Но самой большой потерей был, конечно, Франкфурт. В его сдаче злые языки упорно обвиняли старого министра финансов Клавьера, отца банкира Рене Клавьера. Ведь именно этот министр, получив в качестве контрибуции два миллиона гульденов, отказался их возвратить, заявив: «Контрибуция – это необходимый аксессуар войны; Франция отказывается от завоеваний, но не от контрибуций. Мы должны сбыть свои ассигнаты и взять много твердой валюты». Теперь имя этого министра, равно как и имя его сына, проклинали на всех перекрестках, В это самое время раскол в Конвенте достиг апогея, особенно проявившись в вопросе о судьбе короля. Партии кристаллизировались и разошлись в разные стороны. То и дело между ними возникали словесные поединки. Все призывали к «святому единству», но никто не хотел прийти к нему на деле. Жирондистами верховодила прелестная Манон Ролан, жена министра внутренних дел, в которую были влюблены чуть ли не все члены этой партии. Собираясь у нее, или в салоне богатой вдовы откупщика мадам Лоден, или на квартире у жирондиста Валазе, они с комфортом изливали злобу на Робеспьера, Марата и Дантона. У монтаньяров пока не было единого лидера. Более радикальных возглавлял Робеспьер, более умеренных – Дантон. Робеспьер окружил себя верными, фанатично преданными друзьями – Кутоном, безногим калекой, которого возили в инвалидном кресле, и Сен-Жюстом, молодым человеком необыкновенной красоты и необыкновенной жестокости. Теперь я вспомнила, отчего его лицо было так мне знакомо… Давно, примерно шесть лет назад я встречала его в кабинете своего отца: тогда Сен-Жюст освобождался из тюрьмы, куда попал за то, что обокрал собственную мать. Теперь Сен-Жюст становился правой рукой Робеспьера…
   А что же король? Его решили судить с соблюдением революционной процедуры. Положение Людовика XVI ухудшилось в ноябре, когда слесарь Гамэн, столько лет служивший королю в мастерской, пришел к министру Ролану и рассказал о тайном железном шкафе. Они сделали его вместе с королем, чтобы прятать там секретную переписку. Шкаф был найден, на свет Божий извлечена переписка короля с другими монархами, принцами, даже с Мирабо. Прах последнего был выброшен из Пантеона за измену, а короля теперь уже ничто не могло оправдать. «Я ищу среди вас судей, – сказал адвокат короля де Сюз, – а нахожу только обвинителей».
   Людовик XVI был обречен. Не помогло даже вмешательство короля Испании Карлоса IV Бурбона. Испанский поверенный в делах Оскарис обещал Конвенту нейтралитет Испании, если Луи XVI будет освобожден, и получил отказ: «Мы вступаем в переговоры не с королями, а с народами». Ходили слухи, что Дантон обещал спасти короля за четыре миллиона, но из этого ничего не получилось. Конвент отверг даже предложение провести голосование по поводу судьбы короля – такое голосование, в котором участвовал бы весь народ. Было сказано, что нельзя отдавать дело в первичные собрания, так как там получат преобладающее влияние роялисты, а народ, работающий в поте лица, не сможет уделить достаточно времени для решения, как поступить с Людовиком XVI.
   Робеспьер вещал по этому поводу, используя свой обычный выспренный стиль, который раньше вызывал бы смех, а теперь возбуждал страх: «В то время как все самые мужественные граждане проливали бы кровь за отечество, подонки нации, самые подлые и развращенные люди, все ползучие гады сутяжничества, все надменные буржуа и аристократы, рожденные для раболепия и угнетения под властью короля, став хозяевами первичных собраний, покинутых благородными, но простыми и бедными людьми, безнаказанно уничтожили бы все созданное героями свободы, обратили бы их жен и детей в рабство и одни нагло приняли бы решение о судьбах государства». Он так осязаемо представлял коварные замыслы врагов, что людей охватывала подозрительность и шпионофобия.
   О том, что будет после казни короля, как-то не думали. Не думали, какая волна возмущения прокатится среди крестьян, все еще преданных королю и донельзя разъяренных бесконечными принудительными реквизициями. Как объединятся все страны, как в войну вступит Англия, как начнется гражданская война… Нужно было ввязаться в бой, а потом будет видно.
   На улицах пели:
 
Пред королем темничный ров.
Он говорит: «Я жив-здоров,
Но, судя по такому рву,
Недолго проживу».
Так спляшем карманьолу…
 
   Все были твердо уверены, что, как только Луи Капет сложит голову на плахе, голод сразу прекратится, и очень раздражались, что Конвент так затягивает это дело.
   Наконец 15 января началось голосование в Конвенте по трем вопросам: виновен ли Людовик, выносить ли вопрос о судьбе короля на всенародное обсуждение и какую меру наказания избрать. Всем Конвентом Луи Капет был признан виновным в злоумышлении против нации. Чуть меньшим большинством было отвергнуто всенародное обсуждение. Большинством в 53 голоса мерой наказания была признана смертная казнь – гильотинирование.
   А 19 января 1793 года Конвент проголосовал за смертную казнь без промедления, без всяких отсрочек.
   С этого времени «тирана» охраняли тысячи гвардейцев, и думать о каком-то побеге или нападении на Тампль было если не безумием, то уж во всяком случае самоубийством.
3
   Клавьер приехал внезапно и в очень странное время: не было и шести утра. За окном была кромешная тьма, я спала и не понимала, кто это стучится к нам в дверь. Сквозь сон я слышала, как встала Валентина, потом вернулась ко мне и, потормошив за плечо, прошептала:
   – Вставайте, Сюзанна, это к вам.
   В комнате было до того холодно, что я долго не решалась спустить босые ноги на пол. Потом, поднявшись, на ощупь набросила на себя юбку и ночную кофту, плеснула несколько раз в лицо ледяной водой – в ней плавали кусочки льда – и, кажется, окончательно проснулась. Я спустилась в просторную общую кухню на первом этаже дома, где никто не мог помешать разговору.
   Клавьер был одет так, словно и вовсе не спал эту ночь: камзол цвета темного изумруда, расшитый брабантской вышивкой, темный галстук заколот бриллиантовой булавкой, белый стоячий воротничок выглядел как только что накрахмаленный, белокурые волосы связаны сзади бархатной лентой на манер санкюлотов. Лайковые перчатки, теплый с иголочки плащ, шляпа «а ля андроман» – словом, Клавьер смотрелся так, будто только что вышел из модного магазина.
   – Почему вы приехали? – спросила я, удивленно его разглядывая. – Еще даже не рассвело.
   – Я не ложился сегодня. Я к вам прямиком из клуба и только потому, что не хочу, чтобы вы наделали сегодня глупостей. Вы ведь знаете, какой предстоит день.
   О да, я знала это. День казни короля. Именно сегодня на площади Луи XV, переименованной в площадь Революции, будет казнен Луи XVI.
   Я намеревалась пойти на площадь. Но я не собиралась делать какие-нибудь глупости.
   – Вот и хорошо. Но будет лучше, если этот день вы проведете вместе со мной.
   Я закрыла глаза. Мне показалось, что я не видела Клавьера лет сто. Или сейчас впервые с ним встретилась. Как бы то ни было, но я только сегодня забыла о том, что было раньше. Я сознавала лишь то, что, когда он рядом, я могу ни о чем не волноваться.
   – Обнимите меня, – сказала я вдруг.
   Мне хотелось не любовных объятий, и он это понял. Он обнял меня как раз так, как мне нужно было: сильно, нежно, спокойно. Мне сразу стало тепло, я перестала дрожать, и улеглось внутреннее волнение. «С ним я могу ничего не бояться, – стучало у меня в висках. – Ничего. С ним я могу забыть обо всем и больше ни за что не бояться».
   Я прижалась щекой к его сильному плечу, с удовлетворением чувствуя, как он гладит распущенные по плечам, спутанные после сна волосы.
   – У вас совершенно восковое лицо, – произнес Клавьер. – Прежними остались только глаза, но это глаза испуганной птицы.
   – А чего же вы хотели? – прошептала я. – Я вообще скоро сойду с ума. Целый год вдали от своего ребенка – вы можете себе это представить? И никто, никто не хочет мне помочь. Даже вы.
   – Я должен заметить, что ваше отношение ко мне изменилось.
   – А что же мне остается? Вы один, на кого я еще могу надеяться. Но надеюсь, наверное, зря.
   Он крепче прижал меня к себе, и его шепот обжег мне ухо:
   – Вы говорите о ребенке, имея в виду пропуск? Дорогая, я не Батц. У меня нет его связей. Я готов заплатить за этот пропуск сколько угодно денег, но надо еще знать кому. А я не знаю. Я говорю чистую правду, дорогая, и, хотя у меня много пороков, терзать ваше сердечко – нет, на это я не способен.
   Я верила ему, верила с первого же слова. Он не мог меня обманывать. Это было бы слишком чудовищно.
   – Остается ждать Батца. И ради Бога, успокойтесь. Ведь ваш ребенок где-то в Бретани, не так ли?
   – Да, он там… но он так далеко от меня!
   – Но с ним же есть какая-нибудь нянька, кормилица?
   – Да.
   – Вы уверены в ней?
   – Вполне. Она моя вторая мать.
   – Так какие же основания так волноваться? У меня действительно отлегло от сердца. Клавьер прав. Даже если с Маргаритой что-то случилось, в Сент-Элуа есть Франсина, Паулино, кучер Жак – в каждом из них я полностью уверена.
   – Как вы замерзли, – сказал Клавьер. – Неужели у вас не топится?
   Он сжимал меня в объятиях так бережно и осторожно, словно я была хрупким сокровищем, и чувствовалось, что этого момента он ждал очень долго. Нет, это не может быть ложью, он меня не обманывает, он искренен, и я потому так уверена в этом, что под влиянием его искренности сердце у меня тоже дрогнуло. Я огорчалась, что этого не произошло раньше, и с моих уст уже был готов сорваться извечный женский вопрос: «Вы меня любите?»
   Но я сдержалась, слушая его повелительный голос:
   – Вы сейчас же пойдете и оденетесь. Надеюсь, у вас есть во что одеться? Потом я отвезу вас в одно место, далеко не такое скверное, как это, где вас приободрят и помогут прийти в себя.
   Я даже не спросила, куда именно он меня повезет, и послушно отправилась одеваться. То ли сон полностью исчез, то ли встреча с Клавьером так на меня подействовала, но я почувствовала себя бодрее и энергичнее, чем полчаса назад. Выйдя во двор, заваленный нечистотами, где меня ожидала карета Клавьера, я уже могла вполне искренне улыбаться.
   Садясь в карету, я обратила внимание на то, что она окружена десятком вооруженных всадников, а на запятках стоят два дюжих лакея, всем своим видом похожих на головорезов.
   – Что это? – спросила я тревожно.
   – Это мои телохранители. Ведь я спекулянт, а спекулянтов нынче парижане очень не любят.
   Не знаю почему, но я заволновалась. Тревожно поглядывая на верзил, окружавших тронувшуюся карету, я спросила:
   – Вы спекулянт, это правда? Я думала, это сплетни. Он рассмеялся, целуя мне руку:
   – Дорогая, а почему же, по-вашему, я не бывал у вас без малого четыре месяца? Я работал по шестнадцать часов в день, как самый настоящий каторжник. Я исколесил всю Францию, я провел великолепную финансовую операцию. Она принесла мне семь миллионов чистым, звонким золотом, которые я тут же перевел в свой женевский банк. А что касается спекуляции, то она была главным источником этих денег. Я спекулировал всем – хлебом, свечами, ячменем, железом, и, надо сказать, эти прозаичные товары принесли мне доход вдесятеро больший, чем экзотическая продукция Вест-Индии.
   – Вы хотите сказать, что вы скупали хлеб по дешевке, придерживали его, играя на понижении курса бумажных денег, и вздували цены?
   – Да. За сетье хлеба я платил двадцать пять ливров, а в Париже, выждав некоторое время, продавал за шестьдесят. Теперь я могу немного отдохнуть, у меня в запасе целый месяц. На февраль у меня запланирована грандиозная авантюра с мылом – я взвинчу цены так, что у наших добрых санкюлотов пропадет дар речи.
   Меня все это мало трогало. Я сознавала, что спекуляция – это скверно. Более дурного поступка в глазах аристократов и представить нельзя. Но где они сейчас, эти аристократы? А что касается санкюлотов, то мне их совсем не жалко.
   – Боже мой, – вырвалось у меня, – у вас столько денег, но почему же за эти деньги никто не хочет продать вам пропуск? Или эти новые власти так неподкупны?
   Клавьер мягко привлек меня к себе.
   – Странная вы женщина, мадам де Тальмон. Я ожидал всего в ответ на мой рассказ о спекуляции, но только не такой реакции. Любая другая на вашем месте предпочла бы возмутиться и обозвать меня негодяем, или, наоборот, выразила бы восхищение моей ловкостью, или, на худой конец, была бы просто поражена суммой, которую я вам назвал. Но в вашей голове засела явно одна мысль – пропуск.
   – Да. Ничего на свете я не хочу так, как этого.
   – И это желание завладело вами так, что вы даже не считаете нужным сказать мне, что спекуляция – это дурно?
   – Ах, я давно уже перестала быть щепетильной. Каждый делает то, что считает нужным. Меня задевает только то, что касается меня лично. Я стала эгоисткой.
   – Да неужели?
   Этот иронический вопрос я решила оставить без ответа. Кучер правил лошадьми мягко, осторожно, словно имел на этот счет особый приказ, и карета очень приятно покачивалась на рессорах. Я прижалась виском к плечу Клавьера, и мне это уже не казалось нескромным. Я хотела, чтобы меня хоть кто-то любил. Я так долго была одна, брошенная и никому не нужная. Ну разве я не имею права на чью-то привязанность?
   – Рене, – произнесла я тихо.
   Я впервые назвала его по имени. Его лицо склонилось к моему лицу, я видела шрам на левом виске – след от ножа индейца, видела свежие и твердые мужские губы, которые, наверно, так хорошо умеют целовать, и невольно думала о том, как чудесно находиться рядом с сильным чистоплотным мужчиной, который испытывает к тебе какие-то теплые чувства.
   – Рене, почему вы обо мне так заботитесь?
   Он молчал, задумчиво глядя мне в глаза. Не знаю почему, но я вздохнула, и мой вздох смешался с горячим дыханием Клавьера.
   – Потому, что вы нужны мне. Без вас моя жизнь была бы слишком пуста. Я хочу, чтобы вы навсегда вошли в нее. Вы – единственная женщина, которой я вполне искренне хочу помогать, хочу защищать, хочу сделать счастливой. Я хочу, чтобы даже мои деньги приносили вам пользу. Вы вызываете во мне чувство нежности, Сюзанна. После смерти моей жены никто не вызывал во мне таких ощущений. – Я молчала, и тогда он продолжил: – Четыре месяца назад вы сказали мне, что не любите меня. Остались ли ваши чувства прежними?
   Я думала, подыскивая нужные слова. В моих чувствах царил такой разброд, что я сама себя с трудом понимала.
   – Я… я не знаю. Между нами так много скверного и непонятного. Мы, в сущности, незнакомы. К тому же мой ребенок не со мной, и я не могу думать ни о чем другом, кроме этого. Но я чувствую, что вы нужны мне, Рене.
   Я прикоснулась пальцами к его ладони – он сжал мою руку в своей.
   – Рене, мне безразлично, что вы делаете за моей спиной и сколько у вас денег. Я никогда не считала это главным. Мне нужны вы, отдельно от ваших денег и вашего состояния, и мне бы не хотелось, чтобы вы думали, что во мне говорит алчность. Но в то же время, пока мое дитя вдали от меня, я не стану думать о своей личной жизни.
   Я говорила так путано, что даже смутилась, но Клавьер, кажется, меня понял. Он сжимал мою руку так бережно, что я даже не подозревала, что он способен на такую нежность. В эту минуту мне страстно хотелось, чтобы лошади бежали вечно и никогда не останавливались…
   – Приехали, – громко сообщил кучер.
   Я не понимала, в какой квартал Парижа мы приехали. По времени езды и некоторым другим признакам можно было предположить, что в Булонь-Бийонкур. По узкой винтовой лестнице мы поднялись на второй этаж невзрачного на первый взгляд дома и оказались в небольшом отдельном кабинете, где нас приветствовал учтиво, но без подобострастия хозяин заведения – тучный, краснощекий, важный и пахнущий ароматными уксусами. Я узнала в нем Рампоно, одного из самых крупных рестораторов Парижа. Он стал знаменитым давно, еще при Старом порядке.
   – Что-нибудь легкое и бодрящее для прелестной дамы, которую следует привести в чувство, – распорядился Клавьер. – А мне – только вино; ты знаешь какое.
   – Знаю, господин Клавьер.
   Я присела к камину – он полыхал так жарко, что я онемела от такого притока горячего воздуха. Я ясно чувствовала, как кровь приливает к щекам. От тепла хотелось спать, и я, чтобы окончательно не расклеиться, благоразумно отодвинулась от огня подальше. Каминные часы пробили семь утра. В зеркале, висевшем напротив, я могла видеть себя: широкополая шляпа, затеняющая лицо, разметавшиеся по плечам волосы, вспыхнувшие румянцем щеки и ярко-пунцовые губы. Подумав, я сняла шляпу и стянула волосы сзади лентой.
   Мне было так спокойно с Клавьером, что я вела себя как в собственном доме, забравшись в кресло и подобрав под себя ноги. Он ничего мне не говорил, и я была рада этому. Рада и благодарна за то, что он привез меня сюда: в своей квартирке на улице Мелэ мне ни за что не удалось бы так обогреться.
   Лакей принес еду: бланкет, крабы в соусе и горячее красное вино к голубиному паштету. Все это было до такой степени нашпиговано острым майонезом, жгучим мускатным орехом, горчицей, молотым красным перцем и прочими специями, что я едва могла есть. Во рту у меня горело, я схватила бокал с вином и залпом выпила, но тут же ждал меня новый сюрприз: красное вино было так насыщено имбирем, что я подскочила, как ужаленная.
   – Это чтобы меня взбодрить? – выдохнула я с возмущением.
   – Ешьте, – сказал Клавьер смеясь, – через полчаса вы будете свежей, как ранняя клубника.
   Он был прав. Вся эта еда подействовала на меня ободряюще: сон полностью исчез, кожа приобрела розовый оттенок, и я чувствовала себя способной пройти двадцать лье без передышки. Но в то же время мне было стыдно, что я сижу и завтракаю в то время, когда к королю, возможно, привели священника.
   – Может быть, вы не пойдете? – спросил Клавьер. – Будет столпотворение, давка. Гильотинирование – не слишком приятное зрелище. С вами может случиться истерика, вы крикнете что-нибудь роялистское, и тогда…
   – Замолчите! – сказала я, внезапно раздражаясь. – Вам всегда была безразлична судьба его величества, вам все безразлично. А я… я любила короля. Он, именно он приветствовал меня, когда я была при дворе впервые, он всегда был добр ко мне…
   Я замолчала, чувствуя, что могу разразиться слезами.
   – С чем только не приходится мириться, когда ухаживаешь за аристократкой, – произнес он очень спокойно.
   Я ничего не ответила.
   В карете мы смогли доехать только до Бурбонской площади.
   Было уже восемь утра, и все улицы и бульвары были запружены народом. Казалось, весь Париж покинул свои дома и квартиры, чтобы посмотреть на казнь короля. Дальше ехать в карете не было никакой возможности из-за наплыва людей и из-за того, что лошади были остановлены патрулем национальной гвардии.
   – Я пойду пешком, – заявила я упрямо.
   Мне удалось самой распахнуть дверцу и спрыгнуть на землю. Толпа отнеслась к моему появлению враждебно, видимо, приняв меня за «одну из девок Клавьера», но прямых оскорблений я не слышала. Вскоре ко мне присоединился и мой спутник. Я ничего не сказала, но втайне была очень благодарна ему за поддержку: перед толпой я всегда испытывала безотчетный страх.
   Утро было серое и дождливое, влажный холодный туман повис над крышами домов, окутал непроницаемой пеленой вывески лавок и мастерских. Толпа толкалась, била друг друга локтями, волновалась и перемещалась, но, к моему удивлению, была странно молчалива. Обычно, когда мне приходилось мельком видеть ту или иную казнь, эта человеческая масса всегда радовалась, найдя повод утолить свои звериные инстинкты, обменивалась грубыми кровожадными шутками и выкрикивала оскорбления. А теперь парижане молчали, словно были чем-то слегка смущены. Разговаривая, они не повышали голоса и ничего не выкрикивали.
   – Говорят, вчера вечером ему позволили встретиться с Антуанеттой и детьми.
   – Это чистая правда, мне об этом рассказал сам секретарь Эбера.
   – А сегодня к королю привели священника.
   Я попыталась пробраться вперед, поближе к Тамплю, пустив в ход локти и ногти, но толпа так грозно навалилась на меня, так неумолимо сдавила, что я охнула, не в силах перевести дыхание. От запахов чужого пота, чеснока и дрянного мыла мне едва ли не стало дурно.
   – Стойте спокойно, гражданка! Или вы захотели получить оплеуху?
   Если бы не Клавьер, поддерживающий вокруг меня некоторое свободное пространство, мне бы пришлось совсем невмоготу.
   Да и вообще, мало кому удавалось пробраться поближе к Тамплю: толпа сурово пресекала все подобные поползновения, ворча, что право на лучшее место имеют люди, занимавшие очередь в три часа утра. Если кому и удавалось преодолеть тиски массы, путь скоро преграждали могучие ряды национальных гвардейцев. Ими охранялись все улицы, все переулки вокруг Тампля. Восемьдесят тысяч гвардейцев должны были обеспечить казнь одного-единственного человека…
   – Вот казнят короля, так хоть наедимся досыта.
   – Не верю я в это. Причина голода вовсе не в Капете.
   – Как не в Капете? Это его измены довели нас до такого состояния. Это он хотел низвергнуть Республику…
   – Надоела мне ваша Республика. При короле было хорошо – тихо, спокойно, сытно. А теперь болтовни до черта, а дела никакого. Да еще, гляди, Кобург с Брауншвейгом по носу щелкнут.
   – С такими изменниками, как ты, все возможно.
   – Хватит всех изменниками называть. На себя лучше посмотри. За что маленького Капета в Тампле держат? А король ничего такого плохого мне не сделал, я и видел-то его всего два раза…
   – Тише, кругом шпионы!
   – Плевал я на шпионов.
   – Вот плюнешь собственной головой в корзину, тогда узнаешь!
   Спор затих. Вдали началась какая-то суматоха, послышались едва различимые возгласы. Люди, не понимая, в чем дело, начали толкаться и вытягивать шеи, стремясь разглядеть, что же происходит. Послышались бранные слова, несколько ремесленников уже обменялись первыми тумаками, кто-то кричал, что ему отдавили ногу…
   – Везут! Везут! – послышался пронзительный вопль.
   Толпа возбужденно всколыхнулась, и натиск на ряды гвардейцев стал так силен, что они дрогнули. Маленький гвардейский капитан, смешно топорща усики, сурово предупредил, что арестует всякого, кто своим любопытством будет мешать торжеству правосудия и Республики.
   Я ухватилась за плечо Клавьера, поднялась на цыпочки, не замечая, что вонзила ногти ему в руку. Меня толкали и тискали со всех сторон, но я не обращала на это внимания. Как я была зла сейчас на свой рост, недостаточный для того, чтобы быть свидетелем происходящего! Значительно позже других я увидела в начале широкого прохода, тщательно охраняемого гвардейцами, кавалькаду всадников, а за ними – грубую карету зеленого цвета. Эта процессия двигалась медленно и размеренно, словно желая всем дать наглядеться. За каретой следовал священник и еще какие-то чиновники.
   Шагом прошли мимо меня лошади охраны, протащилась карета. Занавесок на ее окне, разумеется, не было. Парижане подпрыгивали, пытаясь разглядеть короля, один ремесленник больно ударил меня по лицу, но тут же сзади получил от Клавьера такого тумака, что поспешил немедленно отойти от нас.
   – Фи, Капета совсем не видно! – обиженно пискнула какая-то девица.
   – Успокойся, Фелонида. Ведь когда ему будут рубить голову, его обязательно вытащат из кареты.
   – Нужно было повезти его в возке. Тогда все бы могли наглядеться.
   – Ничего, палач Сансон обещал показать голову Капета народу…
   Они пришли посмотреть на казнь, как на спектакль. То же можно было сказать и о других. Правда, и особой злобы к Людовику XVI никто не испытывал. Прозвучало всего лишь несколько оскорблений, да кто-то дважды крикнул «Да здравствует нация!» и «Смерть Капету!». Когда мимо меня проследовали чиновники Коммуны, я вместе со всей толпой двинулась за процессией. Клавьер оказался оттесненным толпой шагов на пять от меня.
   Тягостные чувства разрывали мне душу. Невольно в голове всплывали воспоминания, связанные с Версалем, с моей юностью, с Людовиком XVI. Когда я, ветреная шестнадцатилетняя девушка, дрожа от робости, впервые попала в залы Версаля и даже не знала, как удержать равновесие на скользких паркетах дворцов, Людовик XVI оказал мне теплый, радушный прием, он ободрил меня, поприветствовал, пожелал счастья и был несказанно смущен, когда я, согласно этикету, стала перед ним на колени. Король, которого смущают знаки почтения подданных. Людовик был демократичен по природе. Он тяжело переживал беды Франции, терзался ее болями, покровительствовал наукам и географическим экспедициям. У него не было острого ума и умения поддерживать светскую беседу, в обществе дерзких придворных он терялся и предпочитал ему свою токарную мастерскую, где вытачивал замки, табакерки, шкатулки, и охоту. Вся его беда заключалась в том, что он был слишком добр и не терпел крови. Он мог бы, еще до начала революции, казнями и пушками подавить всякое сопротивление, как это делал Людовик XIV. Но он отказался от этого и созвал Генеральные штаты, сделав, таким образом, первый шаг к эшафоту.