Её страхом и хлестни: ой, мамочка родна! Видать, впёр Гликерье эту булаву. Да не в зев, а промеж елбаней, как мужиков дрючат любители. То-то Гликерьюшка взопила. Поди, бедную пронесло — оно и верзится с комлевища. Сейчас со мной то же будет...
   Гость руки к ней: «Дай!» Она сигани в окно — даром что верхний ярус. Кур, индюшек как отметнуло на тын. Она со двора да вниз, к Ую-реке. Микоян за ней: «Дай! Да-ай!» Овечку сшиб, индюка растоптал. Бежит, орёт — от сталинской казни ускользает. Арина подлети к реке, а у бережка — две лодочки. Она в лодку, но вёсла и с другой прихватила. Гребёт на тот берег. А там народ сено копнил. Обернулись, глядят.
   Микоян: «Дай! Дай!» Прыг в лодочку. А вёсел-то нету. Он черпак с конца сдёрнул, им гребёт. Без ручки черпак, а эдак грёб-дерзал — почти что не отставал от Арины. С тех пор то место зовётся Микоянова Гребля. Где, мол, привадил жмыхом леща? Под Егливыми шиханами, на Микояновой Гребле...
   Арина скок на берег, летит по лугу. Микоян следом. А народ со страху так весь и прилёг. Гонится за Ариной городской человек в костюме, срам наружу, крику — как от табуна ослов в случку!
   Добегла до копны, нырк в неё. Норовит в сене спастись. На голове коса уложена теремом — о сено-то и спружинь. Морока!
   Кое-как угнездила голову в копну, а тут и Микоян. Сарафан задрал, влупил сердешного: «Дай! Дай!» Аринушка: «А-атя-тя-тя...» Ножками, ручками засучила. Отгребла сено от головы. «Атя-тя-тя, пусик-пихусик! Зря пужалась, павочка! Не сладка ли палочка?» А он жарит её да знай орёт: «Дай!» — «Дала уж, гостенёк...» — «Мандяжну глинку дай, неумный женщин!»
   Получил он и глинку нужную. Аринушка Непозорница зароку верна. Изумил, испужал? На-а — чего посулила. То-то. На месте куйбабы-бочажника выработан целый карьер. Как попёрли наши танки тыщами! Куда немецким? Не живи данью с чужих кунок — умей свои понимать.
   Наш народ понял досконально, как завезли к нам в сельпо конфеты «Раковая шейка». Понял — от Микояна конфеты нам. За то, что почитаем Аринушку. Кто на лугу прилёг и видел, как он сзади достигал её, те знают. Слыхали, как он после «дай!» стал кричать: «Гхаком и за шейку!» Придерживает за шею, жарит и покрикивает. Картавый пихер.
   «Гхаком и за шейку» — то ись «раком». «Раковая шейка» — сказать образованно. В честь этого Микоянова успеха Москва выпустила занимательные конфеты. Сколь им присвоено золотых медалей! Кто из наших мест выезжали на партейные съезды, дивились. По темноте дивились, лаптёжники! Что после закрытых заседаний вручали им коробки конфет с картинкой. На картинке — вишь, нашим-то диво! — лужок, стожок, Микоян назади Арины: плотно.
   Привезут коробку со съезда, скалятся. Лапти. А никакого похабства нету. Микоян в костюме, Арина в сарафане. А где сарафан задран, его нога заслоняет её голую ногу. Чай, художник делал, не обормот. Интересно наблюдать, что на одних коробках Микоян в шляпе, а на других на нём по-кавказски фуражка «танкодром».
   Давно уже не завозят к нам в сельпо «Раковую шейку». И Аринина дома нету. Юрту её жёлтую то ли видают ещё, то ли нет. Но сладкой палочки покамесь хватает.


Степовой Гулеван


   Как по реке Илеку вверх иди — всюду начальство любит на отдых приезжать. Ну, степь и степь: чего ехать? Да уж такой климат! Уж больно хорош от горла... Ку-ки, ну-ки — задницу в брюки; климат!.. Жёны: губищи большого пальца толще; крашены, как из мужика крови насосамшись, а глаза горят — ещё дай!
   А дочки? Подростки — не боись загвоздки... Только пусти их к нашим парням. Из машин повыйдут у своих дач — титьки торчмя, как за ручку берись. А от зада отскочи мяч тебе в голову — без башки останешься. Какое там горло? какая чахотка — на зевке махотка?
   Климат — они знают, кому снимут... Но климат у нас в натуре: не меняется. Вон поезжай, небось, куда в иные места: где было что красивое. Дожди и дожди — кислотные; кругом загрязнение. И кто не больной — всё одно болеет незаметно. Насылают к ним туда врачей. Мужчины-то и вообще пожилые, ушлые не едут. Одни молоденькие бабёнки лечат как каторжные. А там замуж не за кого.
   Вот её припрёт: она кусточками, кусточками к бережку. Местный рыбачит. Она сымет с себя всё до нитки, чтоб вздохнуло тело-то сдобное, перестоянное, и во всём белотелом виде доброжелательном — к мужику. Он глядит, глядит на неё. «Сигаретки фильтрованной нет?» — «Извините, не курю». Врач же.
   Он опять: «Может, какая сломанная в пачке?» — «Да негде на мне пачке-то быть!» Деликатная — другого ничего не позволит себе высказать. Он оглядит, осмотрит всю. «И правда — негде сигаретке быть!» И пойдёт. А она, бедная, в слёзы. Лечи таких-то! Фильтрованную ему дай, а?
   Какой стал климат по местам. А про нас говорят: некрасиво, мол, степь — и оттого он и не меняется у вас. Нет! Уж какая у нас красота — уж такую понимал только один человек. При старопрежнем, конечно, времени. Летом на закате из усадьбы выйдет — на голые плечи бухарское полотенце накинуто, обут в женские боты... Оно уж заведено: для такого выхода особо шил сапожник на его ногу боты женского фасону.
   Взойдёт к Илеку на кряжок, на песчану горку чагур, а солнце шаром-то над самой над степью. У него высчитано: лишь чуть-чуть оно краешком притронулось — он кругом себя плавно и обернётся. И солнца уже и нет!.. Вот какая точность! С того и красота. В правильное время увидел весь наш вид: и небо, и степь, Илек-реку... Сумел же открыть!
   Тогда-то ещё говорил: «Будет у вас климат постоянно здоровый».
   Что сказал Назарий Парменыч, то сам и подтверждает... И всё-то оно у нас каждому известно, да не больно решаются разевать рот. Назарий Парменыч — не абы кто. Генерал-губернатор! Была усадьба какая! При ней часовенка. Найди теперь ту усадьбу и часовенку?
   А люди, однако, к нему ехали даже при культе! На то и был сделан съезд с актюбинского шоссе, насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два погиб от зверств басмачей». Какие-такие басмачи доходили сюда? Какой хрен «комбриг-два» — бабы мостиком у рва?
   На то он и без фамилии: средь сурепицы комбриг — длинный мах, короткий дрыг! Экскурсиям талдычат про комбрига, а понимается как почесть Назарию Парменычу. Власть этак ублажает его: «Извини, пойми, уважься!» Они, может, и фамилию Назария Парменыча комбригу бы присвоили, да опасаются: фамилия гулять пойдёт, а «комбриг» отпадёт.
   У нас фамилию все, конечно, знают, но неохота схлопотать пять лет. От имени-отчества тоже пяти годами пахнет... Да мало ль Назариев Парменычей — генерал-губернаторов?
   Любил он наблюдать хорошее здоровье. Это у него было от большого образования. Для его передачи и подбирал способных воспитанниц. Поедет в какой пансион для подбора, а сам: «Что — красота? Она — дело второе. Мне важно, как через неё здоровье будет влиять на приём образованных мыслей!»
   Выходы на закате давали ему какую-нибудь хорошую мысль. Выйдет добавить себе здоровья от красы местности — не ищи медку в честности, — а воспитанницы взыгрывают себя. В усадьбе, в верхней зале ковровой, готовят прелести и здоровье к занятиям по образованию. Кому предстоит повыше образование, покруче тыквочки воздеть, кому, наоборот, — низом, но всесторонне. То обычно вкрячит, а то иначе, на сторону обратную в подкиды попятные. И так убедительно, и этак наставительно. В смак-дымке глазки, тыквочки тряски.
   А то ради образования девичьего вовсе понизит себя, даст над собой вознестись. Сядь на маковку елком и качайся с ветерком!
   Раз было: восходит Назарий Парменыч на чагур. А давеча нагрянул Сосибонский развратный цирк. Вздули шатры на берегу. Хозяйка Марточка Сосибон-Хрипунша отлучилась в Соль-Илецк на бойню: погадать по драчёным конским частям. А циркачи-то — баловники. У них там только звери тихие, куплены по дешёвке.
   Почему? Яванские! У себя на Яве вскормлены чистым человечьим мясом и ничего окромя жрать не хотят. Марточка Сосибон-Хрипунша сажает акробатов после номеров голым задом на мясо. Напитается человечьим потом — тогда лишь кое-как едят звери. Ванька Каин, борец, такая сволочь — на торчун навилась помочь — зубами вырывал у тигра из глотки это насиженное мясо, для разжигания аппетита. А тигрица глядит и признаёт за мужа не тигра, а Ваньку. От тигра припахивает человечьим потом, да ещё если сидевший на мясе акробат была женщина. А от Ваньки Каина тигриным прёт. Кому предпочтение тигрицы? Вот и разврат.
   И с этим намёком баловники — булавы-половники — устремились на юрты казахов, по соседству. Их-то мужики, казашьи, подались с отарами в Аксай, а что бабёнки против циркового разврата? Вертись-машись и радуйся, что билетов не спрашивают. Ванька Каин бугая племенного — троих жеребцов на рогах вынянчит — сграбастал за причинное место и на выверт. Бугай передом вниз, возделся в грубой позе: слезищи яблоками в пыль.
   Тут Назарий Парменыч с чагура нешуточным голоском: «Отпустите быка и девушек!»
   Ванька Каин-то: что, мол, за фигура? На голом теле — синь с жёлтым, в розовую полосу: полотенце бухарское; бабьи боты... Ванька перед выходом на арену двенадцать вафельных полотенец рвал на своих трицепсах. Зато и убивал борцов ненаглядно. Кому щипковой протиркой сготовит закупорку в шейном позвонке — на восьмой день у человека вдруг западёт голова затылком на левую лопатку, так сердце и крякнет. Другому сшустрит загаданный надлом нижнего ребра. Неделю-вторую ничего, а там обломится внутрь, пробурит лёгкое. А кому брюшину наласкает: расшивается селезёнка — лишь пива попей.
   Ванька и побеги на Назария Парменыча с самым лёгким французским приёмом — давануть о чагур до отнятия поясницы. Назарий Парменыч его образованно отклонил, разверни — да пинка! Бота дамская, но ножка без удовольствия. Ванька с чагура чижиком — и в циркачей. Толпой упали.
   Опять бежит — с яванским приёмом, с ложным укусом завлекательным и двойным втыком локтей в надпашье. Назарий Парменыч его до паха не допустил и в четыре движения подвёл под тот же пинок... Только уже циркачи от Ваньки увернулись.
   Он, как птичка оляпка, в Илек нырк, по дну посеменил мелким шажком, выбег и снова на чагур. Теперь с тройным прободейным сардоническим приёмом: чтоб дать Назарию Парменычу пуповую грыжу и конвульсию мочевого пузыря с излиянием мочи в артериальную кровь.
   Назарий Парменыч выбрал для ответа саркастический пинок. От этого пинка человек в полёте раздувается низом туловища и от боли дико затухает до тихого помешательства.
   Но у Ваньки-сволоча — на теплюше помоча — вошка об вошку чешутся. Как низ туловища потянул в себя воздух для раздутия, вошка в мочевую протоку и всосись. Легла там поперёк, впилась и своей желчью прервала последствия.
   И Ванька — не буйный и не тихий. На чагур уж не кидается, но и навоза не ест. Закурил. Ну, Назарий Парменыч-то понял, что без вошки тут не обошлось. Уходит к воспитанницам — всё это им обрисовать. Против чего, мол, настойкой фиалочки омываемся — пятнай вошка других и рождай приключения.
   И точно: приключение дало себя понять. Марточке Сосибон-Хрипунше нагадано-то на разном конском. Уж и нагадано хорошо! Не житьё — бульдюжина, дрючкой перегружена! Это удовольствие не упущу из горсти я: пылком-жарком палится, часть драчёна не валится!
   Вернулась и перво-наперво — в свой шатёр. Сколь за гаданьем не спамши, а ещё в не спала, хотя спать не терпится: зев, как рыбка, на зевоту, не говори, кума, — охота! Требует Ваньку Каина.
   Делают своё; извержение вошку и выбрось. Время, конечно, прошло, последствие ослабло, но всё ж таки оказало себя. Низ туловища у Ваньки не раздуло — осталось раздутие малой частью. Гадали на торчун драчён, а он как арбуз мочён. Из винной бутылки дорогой почему пробку без штопора не вырвешь? Ниже горлышка она раздута.
   Катайся не катайся: не разомкнуться любителям. Послали к ведуну по чёрной магии, к Цыганевичу. Звездочёт и кудесник уважительного могущества — его до нонешнего дня помнят. Упитанный, шея салом оплыла; грива чернее дёгтя, но пробита сединой. Чернота блестит, и седина блестит: эдак изукрашен мужчина. Лицо цыганское темноватое и будто маслом помазано. Был ли он цыган или более того — природный индус, но жил в русском подданстве и всё местное знал скрупулёзнее наших дедов.
   У него две больших избы рядом поставлены: в одной прямо теснота от имущества. Сундуки, сундучки, комодики; посуды ценной, материй дорогих — переполнено кругом. А вторая изба — просторная, чистая; не для мебелей, а для воздуха — как бы особая изба.
   Цыганевича обихаживали люди по найму, но больше — так, за помощь колдовством. Вот он из трубки потянет и кому помог-то — дых ему дымом в лубетку: «Чуешь, у меня пиво варят? Иди и займись. Живи у меня монахом, но пиво мне вари!»
   Цыганевич только и разлучил слюбившихся. Через держанье в пьяных лягушках. Сперва велел гнилую плоскодонку просмолить. После — в лягушачьей заводи мочить коноплю. Лягушки от неё — пьяней кабака. Их бреднем повывезли: семь кабаков обсядут. В плоскодонку пьяненьких-то. И соединённых любителей туда к ним, бочком. Лягушки-пьянь по ним колготятся, во всяком-то промежутке. А Цыганевич подливает коноплёвых помоев, подливает. Ну, раздутость с конца и перескочи на самую пьяную лягушку: в полчайника разбухла.
   Любители вскок — и опрометью друг от дружки! Ванька Каин с Марточкой. А народу на всё это глядело!.. Думали: цирк. И подают Назарию Парменычу жалобу: «Не представление, а провокация! Просим оштрафовать».
   Сейчас бы оштрафовали в момент. А Назарий Парменыч, между своих, взял на себя вину. Марточка с шатрами-зверями снялась, он посылает ей вдогон духи. Такого интересного вида флаконец! И надпись золотом по серебру: «Сосибон — от вошек он». Пойми!
   Духи различал Назарий Парменыч очень разнообразно. Образование-то высшее. А тут и климат, и воспитание девушек, и всё нужное для здоровья. Чего — духи-то! Натуральные цветы собирали на хорошее дело: собрания для обоняния.
   Приезжали офицеры молодые, как возвращались из Аравии. Туда они — за жемчугами, а обратно — жемчугов полные карманы. У Назария Парменыча в карты на жемчуг играют, а после за жемчужками ныряют. Не одну раковину усахарит маковина!
   Делалось заботливо. Собрания — среди всего мягкого, в зале ковровой. Цветкам тут — вся полная любовь. Хоти не хоти, а люби растеньишко до замирания. При неполной любви его оставленного запаха не распознаешь. А нет распознанья — за то наказанье!
   Назарий Парменыч следил, чтоб воспитанницы со всей нежностью к цветку, а не к офицерам с жалостью. Ради, говорит, уважения к лепестку, к самой слабой природе, пострадай, страдалец человека!
   Чтоб натуральный запах не перебить ничем — всё удаляют с себя ещё до залы. Зашли, телом разневолены, и первого рискового-то — на серёдку. А девушка у него за спиной. Корзинку ей с цветами свежими: куневата красавка, луп-залучница или барвинок синенький; многосортно. Выбирает она цветочек чин чином, старательно — поцелует его, после приложит душистый к зев-губени сладкой, к приветени мечтательной, и ляжками зажмёт.
   Ухажёр оборачивается теперь, к себе её приблизит — и ищет туговина под цветком медовину. Как к цветку прикоснётся нетерпеливо — так носом к её губам. Коль нечуткая ноздря — изготовился зазря. Принюхайся к девичьим губам, на поцелуи жарким, назови, какой целован цветок: заячий огурчик, навздрючь-копытце или драпач. Узнал: ляжки врозь дрожливые, вот она — счастливая! Даст цветку срониться: ухаживанье принимается, за жемчугом ныряется. Того, кто дорог, вдувай меж створок! А нет угадки — оторвись мучиться.
   А то — иначе. Так же за его спиной девушка цветочек подберёт себе, но не целует, а воткнёт в причёску на затылке. После, зажав-то, на ковёр встанет тигрицей: приручи! Тут ухажёр по запаху на причёске определяет, к чему притронулся: к белопопице или к черлоку луговому.
   Сколько зависит от чутья, от понимания в цветах! Бывает, нос так нос — этак гордо сидит на лице: загляденье. А и теплюша под стать, оголовок дубовый — разминай подкову. Какой девичий глаз не посочувствует? Взыграет мечта-то. А не опознан цветок — для другого елок. Как чувства ни жгучи — судьба разлучит!..
   А другой-то, цветочный любитель: весь талант в чутье — оно и не подводит. Глянь на него: нос косенький, а то и вовсе пуговка, посошок тонкий, не проймёт избёнку, а ты его привечай — ладом мячики качай. А ежели сзади тыквочки гладит, изволь на коленки — посымает пенки, дай на каждый втык аккуратный брык.
   Ладком-чередом идут собрания-то, и раз приносит Назарий Парменыч с красоты заката новую мысль. Как плавный оборот он закруглил и солнце скрылось, и в правильное время открыла себя вся наша местность — тверёзым мёд, хмельному честность, — рыбаки выволокли из Илека сеть. Средь улова-то щука — наполовину заглотамши судака. И сама жива, на хвост вскок-вскок, и судака подымает живого: из пасти торчуна — так жабрами и топырится.
   Назарию Парменычу умыслилось. Но до собрания не разъяснил. Слаживается собрание, и выпадает ему три раза подряд у трёх разных барышень опознать цветочек ноготки. Тут и выскажи: «Быть мне судаком заливным, с горошком мозговым, со стручковым перцем! Будет жена меня щучить с хреном, с приятным желе, кушать с шафранами. То и цветок подтверждает — быть мне в жениной ручке, в её ноготках!»
   Воспитанницы, гости молодые от своего увлекательного распрямились телами, взволновались: как так, небритый мыс, ерша в зевоту?! А наши собрания? Она ж к цветкам-лепесткам заревнует! Чем они повинны?
   Назарий Парменыч посмеивается: «А мы возьмём обонятельную. Судачок заливной духовит! Не естся без стручка перцового — а уж горек, кажись! От хрена слёзы, но на хрену и вкус. Хочу быть пробованным женой! Пусть щучит под настоечку под шафрановую. Хочу попробовать самой огневой женской ревности!»
   И уезжает жениться. Думали, поездит: что, мол, в щуке? Заскучает по корзинкам с лютиками, по навздрючь-копытцам. Но приходит телеграмма из Питера: женился, скоро будем...
   Ну-ну. Значит, охота попробовать огневой ревности забористой? И барышни с молодыми офицерами, в дорогом убранстве по-модному — зонтики, перчатки, сумочки-ридикюль — прямой дорожкой к Цыганевичу. А у него во двор проведён жёлоб от родника; и колодец есть, но помимо поступает ключевая вода для пивоварения. Офицеры дух услышали, переглянулись: день в зное перекипает — пивца бы из погреба, а? И — в просторную избу, она поновее.
   Офицерик лощёный платочком обмахнись: «Хозяин!» А там девочка деревенская, прислуга: как горохом подавилась. Глянула — наряды, погоны бело-серебряные: стоит чуркой.
   В другую дверь вступает Цыганевич. Пухлые пальцы в драгоценных кольцах, мякоть так и всосала их.
   Офицер гордо, с требованием: «Пиво есть?» — и из-под губы два золотых зуба блесни. Цыганевич буркалами как жиганёт! «Пива нет!» — рот открыл — вся нижняя челюсть золотая.
   Тут барышни — они смелей смелого, задор и напор — офицерика в сторону и в один голос: «Мы не за пивом!» Зонтики солнечные закрыли, вуальки подняли, высказывают по делу... Цыганевич глядит: такая делегация. Они из ридикюлей деньги вытряхают. И кавалеры повынимали свои лопатники — бумажники из поросячьей кожи.
   Цыганевич авансы посчитал, вошёл в положение. И про молодую жену Назария Парменыча: «Видать, она у него женщина, безбоязненная к перепарке. Банный лист без рук отлепит и так же, без помощи рук, поставит забубённого подчаском хоть по пятому разу. А мы на это умудрим вязкие путы, обротаем обротью, как быка, когда его не в пору на тёлок подвигает».
   Как тут зонтики раскрылись! Тут же и закрылись. И ну черкать воздух перед носом у Цыганевича. «Нет! Хотим полное разочарование! Что оброть? Сыми с быка — он и опять возвышен над телушкой!»
   И офицеры — ага, поддакнули: вынули каждый кто по пять сотен, кто по восемь. Суют учёному в карман.
   Он нижнюю губу пальцем оттянул — челюсть золотом блещет. Подумывает-раздумывает мужчина, тёмное лицо. Чтобы-де первостатейная женщина да разочаровала? Это учинить — не собачачий хвост оплевать. Тут, оббить вашу медь, нужен ход ума против часовой стрелки. Следите: она душой — зверь, а телом деликатна. Так надо деликатность обратить в зверство.
   Гости: «Говорите яснее!» — «Это можно. Будет и телом — натуральный зверь».
   А мамзели: «Только пускай — маленький зверь! Так себе — зверушка». — «Сделаем и эту жестокость».
   Барышни топц-топц каблучками: «Не обманул бугорок — на вот-ка и стойку! Предложено полезно!»
   Цыганевич им: как-де знаю ваши важные собрания, то через них и проведём разрешение вопроса. К вечеру пришлите ко мне за делом.
   И посланных снаряжает разнообразием цветков. Они, мол, досконально заговорённые. На зверя ли, на птицу, на скотину. Как у вас заведено, так и занимайтесь. Но при каждом опознанье цветочка давайте к радостному толчку приговорку: «Не боле, не мене, а впёр к перемене!» К концу собрания и доймёте женщину ту: переменит гладкое тело горячее, ярь-прелесть ядрёную, на коростеля или ёжика. Через какой-де цветок сомкнётся самая жгучая желательность, тот цветок и победит. То есть заговорённое на него животное.
   К примеру взять, угадал кавалер, что напестик-вкрячница зажата на лакомом месте. И с таким желанным криком толкнулись оба приналечь, елок оглобельке вовстречь, — что всё собрание: «О-оо!» — загляделось. Экий втык горячий, гость с избёнкой плачут, а слеза густа-то всласть, а жадны-то оба — страсть!.. Ну, а на цветочек напестик-вкрячницу заговорено животное суслик. Невинный цветок, этакий премиленький, а любовь через него сделает далёкую женщину сусликом.
   Чего ж, зала ковровая привычна к своему-то. Но нет Назария Парменыча — нет и строгости. Один ухажёр сунул нос в причёску да брякни: «Медуница!» А вовсе и не медуница была. Однако ж барышня дала отпасть лепестку. Помедуемся, не помнёмся: и то и сдобны булки — поди ж ты! Он приговорку выкрикнул — и уж пахтают масло.
   Другой принюхался к волосам, к пышности-завитости — «Напарьник!» Напарьник — так и напарь... А был-то дарьин коренец. Ещё один выкликает: «Луп-залучница!» И эта смухлевала. Ясное дело: как не залучница? И вовстречь поддай кругляшами. Зев цветка-мака надену до кряка!
   За ними другие стали. «Белопопица!» Она самая. И эта кругляшами поддала: не по вам ли назван цветочек? Хотя в полном порядке была куневата красавка.
   Не все барышни так-то. Иные — справедливые, вполне выдержанные. И нацелены серьёзно на уважение к цветку — не на чего другое. Но тут ухажёры — в дыбки и вскачь, не изломит спотыкач. Подглядят, какой цветочек девушка избрала для аккуратного понятия, да дружку на ухо подскажут. И он называет: «Заячий огурчик!»
   И как ей лепестка не сронить, когда огурчик и есть, да каков?! Был бы недомерок, а то: заяц с топотком, гусак с гоготком, а скок до упора — что от суженого, что от вора.
   Этак всё собрание и съехало на фальшь. Когда взрык попёр — сперва подумали на двоих. Они, мол, вздохнули-рыкнули, как жарок-разлучник с лукавого прищура отпал, пустил толкуна толокно присластить. Да уж больно вздох громовый, толкун стоголовый! Как львы и тигры около залы взбесились, двери ломят...
   Чего уж подумало собрание — может-де цирк Сосибон-Хрипунши воротился и звери взбеленились до открытого людоедства от обмана пищи? Посигали барышни, офицеры молодые в окна. Высокий этаж-то, а никто ничего не сломил себе.
   Бегут коньми, потеют голые; голубями летят. И сколь ни было вёрст до Лесистого Кутака — они уж там. Даже посейчас есть клёны от Лесистого Кутака, а тогда-то он занимал порядочное протяжение. Рассвело, а какое-такое людское собрание прибежавшее? Ни барышень с завитками, ни офицеров со страдальцами!
   Иди степью от Илека до лесокутачьих остатков: страдальцы есть, а ни галифе, ни шпоры. Кто в зайца, кто в землеройку, кто в кобелька дичалого переосмыслился. Так-то фальшивить на замысловатом занятии! Цыганевич им — на правильных порядках, а они опорочили терпимость. Ну и получили на себя, чего жене Назария Парменыча хотели.
   Барышни: у тех, почитай, каждая четвёртая — выхухоль. А сколько и в птичьем виде? Коростели, перепёлки. Тоже и птица королёк. А кто — сиповка. Но боле всего оказалось лебедиц. Кому не в охотку лебёдушка белым-белая? Углядишь сытенькую, гладенькую хоть издали — и то встаёт у тебя вкус, так бы и дал слюну.
   Но Назарий Парменыч знал своих лебедиц в более лебяжьем виде. Дурная весть ему сердце скукожила. Не может к нам ехать. Невыносимо, говорит; увижу — застрелюсь! И к царю: кладёт на стол билет генерал-губернатора. «Пошлите меня на Командорские острова моржей бить!» Царь ему в глаза посмотрел: «Ни к чему».
   Наутро он опять к императору: «Пошлите вести железную дорогу — от Коканда до Пекина!» — «Зачем это?» — «Затем, что я уже название выработал. Пекинка!» — «Пекинка?» — «Да!»
   А царь знал, конечно, полностью про лебединое дело. Беспокоило его: как бы Назарий Парменыч не поехал лебедиц стрелять, ощипывать и на вертеле жарить. Таких извращенцев искать не надо — мало ли их? Ну, а от слова «пекинка» император потеплел: наконец, мол, есть без извращений.
   Собрал пленарное заседание, предъявил кандидата на первый портфель. Всё, что постановили и утвердили, отменил как полную чушь и посадил Назария Парменыча надо всем.
   Тот держится деловым, но тоскует. С женой целую ночь — поврозь! И раз его выделили как нормального, стремится соблюсти по букве. В постные дни — на картошке, суп с овсянкой, лук, соль. Но император и весь царский двор и любого возьми прокурора: в посты — мясцо и мясцо. Супчики с потрошками смакуют. Борщ у них — наваристей некуда; тарелка до краёв, поверху жир круговинами.