впрочем, далеко не весь Конвент был настроен против короля. Конвент давно разделился на две враждебные партии. Правые, более спокойные и менее кровожадные, назывались жирондистами [9]и возглавлялись Бриссо и Верньо. Левые, во главе которых стояли знаменитые триумвиры – Дантон, Марат и Робеспьер, главную свою задачу видели в казни короля. Их называли монтаньярами. [10]Часто бывало, что дебаты по вопросу о судьбе бывшего короля накалялись до такой степени, что жирондисты вроде Барбару, Ребекки, Бюзо срывались с места и с поднятыми вверх кулаками бросались к монтаньярам, готовые вступить с ними в рукопашный бой, и начиналась потасовка, подогреваемая одобрительными возгласами и улюлюканьем трибун.
   – Надо было поубивать всех роялистов и священников и закончить революцию.
   – Да, эта вечная политика уже всем надоела.
   – Давали бы побольше хлеба, а не лозунгов…
   Из-за угла улицы Рамбюте показалась группа национальных гвардейцев, и зеваки благоразумно умолкли. Гвардейцы подошли к Тамплю и, сказав несколько грубых выражений по адресу королевы, принялись рассказывать, что сказал в Коммуне знаменитый патриот, пивовар Сантерр. Он советовал перебить в Париже всех собак, которые ведь тоже едят, и дважды в неделю питаться картошкой. Я не могла понять, как относятся к этому сами гвардейцы, но во всяком случае зеваки не в состоянии были оценить мудрость таких советов.
   – Куда же все делось? – наконец хмуро спросил один из них.
   – Ушло в армию, приятель, – весело отвечал гвардеец, которому наверняка выдавали на службе паек. – Армия-то у нас почти полумиллионная, ее надо кормить и одевать.
   – Твердые цены нужны… таксация…
   – Зачем же надо было затевать войну? – вырвалось у меня.
   Я очень испугалась, что осмелилась вставить слово, но гвардеец смотрел на меня весело и снисходительно, как на глупенькую женщину, которую приятно поучить.
   – Как зачем? Для освобождения народов, красавица! Дюмурье уже занял Брюссель и Антверпен, всю Бельгию… И мы успокоимся только тогда, когда вся Европа будет в огне.
   – Вот как? – спросила я мрачно.
   – Да, красотка. Шометт, наш прокурор, обещал, что вся территория, которая отделяет Париж от Петербурга и Москвы, скоро будет офранцужена, муниципализирована и якобинизирована. А знаешь, что сказал в Конвенте епископ Грегуар? Что республика будет скоро существовать и на берегах Темзы!
   Он неплохо разбирался в географии, этот гвардеец, но все равно был глуп как скамейка. Я слушала его с хмурым видом.
   – Вот так, красавица. Мир хижинам, война дворцам! Скоро все народы будут такими же свободными, как и французы.
   – Вот оно что, – произнесла я. – Но если уж у вас действительно такие грандиозные планы, то не мешало бы Конвенту прекратить бесполезные споры и заняться делом.
   – Это не вина Конвента, красотка. Это вина жирондистов. У них ведь большинство. Вот если бы власть взяли монтаньяры…
   Он принялся уверять меня, что вина за все теперешние бедствия Франции лежит на жирондистах, которые спелись с роялистами и вражескими агентами. Он с таким жаром живописал все прелести монтаньяров, что мне захотелось зажать уши. Я не видела разницы между этими двумя партиями. По мне, так и те, и другие достаточно сделали для того, чтобы ввергнуть Францию в пропасть.
   Отвязавшись от гвардейца, я поспешила домой. Башмаки у меня промокли до самых чулок, а тем временем начинался сильный дождь, смешанный с мокрым снегом. Совсем недавно я простудилась и не хотела больше повторять свою ошибку. Барон де Батц должен приехать в декабре, и будет скверно, если я окажусь больной.
   Вид всадников, остановившихся на бульваре возле Тампля, заставил меня насторожиться. Что-то знакомое было в одном из них… Эта военная двухугольная шляпа, этот трехцветный республиканский пояс, эти эполеты…
   Франсуа. Адмирал де Колонн, мой бывший супруг.
   Я не видела его с ноября 1791 года, с тех пор, как мы развелись, то есть год с лишком. Я вычеркнула его из сердца и уже давно перестала терзаться его отсутствием. Но эта неожиданная встреча меня поразила. Не осознавая, что делаю, я пошла вперед, зачерпывая башмаками мокрый полурастаявший снег.
   – Сударь!
   – Вы?
   Меня интересовало, не убежит ли он тут же, испугавшись, что мое присутствие его компрометирует. Но он не убежал. Лицо его побледнело, и он поворотил лошадь ко мне, правда, не сочтя нужным спешиться и снять шляпу перед дамой.
   – Вы, наверно, давно похоронили меня?
   Об этом не нужно было даже спрашивать. Конечно, похоронил. Ведь он воспользовался тем, что во время развода я ничего не требовала, и бросил меня без средств к существованию. Ни разу потом он не зашел и не поинтересовался, как живет его бывшая жена, мать его единственного ребенка, который хотя и умер, но все же был когда-то.
   – Как поживает ваша ненаглядная революция? Она так же красива, эта ваша единственная возлюбленная?
   Лошадь всхрапнула, дернулась, обрызгав меня грязью.
   – Я думал, вы эмигрировали, гражданка.
   – Вы называете меня гражданкой? – Я весело расхохоталась. – Я и не замечала раньше, как вы смешны в своей фанатичности. Ладно, сударь, я не стану вас мучить неизвестностью. Я не могла эмигрировать, и вы это отлично знаете. У меня ведь не было денег. А куда едете вы?
   – В Ниццу, к своей эскадре.
   Я понимала очень хорошо, что этот разговор и мои насмешливые упреки бесполезны, но я их выстрадала и не могла не высказать. Теперь мне стало легче, спокойнее.
   Я ошиблась. О, как я ошиблась! Непонятно, неужели это из-за такого человека я так мучилась, пролила столько горючих слез? Я страдала оттого, что ощущала к нему целую гамму чувств – от любви до ненависти, но не могла ощутить презрения и поэтому не могла разлюбить.
   А теперь презрение было. И я полностью разлюбила его.
   За тот год, что мы не виделись, я очень изменилась. Я стала несоизмеримо выше, умнее, мудрее моего бывшего мужа. Я одна, слабая и беззащитная, перенесла страшные испытания, которые закалили меня. И теперь он, со всем своим темным прошлым и революционным настоящим, был просто мальчишкой по сравнению со мной. Теперь он был мне не нужен.
   Да, поистине женщина – изменчивое существо. В ее любви возраст мужчины не имеет значения. Если мужчина может быть защитой, его года ей безразличны.
   – Я была больна вами, – произнесла я искренне и с явным сожалением за свою прошлую глупость, – но эта болезнь была ложной. И теперь я выздоровела.
   Понял ли он меня? Не знаю. Наверное, понял. Но на его лице не дрогнул ни один мускул. У меня всплыли в памяти слова Рене Клавьера: «Вы любили своего дубину адмирала, который помыкал вами и ни в грош вас не ставил». Клавьер, как всегда, прав и подобрал самое точное сравнение.
   – Вы дубина, адмирал, – сказала я весело, – несмотря на все ваши университеты и школы навигации, вы все-таки дубина. Почему я не знала этого раньше?
   Он смотрел на меня, глаза его сузились.
   – Прощайте, – сказала я без всякого сожаления.
   Я шла по лужам и растаявшему снегу, чувствуя, что он провожает меня взглядом. Я не знала, увижу ли его еще когда-нибудь, да и зачем? Я была очень довольна тем, что ничего ему не должна. Ничего. Я чиста, как лист бумаги. В моем сердце не осталось никаких давнишних чувств… Теперь любовь может заново начать свои записи.
   Только теперь, после этой встречи, я по-настоящему почувствовала, что освобождаюсь от внутренних оков. Я свободна и самостоятельна. Я забыла о прошлом и, кажется, могу… могу открыться навстречу новой любви.
   О Боже, неужели?
   Вернувшись в свою тесную каморку, я застала все семейство в полном бездействии. Валентина глядела в окно, аббат Эриво молился, а Эли де Бонавентюр и Брике – они были почти ровесниками – играли в карты. Игра была самая примитивная, которой Брике наверняка научился в своем Дворе чудес и обучил ей Эли. Я невольно подумала, какую объединяющую силу имеют карты: они подружили аристократа и уличного мальчишку.
   Уличный мальчишка, как всегда, мурлыкал себе под нос:
 
Антуанетта поклялась,
Что к черту опрокинет нас.
Да опрокинуть не пришлось,
Сама разбила нос.
Так спляшем карманьолу!
Слышишь гром? Слышишь гром?
Так спляшем карманьолу!
Пушки бьют за бугром!
 
   Это была «Карманьола» – новая песня, которую распевали на улицах Парижа, очень популярная и революционная.
   – Замолчи, пожалуйста! – сказала я в сердцах. – Я слышу эти глупости на улицах, и не хватало мне еще выслушивать их дома.
   Брике обиженно наморщил нос – лицо у него стало смешным, как печеное яблоко:
   – В таком доме можно петь что угодно. Я никогда страшнее дома не видал. И зачем было уезжать из Сен-Жермена? Там мы жили в настоящем дворце.
   Да, наш дом был страшен: маленькая комнатка с закопченным потолком и прогнившим полом, которую мы с Валентиной перегородили ширмой из простыни, разделив таким образом на две части – мужскую и женскую.
   – Что ты болтаешь? – набросилась я на Брике. – Тебе же самому не нравилось в Сен-Жермене!
   – Не слушайте его, дочь моя, – отозвался аббат. – Вы поступили, как подобает христианке, отказавшись от соблазнов.
   – Ну да, ну да! – воскликнул Брике. – Отказавшись! Из дома уехали, а едим то, что присылает нам хозяин того самого дома!
   Это была правда. Все продукты мы получали от Клавьера. Я приказала Брике замолчать, но не могла не признать, что он прав.
   – Взгляните, Сюзанна, – сказала Валентина, – сегодня снова приезжал посыльный и привез сверток.
   – И хлопнул Валентину по заднице! – воскликнул Брике, заливаясь смехом.
   Я пришла в ужас, услышав, как он говорит о Валентине, урожденной герцогине де Сейян де Сен-Мерри, но возражать ничего не стала. Брике – уличный мальчишка, сорванец. Он говорит так, как принято в его хулиганской среде. Но видит Бог, этот сорванец – единственный из моего окружения, который хоть чего-то стоит.
   Я развернула сверток: грудинка, лосось, ветчина с оливками, плитки шоколада, банка кофе и несколько апельсинов. Да еще несколько свежевыпеченных белых булок и бриошей… Господи ты Боже мой, видели бы это парижане!
   – Не понимаю! – вырвалось у меня. – Не понимаю, почему этот человек сначала с такой настойчивостью разорял меня, доводил до полной нищеты, а теперь так трогательно заботится! Это просто унизительно, если не сказать больше…
   В моем голосе звучало раздражение, но не по той причине, о которой я только что говорила Втайне мне было ясно, что мне не хватает Клавьера. Не то чтобы я влюбилась в него. Но мое сердце давно уже дрогнуло. Я столько думала, столько сомневалась… Теперь, как раз теперь было самое время поговорить с ним, если уж его чувства ко мне и вправду серьезны. Только разговор с Клавьером помог бы мне рассеять сомнения.
   Еще бы раз услышать его голос, ощутить ту спокойную силу, которая заключена в нем и которая так благотворно действует на меня, еще раз улыбнуться в ответ на его остроумную шутку. Я была вынуждена признаться, что хотела бы видеть его. Но Клавьер не приезжал. Он присылал свертки с едой и букеты цветов – регулярно, дважды в неделю, зная, что более частые подношения я не приму. Но сам не приезжал, и все тут. А искать его мне было слишком унизительно. К тому же я даже не знала, в Париже ли он.
   – Это просто старый трюк! – воскликнула я гневно, забывая, что не одна в комнате. – Не приезжать, чтобы я потом сама бросилась ему на шею! Но неужели он думает, что я так проста? То, что действует на других женщин, меня раздражает!
   – О чем это вы говорите, дочь моя? – спросил аббат.
   Я давно подозревала, что он постепенно сходит с ума, погружаясь в религиозное благочестие и мистицизм, и поэтому не сочла нужным отвечать на его вопрос.
   – Он влюблен в вас, – шепнула Валентина.
   – Кого вы имеете в виду? Аббата?
   – Нет! Этого вашего белокурого красавца.
   Я покачала головой. Влюблен? Уж не слишком ли нежное слово для банкира и спекулянта? «Человека, который сам себя сделал и завоевал богатство для того, чтобы его любили красивые женщины»
   Я ничего не ответила Валентине, пытаясь думать о другом. В частности, о том, что мне делать со всем этим семейством. С Брике все ясно, он еще раньше заявлял, что будет сопровождать меня в Бретань. А что будет с остальными, когда я уеду? Валентина может жить здесь, я попробую раздобыть для нее денег. Она говорила, что с потеплением, когда придет весна, поедет к себе на юг разыскивать своего возлюбленного, графа де Сент-Эмура, который неизвестно куда делся. Но как можно поехать, не имея пропуска? И что делать с аббатом? Для него лучше всего было бы оказаться в приюте Бисетр. Там есть больница и столовая. Там о нем будут заботиться…
   А Эли? Предложить его Клавьеру? Другого выхода я не видела. Но Клавьер быстро увидит, что способности у этого юноши не для банкирской конторы…
   Словом, вопросов было больше, чем ответов. Я так задумалась, что не сразу услышала стук в дверь.
   – Гражданка Лоран! – Это был голос нашей хозяйки. – Потрудитесь заплатить мне за эту неделю.
   Это требование адресовалось мне, гражданке Лоран – под таким именем я поселилась в пансионе мадам Груссе. Я нащупала в кармане несколько мелких монет и со вздохом отправилась платить, предвидя новые упреки и жалобы со стороны хозяйки.
2
   Наступило время зимних праздников. Рождество Христово я со своими товарищами по несчастью отмечала по всем правилам. В сочельник, перед мессой, – постная трапеза, состоящая из супа с шалфеем и чесноком, шпината, зеленых и черных маслин, приправленных перцем и замаринованных в свежем оливковом масле, жареной рыбы, цветной капусты, сельдерея в анчоусном масле и улиток. Была даже месса, несмотря на то что с некоторых пор новые власти к религии и церковным обрядам относились неодобрительно. Для рождественского ужина стол застилался тремя скатертями, украшался тремя блюдами, увенчанными зелеными всходами, и тремя свечами. К столу подавался специальный рождественский хлеб, который украшали зеленью и остролистом, – его полагалось разрезать на три части: для бедных, для животных и для воды, – а также жареный гусь, кровяная колбаса и запеченная свиная голова. Весело рассыпало искры рождественское полено, окропленное растительным маслом… Мы со смехом посыпали его солью, чтобы защититься от колдунов и прочей нечистой силы. Очаг был растоплен сильно и жарко – чтобы обогрелись ангелы и умершие, а возле очага мы поставили стул, чтобы святая Дева, когда придет, могла отдохнуть и перепеленать Иисуса.
   Я впервые праздновала Рождество так, как это делает народ. Вспоминая пышные празднества в Версале, когда гремела музыка, кружились в изящном котильоне пары и ночное зимнее небо расцвечивалось ослепительными вспышками фейерверка, а парк был залит иллюминацией, я почему-то не жалела об этом. Я жалела только того, что со мной нет Жанно. Он так любит Рождество! Любит, когда приходит Пэр Жанвье – Отец Январь – и приносит подарки. Кто принесет подарки моим малышам в это Рождество?
   Этот праздник открывал всеми любимый цикл Двенадцати дней – цикл зимних праздников. Если Рождество пришло в Париж, когда на улице была слякоть и туман, то ко дню святого Сильвестра ударил легкий морозец, а к Новому году выпал снег – мягкий, пушистый, он белой пеленой устлал крыши и тротуары. Веселый, бурный День королей прошел как раз в таком заснеженном, красивом Париже. Я вспомнила, что в Бретани в это время жгут «костры королей», пекут «пирог королей» с запеченным бобом и выбирают «бобового короля», а парни с девушками разыгрывают легенды о трех королях-магах и, переходя от дома к дому, громко поют: «Здравствуй, хозяйка дома, вы, и ваша семья! Если я пришел сюда, то не из-за лакомства, а из любви к Богу – дайте мне Божью долю».
   В Париже распевались иные песни, вроде этой:
 
Темно, аристократ, вокруг,
Лишь роялист еще твой друг.
Тебя поддержит иногда —
У труса нет стыда.
Так спляшем карманьолу…
 
   К 6 января, празднику крещения Господня и святого богоявления, снег снова растаял и установилась сухая, но холодная погода. Воды Сены сделались неподвижны и неуклюжи от холода, но лед никак не успевал установиться, и все надеялись, что зима окажется мягкой.
   Праздники миновали, но настроение у парижан отнюдь не улучшилось. В Париже был голод – голод в самом полном смысле слова, когда из лавок исчезло все, кроме хлеба, но и за ним приходилось выстаивать огромные очереди. Санкюлоты создавали продовольственные комитеты, которые следили за тем, чтобы спекулянты не скупали товаров, и обыскивали крестьян в поисках излишков зерна. Толпы безработных наводняли улицы. Когда нужен был один рабочий, приходило десять, и хозяин нанимал того, кто меньше требовал. Это вызывало гнев Коммуны и ярость тех, кто заседал в секциях. Они требовали твердых цен и смертной казни для спекулянтов, за что и получили прозвище «бешеных». Бешеные собирались в группы, рвались в Конвент зачитывать свои требования, сообщали о том, что их движение поддержано восстаниями в департаментах Эры, Луары, Орна, Нижней Сены. Конвент посылал на усмирение голодных бунтов войска и обзывал бешеных роялистами и пособниками роялистов.
   Дело дошло до того, что хлеб стал считаться эквивалентом золота. В январе враждебная коалиция сдавила Францию как обручем, английский флот перекрыл все морские пути, торговля замерла, а если кто-то и пытался торговать, то лишь прорывая блокаду, с риском для жизни. Только Швейцария, Дания и США сохранили с Францией дипломатические отношения, но это приносило мало пользы, так как Англия зорко следила, чтобы из Америки и Дании не проникали съестные припасы.
   Кризис становился все острее, голодные нищие нападали на прохожих, повсюду развелись разбойничьи банды, грабившие постоялые дворы и дилижансы. Несмотря на то что был принят декрет о смертной казни за вывоз зерна за границу, хлеба в лавках не прибавилось. Положение усугублялось тем, что успех на фронте стал сомнительным. Генерал де Кюстин, бывший аристократ, захвативший Франкфурт-на-Майне, так обложил его контрибуцией, что населению это пришлось не по вкусу, и 2 декабря 1792 года Франкфурт был сдан пруссакам. Генерал Дюмурье в Бельгии строил какие-то таинственные планы, не двигаясь с места; в Париже уже кричали об его измене. К Дюмурье был послан Дантон, который вместо переговоров занимался мародерством и наворовал в Бельгии три телеги добра, с чем и вернулся в Париж. Наблюдался полнейший упадок французского флота, и англичане, изгнав французов с Антильских и Маскаренских островов, с Сен-Пьера и Микелона в ньюфаундлендских водах, полностью отрезали Францию от всех морей. Единственным неизменным успехом был захват Савойи и присоединение Ниццы.