Объезжая в 1972-75 годах сёла в бассейне реки, которая некогда звалась Яиком, изучая то, что поистине заслуживает определения «феномен русского Приуралья», я встречал среди грубостей и оголтелого цинизма озорно звучащее: «А мы — восхищаться! А мы — обожаться!», «Завелись в леске коренья — ищут девки восхищенья!» Как часто слышалось: «Помедуем», «захорошеем»! Однажды мне повезло стать свидетелем такого вот объяснения в любви: «Я тебя восхищу!» — «Ой ли?» — «Была в приветень добра — навздыхаешься до утра!»
   Услышанное и увиденное я постарался, по мере возможности, передать в сказах.
   Надеюсь, что, несмотря на катастрофические деформации природы и деревенского быта, и сейчас ещё жива в Приуральской Руси та неподражаемо образная речь, которая столь ладно лилась из уст сказителей: моложавых стариков, чей гений светился в каждой чудаческой ужимке. В свои семьдесят с лишком они делили усладу плотской любви с девушками, часто и у молодых крепышей вызывая зависть.
   Когда на Западе появились мои публикации об этих эпизодах, один американский учёный весьма неуклюже сыронизировал, высказав предположение: а не ловец ли я летающих тарелок? За меня вступился авторитетный германский специалист по России — вступился, напомнив человека, который путает честность с чесночным соусом. Профессор заявил в солидном издании, что я достоверно описал явление, известное как снохачество. К сему он присовокупил мысль, будто я показываю «развитие процесса». В советское-де время колхозные бригадиры, оделявшие вниманием своих снох, якобы получали, выходя на пенсию, право первой ночи: в отношении всех тех девиц, чьи родители и женихи не пользовались влиянием.
   Вызывает недоумение, почему мои публикации оказались поняты именно так. Сказители, которых я встречал, не были колхозными бригадирами, и девушки приходили к ним сами. Начиналась трапеза, хозяин любезно потчевал гостью, рассказывал какую-нибудь историю, пел что-либо старинное, затем происходило неспешное, носившее характер обряда, раздевание — и в завершение торжествовала плотская любовь. Девушек вела к сказителям потребность в бесценном опыте или — если понимать глубже — в одухотворении соития. Я касаюсь категории познания, относящейся к тому синтезу чувственного и духовного, который привносил в бытие села устремлённость в космос.
   Народное миропонимание Приуральской Руси полагает её местом, славным своими исполинами женолюбия и владычицами сладострастья. Бесконечно восхищаясь ими, народ самоутверждается в осознании непреходящей значимости края. Любовные отношения казака, казачки и персиянина в сказе «Лосёвый Чудь» преисполнены того эмоционально-духовного накала, который сопутствует Приуральской Руси в историческом утверждении её индивидуальности, когда то, что присуще России европейской, постепенно и непросто сживается с чертами Востока.
   Поглощая влияние Востока, русское Приуралье охотно признаёт его оплодотворяющую силу. Но мужественное начало, воплощённое в казачестве, само хочет властвовать этой силой и сохранить самобытность.
   Востоку, чьим представителем выступает персиянин, Приуральская Русь желанна, как бывает желанна многообещающая, с несравненными прелестями, любовница («коса толстая, талия тонкая и большой, очень белый зад. Тугой, крепкий, очень хороший»). Престарелый любовник, казалось бы, преуспевает — но высочайше-упорна ревность мужественного начала. В конце концов оно достигает вожделенной мощи женолюбия. И выживает — гонимое! действует — влекущее!
   В сказе «Птица Уксюр» исполинское женолюбие не ведает недоступных пространств, «освоив» заокеанскую Бразилию. Владычица сладострастья — посланница бразильской императрицы — деятельно участвует в сбережении самобытного Приуралья.
   По-детски непосредственно открываясь экзотике, народное сознание ждёт помощи отовсюду, ибо убеждено, что везде есть героические женолюбы и самозабвенные прелестницы. Их желание защитить естественность и значимость соития как исключительное достояние Приуральской Руси кажется само собой разумеющимся.
   Аравийские жемчуга и африканские страсти переполняют истории о Степовом Гулеване и Форсистой Полиньке. Если в «Птице Уксюр» на помощь Приуралью приходит мировая женственность, то теперь Приуральская Русь осознаёт собственную, самодовлеющую волю к спасению, перед которой вынуждена приклониться высшая власть — Сталин и Хрущёв. Не постигший же сути местных поверий, глухой к евразийской ментальности Николай Бухарин кончает жизнь в подвале палача.
   Приуральская Русь обличает в Бухарине пренебрежительное легкомыслие, которое выказывают советские либералы к источнику народных идеалов, к вере в исключительность своего края. В Бухарине воплощена та извращённая женственность, что жаждет овладеть женственным же началом, заменив собой доминанту мужественного женолюбия. Неприятие духа евразийства привело Бухарина к тому, что он так и не понял причин кары. Глухота к духовным «табу» выглядит в представлениях народа кощунственной попыткой низвести таинство на уровень скотоложества.
   Не менее непримиримо изобличается и измена носителю спасающей силы — трансастральному исполину женолюбия — Степовому Гулевану, измена, на какую толкнул низы населения соблазн коммунистического рая. В наказание виновные лишаются радости совокупления, меж тем как соблазнившая их советская власть заискивает перед мужественной мощью исполина и упивается сладостью его достоинств.
   Обманувшиеся приходят к осознанию своего преступления. При этом вера в исключительность края вновь торжествует. Гулеван удостаивает избранниц непреходящей негой соития, оберегает его прелесть от опошления, печётся о сохранении неповторимого Приуралья. Недаром здесь поселяется бесподобно очаровательная игрунья Полинька, особенно благоволящая к местному юношеству...
   Память и всё духовное бытие народа окрашивает поразительный оптимизм, отчего поэзия совокупления, соединяя земное и космическое, делает Приуральскую Русь местом, волшебно притягательным для всего мира.


Лосёвый Чудь


   Места эти звались Высокая Травка. Здесь было оренбургское казачество. Едешь четыре дня до Уральских отрогов, а травы с обеих сторон колеи двумя стенами так и клонятся на телегу. Высотой до конской холки.
   Через нашу местность бухарские купцы проезжали на Казань. Летние дни разморят, от травяного духа человек пьян; кругом птички паруются. Купец в телегу положит под себя всего мягкого, его истома и пронимает. Тут озорные девки разведут руками заросли и покажутся голые. Недалеко от дороги у них и шалаш, и квас для весёлого ожидания. Заслышат телегу и бегут крадком наперехватки. На самый стыд лопушок навешен.
   Купца и подкинет. «Ай-ай, какой хороший! Скорей иди, барышня!» А она: «Брось шаль!» Посверкает телом, повертится умеючи — и скрылась. Так же и другая, и третья... Купец уж клянёт себя, что не кинул: давай в голос звать. А они опять на виду: груди торчком, коленки играют. «Брось платок! Брось сарафан!»
   Он и кинет. Горит человек — что поделать? На одной вещи не остановится. А они подхватывают — и пропали. А он всё надеется улестить... Вот так повыманят приданое.
   Но чтобы купец хоть какой раз получил за свой товар — не бывало! Какие ни нахалки, но тут казачки строги. Забава есть забава, но продажность в старину не допускалась в наших местах. Побежит купец вдогон — в травах его парни переймут: «Ты что, хрячина некладеный?!» Стерегли своих казачек.
   Бухарцы страшно обижались, что ругают хрячиной. Жаловались начальству: у вас, мол, ездить нельзя, такие оскорбленья терпишь от молодых казаков. «Мы свинину не выносим на дух! А казачки — барышни красивые, хорошие...» И ни слова не скажут про озорство. Всё-таки хотелось купцам, чтобы им девки показывались.
   Но, конечно, такое озорство шло не отовсюду, а только с хутора Персики. Вот где снесли деревню Мулановку, там был в старину казачий хутор. Кто-то говорил, что его назвали по прелестям девок. Но вряд ли. Тогда всё выражали гораздо проще.
   Выражали грубо, но чего стесняться, если особая красота казачек была: выпуклый зад... Как киргизские кобылы огневые, норовистые, так и те девки были. Умели заиграть хоть кого. Закружат голову и разорят. А вон в станице Донгузской жили казаки-староверы — там ничего подобного. Суровость!
   В Персиках веселье было от смешанности. Казаки много женились на калмычках. Около жили башкиры, они делали набеги на Калмыкию, приводили девушек. Те сбегали к казакам, окрестятся и замуж. Так же и красивых башкирок, если замужем за стариком, казаки сманивали. Потому даже русых было мало на хуторе, а светлой — и подавно не найдёшь. Народ чернявый.
   Среди него выделялась Наташка: вон как среди грачей чайка. За такую красоту лучше в сразу куда упрятать — чтоб без убийств. Белокурая; коса вот такой толщины! Жила с матерью, та пьющая. У Наташки был Аверьян, но его родители ни в какую, чтобы он на ней женился: голь-голая. А красота — чего на неё глядеть? Наташка собирала себе приданое, дразня бухарцев, но мать всё пропивала.
   А за хутором, на берегу реки Салмыш, жил старый персиянин. Для его дома возили отборную сосну из Бузулукского бора, за триста пятьдесят вёрст. Богач был. За какие-то заслуги наградило его царское правительство большими деньгами, и он почему-то угнездился у нас. Начальство его почитало, казаки относились с приглядкой. Уж такой приветливый; говорит как гладит, да медком подмазывает. Непонятный! Кто его знает: что он да как?!
   Вот по его детям, видать-то, и назвался хутор. Персики: то есть персиянина приплод, малые персы. Старый-старый, жил тихо, а после вдруг наплодил...
   Как вышло? Сперва он углядел Наташу на горячем песочке у Салмыша. Над берегом откос, вот с откоса он затрагивает её: «Подымись ко мне в тень дерева, Наташа! Солнышко попечёт». Тут Аверьян выходит на песок из кустов. У них с Наташкой только что была сердечность. Персиянин как ни в чём: «А, и ты, Аверьяш! как хорошо! Подымитесь для обсуждения».
   Взошли; он объясняет. Будет он красить в доме полы, и вот что. Если Наташка и Аверьян — так, как их мать родила, — исхитрятся по свежей краске до его спальни дойти и не попачкаться, на постели побыть и тем же путём обратно, он такое приданое даст! Ни у одной девки на хуторе не было!
   Аверьян так бы его и зарезал. А персиянин посмеивается: «Я её не коснусь. Вдвоём будете. Идите в обнимку. Хочешь, на руках её неси, не выпускай. Всё останется скрытым: заплот у меня вон какой высокий, без единой щёлки».
   Аверьян: «Ты иди к мужичью сули, а я — казак! Мы на всякое такое не продажны».
   Персиянин: «Ты характер показываешь потому, что соображения не можешь показать. Как по свежей краске пройти сени, коридор, залу и спальню до середины и не попачкаться?»
   Аверьян стал задумываться. Персиянин говорит: «Если попачкаетесь, деньги всё равно дам. Ничего страшного. Только буду иной раз про себя напоминать. Но это безвредно. Может, и к удовольствию». Глядит на Наташку: что скажет? А она: «Я в согласилась, но только, мне кажется, вы будете подсматривать». Аверьян говорит: «Да! мы не согласны!»
   Но Наташка тут: «Тебе-то что?! Погуляешь — другую возьмёшь, с приданым! А мне как?» Начинает рыдать. Персиянин успокаивает: зря, мол, Аверьян, так. Всё честно. Тот говорит: сколько денег-то? «Три с половиной тыщи рублей!» Тогда были огромные деньги. Аверьян чуть не присвистнул. А Наташка так его прямо за руку. А персиянин такой с ними обходительный.
   Аверьян спрашивает: «Будешь подглядывать?» — «Врать не хочу. Может, с саду подойду к окошку, из-за занавески гляну. Но вам это нисколько не заметно; значит, вы про то ничего не знаете. Не интересуйтесь!»
   Ладно — Аверьян с Наташкой уходят думать. Он даже отправляется в баню, чтобы паром себя прояснить. Тут и мысль ему: мыло! к мыльной руке сажа-то не липнет.
   Идут к персиянину: согласны. Утречко раннее, в саду у персиянина птички поют. Заплот кругом в два человеческих роста. Дорожка к крыльцу речной галечкой посыпана. Никого нет. Персиянин один. Выходит из пристройки: я, говорит, жду, жду... Двери дома настежь; крыльцо, сени и сколько внутрь видно — всё покрашено тёмно-красной краской. Вот как уголь притухает: такой цвет. Прямо рдеют полы.
   С собой принесены таз и мыло. Просят персиянина удалиться. Разнагишались, ноги намылили и лёгоньким шажком... Скользко ужасно, но оба ловкие — чего! Таз и мыло несут. А постель разубрана! Как обрадовались, что дошли и краски ни полпятнышка ни на ком. Свадьбу уж видят. Сколько они её ждали — тянет, конечно, друг к дружке.
   Ну, дали жизни!.. Пупки сплотили, избёнка гостя приняла, гость видного чина — в четверть аршина. Запер дых — разудал жар-пых. Загонял месяц звёздочку, сладка курочке жёрдочка. Оба сгорают совсем. Наташка крики испускает. Оголовок прущий, вытепляй пуще! Персиянин за окном стоял, истоптал каменную плиту. Туфли на нём мягкие, а следы остались.
   Эта плита есть и сейчас. Когда Тухачевский в Гражданскую войну казаков повывел и стала на месте хутора Персики деревня Мулановка, эту плиту с глубокими следами мягких персидских туфлей сволокли к Салмышу. Бабы на неё клали сполоснутое бельё.
   Ну, а тогда Аверьян с Наташкой нарезвились на персиянской перине! Играли, как котята. Выкидывали коленца. Тыквища белобокие то перину мнут, то на Аверьяна прут. Звёздочка от скока прожарена глубоко. Ясный месяц-месяцок далеко кидает сок.
   Уморится гость в избёнку встревать, приклонит головку, а Наташка белой ручкой берёт и водит его по приветливой, по радостной туда-сюда. «Гони, миленький, лень, коли хочет приветень!» Да... Звезда около — гляди соколом! Он и взбодрится. Шапка лилова — молодчиком снова.
   Ладно — кончили баловство, опять ноги намылили и осторожненько вышли. Только успели накинуть на себя одежду — персиянин. Они ему: гляди ноги. Ни на одном ноготке краски твоей нет!
   Посмеивается. Отсчитал три с половиной тыщи ассигнациями. Аверьян скинул рубаху, завернули в неё пачки денег. А время уж к полудню. И как хорошо-то всё вокруг, красиво! С радости куда? На сеновал за Наташкиным конопляником. Казацкая молодёжь горячая.
   Наташка говорит: «Аверюшка, а я не знала, сладенький, какой ты у меня ещё и умненький!» А он: «Я боялся, ты поскользнёшься, но ты на скользком крепка!» И так они друг дружку хвалят, на сене милуются. Он ей косу расплетает, а она: «Аверюшка, как мы его! Ой, обхохочусь вусмерть!»
   Вдруг: что такое? И оба заморгали. У него на пальцах — красное, липкое. Ах, мать честная! На конце косы — краска. Наташкина коса-то белокурая ниже колен длиной. Когда на постели кувыркали друг дружку, коса летала себе туда-сюда и мазнула по полу.
   Веселье с них как рукой кто смахнул. Аверьян успокаивает: не бойся, ничего не будет! Деньги — вон; целы. Воды нагреть да с щёлоком — всё смоет! Сколько тут краски?! А Наташка глядит по-другому: «Аверька, ты невер! А я чувствую...»
   «Да чего это ты чувствуешь?»
   «Что приходит, то я и чувствую!»
   Аверьян вгорячах: и не надо, мол, воду греть. Пока греть — ты в болезнь умаешься со своим страхом и чувством. Взять овечьи ножницы, отрезать конец косы! Наташка как зыркнет на него: «Нет, нам не отвязаться...» Он смотрит: ну,
   меняется девка! Нехорошо у неё в глазах.
   Всё-таки сходили за ножницами, отмахнули у косы замаранный конец. Наташка требует: это надо сбыть персиянину. Отнести тишком, закинуть ему через заплот... Пошли задами, по назьмам, чтобы не привлекать любопытства. День за середину, жар палит. Аверьян так бы и потряс за грудь персиянина.
   Наташка под ноги показывает: «Гляди, трава сабина. Пожуй — томно не будет».
   Аверьян на неё: «Она же отрава!» А Наташка: «Чего нам теперь отрава-то? Попробуй маненько». Тут слепого дождя пролило. Аверьяна взяла какая-то слабость. Наташка его приклоняет: он мокрые листья пососал, стебли. Забылся.
   Очухался у персиянина под заплотом. Наташки нет. Но птичек кругом — стаи. Щебечут, скачут; всем хорошо, Аверьяну — непонятно! Обежал усадьбу: в заплоте нигде ни щёлочки. Ну, изловчился — перелез.
   Окно дома в сад открыто. Узнаёт Наташкин смех. Заглянул: Наташка — ни лопушка на ней — с персиянином на кровати. Но полы не красные, а тёмно-синие. Такого цвета бывал раньше бархат. А нахальство творится! Наташка прилегла на персиянина, кончиком косы щекочет ему под носом. Тот её похлопывает, поглаживает по заду, по спелым тыквам белобоким; а пальцы-то в перстнях, камушки — цены нет.
   Запрыгнул в окно. Девушка визжать. Персиянин скатил её на постель, подходит. Он только до пояса раздетый, на поясе кинжал: рукоятка сама на Аверьяна глядит.
   Персиянин говорит: «Ты, пожалуйста, не злись! — показывает на свою бородёнку, на усы. — Видишь, какие седые. Я ей ничего плохого не сделаю. Вас обоих ещё не было на этом свете, а она мне уже снилась вот такая — белокурая барышня, коса толстая, талия тонкая и большой, очень белый зад. Тугой, крепкий, очень хороший! У нас в Персии если мужчина такое увидит и не получит — умрёт! А если получит, то так любит — тоже умрёт».
   Прямо перед Аверьяном стоит, объясняет. Рукоятка кинжала сама в руку просится. «Ну так умри!» — Аверьян кинжал хап! И тут ему вроде какой голос велит: «Не коли! Не коли — брось!» А персиянин не шелохнулся, посмеивается. Аверьян ему под нижнее ребро и ткнул кинжалом.
   И тут как гроханёт! Огонь, гром. Как огненный горох посыпался. И — темно. Очнулся в траве сабине, у которой давеча листья сосал. Наташка толкает в плечо, за волосы треплет: «Ты чего заснул, как пьяный некрут! К твоим отцу-матери пора идти — деньги показать».
   Он её за ноги: «Я тебе другое покажу! Персиянин твой не поможет!» Она очень легко вырвалась — такая в ней сила. Дурак ты, говорит, вон гляди... А дом персиянина так и полыхает. И никто тушить не бежит. К персиянину шли с Наташкой днём, а теперь уж темно. Аверьян оглядывается кругом и ничего не поймёт. Одни сомнения. А пожар какой! Что сделалось-то?
   А Наташка: да мне, чай, не всё равно? У тебя есть интерес жениться — так идём. А он стоит, не знает, как всё понять. Впору опять в траву лечь. Тут ветром дунуло — принесло уголёк. Упал под ноги, соломинку пережёг. Наташка кричит: «Ой, ожглась! Бежим скорей!» Сама отстала, половинки от соломинки подняла. Он это заметил, но не смог ничего сказать. Растерялся человек.
   Вот его мать с отцом увидели пачки денег, три с половиной тыщи ассигнациями: женись! Сразу Наташка стала хорошая. И красоту вспомнили. Такой, мол, красавицы во всей местности нету!
   А пожар следствие разобрало: трупа нет. Значит, хозяин уехал, а дом сам поджёг. По каким-таким мыслям — начальство будет дальше разбирать. Может, дело государственное... Конечно, было подозрение на Аверьяна: что он персиянина ограбил и куда-то задевал. Откуда вдруг у Наташки такие деньги?
   Но какой-то бухарский купец богатый обратился к войсковому атаману. Я, мол, через хутор Персики езжу, барышня Наташа мне понравилась. Я дал ей приданое... Особо никто не удивился. Бывало, эти бухарцы из-за девок на тыщи рублей раскидывали товаров с воза.
   Ну, после яблочного[1] поста — свадьба. Баранов жарят. Гостей собралось несметно: такое приданое огромное... Наташку наряжают. И тут сообщение — мимо хутора будет проходить войско. Возвращается из Персии с войны. Везут тяжелораненого генерала. У него последнее желание: если где поблизости свадьба, чтобы невеста к нему подоспела, вложила пальцы в его раны.
   Аверьян против. Пусть, мол, по другим хуторам проедут — сейчас свадьбы кругом... Но от генерала опять скачут. Ему, оказывается, уже рассказали, какая невеста, и он хочет, чтобы именно Наташу ему привезли. Аверьян не соглашается. А посыльные казакам говорят: генерал даёт хутору десять тыщ рублей. Лишь бы только Наташка явилась к умирающему в шатёр. И за то вам — десять тыщ!
   Этих денег как раз хватит, чтобы купить за Салмышом луга у башкир. У казаков стадо было огромное, а сколько овец! А табуны коней! Луга очень нужны. Ну, Аверьяна прижали. А ты, мол, как, Наташа: облегчишь гибнущему генералу мученья? Наташка: я, чай, не каменная!
   Приезжают в стан. От шатра всех отвели на сорок шагов, Наташка одна входит. Аверьян стоит, злится. Так ему это всё не нравится! А из шатра вроде как смех. Казаков отпихнул и бегом в шатёр.
   Там тёмненько. Но разглядел впотьмах, что Наташка с голыми грудями прилегла на генерала, и обоим весело. Аверьяну не дали кинуться, руки крутят ему, а генерал просит: «Ты, пожалуйста, не злись. Подойди глянь, какая рана у меня под ребром... Но я за неё ничего плохого не делаю».
   Аверьян: а... Так и знал!
   «А чего она не пальцы влагает?» Генерал поясняет: «Это говорится — пальцы. А влагаются в раны сосцы, дающие жизнь. Имел бы такие ранения, понимал бы про сосцы. Тугие, поспелые. Каждая девушка это чувствует и, если жалостливая, никогда палец в рану не тыкнет. Дай мне получить жалость для последних дней жизни».
   Аверьяна вывели, а он беснуется. На невесте — бесчестье! Казаки: что? какое бесчестье? Человек с войны, лежмя лежит... Молодой ты, а уж без стыда. Поедем завтра луга покупать — успокоишься.
   Но он на своём: «На мне поругание из-за вас! Обида не даёт стерпеть!» Казаки тогда: ну, чтоб обида дала, сейчас обсудим. Значит, Аверька говорит, он потерпел ущерб, что Наташка лечила генералу раны. А у нас Фенечка кучерявая сколько мужа с войны-то ждёт? Шестнадцати годов вышла и пятый уже ждёт. Сердце-то уж — рана. Ходи, Аверька, к Фенечке — лечи рану. На общество не обижайся.
   А Фенечка — такая завлекательная казачка! Всем возьмёт, как и Наташка.
   Только что волос чёрный, и смуглая; ноги тоже волосом поросшие кучерявеньким. Такие-то бабы непросты — особенно с мужским полом. Гладкая кобылка, скакунчик.
   Ладно — уговорился Аверьян с господами казаками. Но идёт к знахарке. На хуторе жила старуха-чувашка; слова знала, травы. Колдунья. Аверьян к ней с подарком, с денежкой — и рассказал всё-всё; как опутал их персиянин и как дальше было... Генерал-то — это он. Что ещё учудит?
   Старуха ведёт в подызбицу. Пошептала в углы, козьим помётом посорила; берёт из клетки крысу. Завязала ей лапки, кладёт перед котом. Кот старый, головастый такой. Походил вокруг крысы, помочился на неё. Есть не стал. Пометил. Старуха берёт ручного скворца, в другую руку крысу — и в погреб. Покричала там: вроде будила кого и выспрашивала...
   Вылазит: руки в крови, пёрышки налипли. Держит жабу. Посадила на то место, где лежала крыса. Жаба сидит. Старуха ей кричит: «Ертэн! Ертэн! Дай сказать — не сердись!» И рассказывает. Персиянин — колдун огромадной силы. Но другие колдуны сговорились и всё ж таки с ним совладали. Силу его завязали, а съесть не смогли. Прогнали его. Он в наших местах и угнездился.
   А Наташка с Аверьяном его развязали. «Он вам свой хитрость, вы ему свой хитрость — связался узел один! Ой, плохо!» — Старуха объясняет: как Аверьян удумал хитрость с мылом-то, тем и привязался к путам, какими был завязан колдун. А как Наташкину косу ножницами овечьими резанули, узел и перерезали — и путы спали с колдуна.
   «Ой, Аверька, трудно будет! Очень хочет он Наташка твой!»
   Велит почаще с Наташкой в бане париться, обкладывать её на банном полке пареным сеном. Будет от нетерпенья Аверьяна почаще знать, а о том, глядишь, думать некогда...
   А по хутору уже разносится: показывается персиянин и в сумерки, и перед рассветом. Сманивает девок. Гуляют девки с парнями — вдруг из дикого малинника, из-за стогов как запоёт кто-то. Голос чистый до чего, приятный. Так и заволнует. Глядь: одна девка побегла в дикий малинник или за стога, другая... Вот тогда и пошли дети-то персиянина: персики самые.
   Родители уж не больно стали девок от парней беречь. Для персиянина, что ль? «Ладно — уж гуляй попоздней, только на поющий голос не ходи!»
   Аверьян ходил ночами: может, услышит голос? Встречи ему охота. Живут с Наташкой, в бане часто парятся, он её пареным сеном обкладывает, она с ним ладит — но в душу не допускает. Отвлечена! За любовь не похвалит, за ласку-то; не возьмёт теплюшу ручкой — по сосцам поводить, посластить их. Ну, он к Фенечке. А уж та к нему ластится! На кровать оладьи с мёдом подаёт; только что молоком не умывает. Но томно ему. Уверен, что исхитряется Наташка погуливать с персиянином.
   Приходит опять к колдунье. Она его заставила возле козла посидеть, чтоб козлиным духом голову прочистило. Велит почаще у Фенечки бывать. Он объясняет: когда, мол, я у Фенечки, то вдруг чую — вся птица и весь скот на хуторе как взволнуются! «Поветрие какое-то идёт, в дрожь бросает. И кажется, Наташка уже в том сарае своём за конопляником, где мы ей косу резали. В сарае с ним! Как бы сделать, чтобы она от него ко мне бегом прибегла? Чтоб стала его презирать, чтобы плюнула на него, а ко мне бы стремилась? Как мне его силу себе забрать?»
   Старуха говорит: «Ой-ой, как трудно будет! Не боишься?» — «Ничего не боюсь! Надо — жилы из меня тяни!» — «Зачем жилы? Деньги большие возьму...» — И приносит травяной настой.
   Аверьян деньги даёт, не жалеет, а она ему: как, мол, снова накатит, ты попроси Фенечку не мешать и — в чём был — на лавку сядь. Выпей из этой бутылочки глоток, надень на голову ведро, сиди... Наташка будет к тебе вызвана. Сначала-де почуешь её не в телесном виде. А после и сама, настоящая, прибежит. Гляди только, чтобы тогда с Фенечкой не поубивали друг дружку...