Назарий-то Парменыч: ладно, царя палкой не бьют! Но я ль виноват, что он лишил себя воспитания? Скажи-ка я ему: вам-де в пользу, чтоб вас выучили, как сидорову козу?.. Чем отзовётся? Насколь сознательные будут выводы? То-то!
   Царице попытался сказал: пост, мол, а вы со всем семейством — на мясном питании. Я понимаю, что аппетит, ну а французские булочки с мёдом — плохо? Съешьте хоть целый магазин!
   Она на эти слова мажет бутерброд сливочным маслом. Демонстративно.
   «Коли так — хорошо! Пусть меня не виноватят! — думает Назарий Парменыч. — Пусть мне потом мораль не читают. Я сам могу мораль почитать!» А у него лежат доклады, что по стране очень неспокойно, созрела заварушка. От него ждут только приказа — прихлопнуть балаган.
   Он едет к брату императора. Остались они наедине, Назарий Парменыч говорит: «Нравится вам царская корона?» А тот: «С чего это вы распустились такие вопросы ставить?» Назарий Парменыч ему глаза в глаза. Смотрит так, смотрит насквозь. И с подковырочкой: «Вы прекрасно знаете, почему я спрашиваю».
   Ну, а тот-то был в понятии, что над царём висит меч да мокрый.
   «Возьмите себе корону», — Назарий Парменыч ему тихим голосом. Тот скромничает, помалкивает. «Значит, я могу вас понять правильно?» — и Назарий Парменыч со своего плеча снял соринку, поморщился — и двумя пальчиками тому на плечо положил.
   Едет к двоюродной царской родне. Оставили их с глазу на глаз, и он: «Нравится вам царская корона?» Всё опять точь-в-точь так же. И когда двоюродный брат царя скромно согласился, молчком, — Назарий Парменыч со своего плеча снял волосок, поморщился и двумя пальчиками тому на нос положил.
   Вернулся в кабинет к себе и велел балаган не закрывать, а, наоборот, всем партиям развязать руки. А с кем он поимел условия — они и их приближённые втихаря подлили масла в огонь. Двоюродный царский брат — тот аж первый приколол красный бант.
   В самую заварушку Назарий Парменыч вызывает Керенского и идёт прямо с козырной карты: «Я про вас всё знаю! чем неподобным вы занимаетесь и с кем... Какая грязь!»
   У того и забегали гляделки. Хвост поджал, юлит задом, лодыжку о лодыжку чешет. Назарий Парменыч: эти-де и эти тем же занимаются... и такие-то генералы — тоже.
   Керенскому малость полегчало. «Вот, — говорит, — суки!»
   Назарий Парменыч ему: «Вы про них уже знаете, а они про вас пока что нет. Отдаю вам это преимущество. Сумейте взять их за самое хрупкое».
   Тот и взял! И корону уже никто не берёт — бессмысленно.
   Но есть генералы, какие неподобным не запятнаны. Вот их собрали всех вместе. В зал запускают матросов — у тех шеи, как у волов. У каждого за плечом — японский винторез, на боку — шпалер. Назарий Парменыч показывает им на генералов: «Нравятся вам ихи погоны?» Моряки, груди чугунные — гвозди на них прями — как взрыкнут: «Даё-о-ошь!!!»
   Генералов тут и возьми суета. Одни затараторь чего-то непутное, другие давай не своим голосом романсы петь, а тех как стало коробить да об пол хлобыстать!
   Назарий Парменыч велел матросам покамесь выйти. Генералам приказ: «Утихнуть!» Они кое-как обуздали себя, и он им: «Ну что? Хотите? Идите и думайте, за кем шлейф-то носить».
   Презирал он их за подхалимаж. Песня-то известная: «Царь наш — немец русский, слуги все — жандармы...» И царь — немец, и вокруг него — немцы, и русский мужик обязан немцу-колонисту дом строить. А генералы трепещут перед царём. Ну не противно?
   Назарий Парменыч вскоре и сказал: «На ком из них пятна грязи нет, то потому, что на чёрном грязи не видно. Белые генералы!» И решил — пусть лучше у Ленина будет власть. Он, понятное дело, постов не соблюдал и не станет, но уж страна от поста не отстанет. Поститься ей не перепоститься! Дак и вались оно к тому в полную лихость...
   И пришла новая власть — лиха некуда класть. Мы — ничего, благодарны, конечно. Лихо без места — чужая невеста, за то и спасибо, что не твоя. А то: невесту тебе лиху — обряди её ты, а в постель она в иху!
   Сам Назарий Парменыч, при лихом-то размахе, не с прибытком — сожгли усадьбу. Но он на это не смотрит. «Ну да, лишенец! а сколь воспитанниц я лишил невежества? И так же и могу: попадись только мне — в невежестве нетронутая».
   Ленину передали — и он двумя руками за каждый его подсказ! Доверие! И как не доверять тому, кто на доверчивости собаку съел? Честность-то в цене, а кто ещё столько честных взял?
   Брал от нашей местности, нам и утрафил — через три буквы, первая «х». Как узнал про нашу бесхлебицу, так и назвал рыбицу. Она хоть и не белая, но серебрится, и морозец, по серебру мастер, сбережёт её до наших мест от океана.
   Никто у нас не дивится на приветственный плакат: «Быть здоровым, сильным, смелым хочет каждый человек. И ему поможет в этом рыба серебристый хек!» Всем привычны эти известные ленинские слова, которые отчего — на всяком видном месте? Оттого, что Назарий Парменыч подсказал Ильичу. На «х» называется, в три буквы вмещается — народ им спасается.
   По шестьдесят копеек кило — с головкой, в свежемороженом виде. По девяносто копеек — без головки: это уже на любителей. Есть и такие — берут.
   Интерес и польза, что держится долго в твёрдом состоянии. Когда вроде и не до жареного — обеспечит жарку! На котлетку вовсю идёт. Кто умеет — и бутерброд получается.
   Так и как же было не позавидовать? Оно вышло наружу ещё в кончину Ленина. Оппозиция, делёжка власти, горлохватство. К Назарию Парменычу чуть не с кухонными ножами лезут. Всё валят на человека — от хера до хека! И он, чтоб зря не оправдываться, ни к кому не примыкать, решил вроде в удалиться нормальным образом. Как Ленину придали потустороннюю сохранность — те же профессора и с ним то же самое... Но при полной секретности. К нам его привезли в окружении тайны.
   Партейная женщина, пожилая, возглавляла перевозку. Папиросы курила, а глядела-то всё искоса. Кого отчитывает или указует — голову к нему не повернёт. Одного человека, так-то вот, даже без кивка, велела отправить... Больше и не видали его никогда.
   Она безотлучно при упаковке: груз в строго закрытом виде. Вокруг гэпэушники в демисезонках: клетчатые — клеточка в клеточку. Наганы у них, самовзводы; тоже и браунинги прямого боя, второй номер. В карманах их держат, не выпуская из руки, и глядят нехорошо. Злобность. На кого глянут — так вроде хотят из него рёбра повытаскать.
   Багаж было в музей краеведческий, а там крыша течёт. Ну, пока ремонт — поставили в нарсуде. Позади зала есть комната, где совещаются судьи: тут установили. А людей на это время стали судить во дворце культуры.
   ГПУ около упаковки — в пересменку. Постоянно — не мене семи рыл; палец — на спусковой собачке. Женщина-руководитель подойдёт посмотрит: палец не убран? Нет.
   Ей туда, в комнату, и питание носили. Макароны по-флотски, с молотым мясом отварным; хлеб с горчицей и молочный суп. Ещё чаю горячего много пила, вприкуску с халвой.
   Проходят две недели, три...А тут по всей торговой сети — переучёт, ревизия. Инвентаризация к тому же... Ну и решили не избегать проверки груза.
   Открыли — в секрете, конечно. Комиссия, всё как положено: распаковали — а там ничего. Пусто! Никакого Назария Парменыча! Над чем профессора старались — и следка этого нет.
   Главный в комиссии, председатель, — плюх в обморок! Один ревизор с ума спятил: сел на пол, коленки руками в обхват и башку к ним прижал. Его хотят поднять, а рук не разомкнёшь. Окостенел и всё!
   Так, сиднем, потом и расстреляли. Но раньше особист прилетел из Москвы самолётом и ту женщину расстрелял. Прошляпила недопустимость!
   Отправили её от нас, уже расстрелянную, в товарном вагоне, под конвоем с овчарками. А тех, в демисезонках, отдали нашим местным безопасникам. Они их того-сего: подрали. Глазенапы вырвали у них. Упокоили отбиваловкой.
   В ту пору у нас уже случай вязался за случаем. По окрестностям. В одном дворе — никого, окромя хозяев, и вдруг кто-то как чихнёт! Чох такой, что козёл от испуга и кинься — на закрытые ворота. В расшибку! А в суходольном лесу стали видать — кто-то погуливает по ночам вроде как со светом: фонарь не фонарь. Гуляет и похохатывает.
   Одна молодка ходила за Илек к поселковым: взаймы взять. В зиму-де свинью зарежем — отдам. В раймаг завернула тоже, за солёным. Домой воротилась и свекрови напрямки: «Я сейчас в сузёмке пожила с самим!» — «С каким самим, желательно знать?» — «С Гулеваном, старая ты матюгальница!» — да селёдку хвостом впихни свекрови в рот.
   Соседки, вторая-третья, тут же прознали: кто, мол, по степи стал гулеванить, а?.. Девчушки в поле колоски собирали — прибегли домой. И бригадир прибежал. Все и рассказывают: шёл человек по меже, играл на баяне. Глядят, а он без порток! Срам весь как есть оголённый. Играет и поёт:
   Ехал на ярмарку Ванька-холуй,
   За две копейки показывал ...
   То-то и поклонись певцу! Понизу — мужик, а всё одно барин, как в бане попарен. От смерти пасомый — вхож в избу и в хоромы. Стал он лишенец, да не стал кладень, дошёл жар до поленниц — так и зовём: «Дядя!»
   Цветёт советская власть, любознательная — страсть! — и едет из Бухары Бухарин. На возврате в Москву: отпускной. В нашем климате окрылился: то ему подай, это. «Недельку, — говорит, — выделю на гостеванье». Куда только нос не сунул... Лебедицы непуганы — он их и набей номерной дробью.
   Места у нас тихие-тихие, но телеграфные столбы смолёные: проведено, куда надо. Бухарин в столицу, ему про главное — ничего. Но начинают шить вредительство, диверсию, отравление народа. Как у них заведено, он на эти обвинения поддаёт вовстречь. Подмахивает: да, мол, так! А сам: ишь, как присахарило-де ко мне! С чего?
   Не понимал насчёт Назария Парменыча и его лебедиц. А кто понимал — один вразумляющий человек — его не привлекало жевать и в рот класть. Лишь бы, мол, Назарий Парменыч понял: по силе-возможности возмещаем обиду — за поругание сытых, непуганых...
   Свели Бухарина вниз, а он в мильонный-то раз: вот, наконец, должна открыться перемена! Уж, чай, заслужил, подмахивая! И подаёт бумажку на имя вразумляющего человека: зачем моя жизнь — того-сего?..
   А кто ему намекнёт на лебёдушек? Никто — цветочек драпач, не угадамши плачь!
   С того Назарию Парменычу, может, и клёво, но к воспитанницам всё одно недоступно. Так он крепким характером вовсе отклонил себя от девок. Сговаривает замужних на нахальство. Как случись фрик-фрик — не удержит язык. Вторая, третья прознамши: тихомолком от мужей на телеги и поехали по Илеку, бережком-рощицей грачиной заради умной причины. Едут, едут — тпру! — лошадям. Ладони ко рту да в степь: «Гулеван!!!»
   Он без призыва сильного не виден. Может рядом быть, а только слышишь один дых. Глядишь — вроде пусто, а здоровье где-то рядом в грудище крепкой играет. Или этак пролетит мимо топотом-вихрецом — а никого.
   Ну, а коли зовут на причину да по хотению, не оставит без уважения.
   Мужики пробовали струнить баб — куда! У них от гулеванья тело как поменяно. Сила мужичья и молодо обличье. Лицом прежняя, статью — девка в двадцать лет. Норовом — волчица. Извозжает мужика до стону-прощенья.
   Мужьям страданья, а им — климат и гулеванье! И уж больно большая злость-охотка у баб гулёваных на приятность: ну, вскидчивы-то! ну, забористы! Ровно не крестьянки истомлённы, а бездельницы-разгулёны. Глаза закроет, а любой рукой словит — палец, какой надо.
   Идёт оно так и идёт: поветрие. Бабоньки что грибки: на них дождь — они задом в дыбки! Мужики так и сяк: за советом к соседям, в колхоз «Казаки-Ленинцы». Как вы-де на это? будет сочувствие или чего такое?
   Ленинцы насмеялись им в лицо. Вы, мол, мужики к чёрствым огрызкам привержены, к постному да сухарям. Сух да не дам! А нам желательно сомятинку в пирожке пеклеванном после Назария Парменыча — Гулевана.
   Ну пойми, народ: какие без гулеванья дела? А от кого гулеванье напитает? От тебя объятье черство, сухаристо: от Гулевана — вино игристо! Коль бодливый в лоске — не в позор обноски. Вкус у ласаньки простой, да не к месту сухостой. Так и дождик до поры — даром выстудит пары.
   Жизнь и есть жизнь: звезда-правда страдальцу мигает, за то её и ругают. Звезда фонарик приветит — хоть голый несёт, хоть везут в карете.
   Всех фонариков по степи не перегасишь, прогуляла баба до зари — в свой черёд и ты вопри. Так ли? А мужики — нет! Охота им и чебурека и вреда на человека.
   К Цыганевичу идут: «Лиши его наследства!» А Цыганевич: «Удумали? Его наследством наш климат стоит! Вам бы сдобу на яйце есть — да чтоб не по яйцам честь. Уж коли сыты, не завидуйте — у кого неприкрыты!»
   Только он это сказал, а к Гулевану и приклонись — кто? Жёны начальства. Зря ли — по Илеку вверх иди — всюду начальство любит на отдых приезжать? Жёнушки: ку-ки, ну-ки, задницу в брюки, губищи большого пальца толще! крашены — как из мужика крови насосамшись, а глаза горят — ещё дай!
   Заборы заборами, а задоры задорами. Как рёв отдаётся-разносится! И по лядам до песков-угорья, и по пойме-уреме. Илек-то, вода, — хорошо передаёт рёв: сорок львиц да сколь слонов.
   Так же и визг сильно слышим. Хохот. До чего дико зверятся: туда-сюда да обратом — клади на ухо вату. От ваты — запрелости, лучше слушать прелести.
   Говорят: то начальники, мол, распускают себя, разрядку дают. Вон-де сколь навозят им выпивки по утрам. Ну-ну. Только начальники, мужья-то, чего пьют? Коньяк. А на что везётся водочка, когда и ром есть двух цветов, и марочное?
   Мужья, упившись коньяком, как верблюды водой после перехода, уложены на покой-вылежку. На то хлыщут бокалами, чтоб дальнейшее не знать, не слыхать. А жёны к Гулевану — кнута бы им хорошего! Сорок львиц егозливых палки ждут колотливой. А заместо слонов — малый бык, грозен рёв. Вот кого водочкой потчуют жёны-то — допрежь как львицами встать, уловчиться вспять.
   С жён пошло, а промеж мужей поехало... Власть коли и спит, не сопит: поди насыть её аппетит. И гулеванье-то нужно, и строгость. Порознь оно бывает у многих, но чтоб полезно слимши: у Назария Парменыча проси...
   Часов в пять утра над Илеком как дым сырой. Часовые откель ни возьмись, по чагурам. К осокорнику машина съедет. Кому случись увидеть: пеньком замрёт. Упаси — заметят! И ровно никто мимо часовых не проходил, а вдруг — бык малый средь осокорей, тальника. Спереди — бык лобастый, сзади — осёл крупастый; до холки осёл как бы. По виду — двужильный. Глаза: с ума съедешь, до чего умные!
   Из машины, гляди, выходят. Вышли и к нему. Просят... Ни словца не прослышишь, ни звука. После и машина не загудит, а нет её — и всё. И часовых как не было. Ни человечьего, ни ослиного следка не отыщешь. Или тем более колейки от шин. А место топкое! Синица на ил сядет — и то следок.
   Следов нет, а сколь видело-то! Особенно в войну часто видали машину у самой уремы. Секретно просилось, а Назарий Парменыч давал. И кто просил? Абы с кем вторым или третьим Назарий Парменыч не станет говорить. Хотя бы по климату разговор. Климат — погода, а по погоде — авиация. Кто её больно способно любил-возносил?.. Кто авиапарады зрил, ус крутил? Ради него давалась погода лучше, чем врагу.
   А как в космос посылать — был Хрущёв у нас. Сколь нагнал часовых, а две деревни его видели. И не столь он слушал Назария Парменыча, сколь говорил чего-то, толковал. С того космос и забирает — продуктов не стало. Да... Тогда-то лишь и был оставлен след. Един-единый-то раз. В сердцах, поди, Гулеван допустил. Бычья лепёха, а возле — ослиное яблоко паровое.
   Как ездили к Назарию Парменычу даже и при культе, власть сделала съезд с актюбинского шоссе. Насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два».
   А для народа у него свои места условлены: где — кустки, сурепица, где — ямка. Почитай, давно приём идёт. Жалобу папироской свернул — подсунулась. Поди проверь: забрана!
   И уж и строг на притеснителя! Смастрячит им козью ножку — уголька в плошку. Будут им вкрячник-цветок да навздрючь-копытце — по межеулку уголёк взъездился умыться. Ох, и заделает жулью в ноздри едрит, черен гвоздиком прибит!


Форсистая Полинька


   По разлуке с отцом прозвали сына — Разлучонский. Кто отец — может, где и не знают, но только не в нашем краю. Появись возле села Защёкино: ну, хоть под видом грибника. Тут какая-нибудь бабёночка тебе и скажет: «Ай, гляди, душа разврата! За Полиньку отрежет тебе Разлучонский страдальца!»
   И понесёт говорливая небылицы. Как, мол, голенькая Полинька становится меж двух голых мужиков: один от неё по правую ручку, второй — по левую. Она их берёт за стоячие, и все трое в момент прыгают через натянутую верёвку. Она натянута не перед ними, а назади, и они — хопц! — дают прыжок назад.
   Ну, и какая же это правда, когда всё навыверт? Вперёд даётся прыжок, а не наоборот вовсе. Верёвка протянута прямо перед Полинькой и двумя мужиками. А напротив, за верёвкой, третий голый стоит — всем видом к красивой. Она двоих держит за рычаги, глядит, как торчит кверху у третьего. Расставит ножки: видишь, мол, елок под тёмной порослью? Да как вскричит: «Ах! Ах! Захотелося елку — шлёт привет он елдаку!»
   Тотчас мужик отогнёт хер пальцами книзу — вроде курок оттянет — и отпустит. Залупа — чипц! — о живот. Тут-то и прыг Полинька и двое через верёвку. Краса голая оставит их рычаги на время и ручку под третий: яйца в горсть, залупа ввысь! Зевом сахарным садись!
   Мужик: «Пожалуйте. Только просим прощеньица, что мы голей голи». А она: «Въезжай без пароли! В чести не наряд, а размер в аккурат». И приступают, чтоб не скучали ладонь по хлопку, пупок по пупку. Те два тоже даром не смотрят, каждого ждёт своё участие.
   А сколько люди сраму приврут про это! Плеваться надоест. Как только не клевещут на Полиньку и Разлучонского. И хоть кто указал бы поимённо: такому-то они намазали хер горчицей. Шиш укажут в носовом платочке. Не подтверждено ни про горчицу, ни про отрезание, но валят на Разлучонского: от него-де у нас такое изгальство над стыдом! Чего не было ни в Колтубановке, ни в Бабаках — теперь иди и наблюдай. Пожилой человек может держать своего в горсти и сказать женщине: «Хотите семечек?»
   Хорошо, но кто постарее, знают, от кого это и подобное стало в ходу. Приезжал к нам в белых перчатках из кожи — первосортной дороже. И на Умётном разъезде его навидались, и на станции Приделочной. Сообразили, чья личность на портретах. Эта самая, мол, голова с бородой и носит корону. Не кто, как государь-миротворец наведывается в наши просторы.
   Себя он велел считать за учёного из астрономов. Езжу, дескать, — с горы Крутышки звёзды просматривать. Поселялся в поместье, откудова тогда сады тянулись почти до горы. Пойдёт в ту сторону да свернёт на пчельник. Яблони стояли кругом, там-сям трава поднималась; чистота. Над колодами — гуд гудом от пчёл, у летков роятся-золотятся. Пасечник в лаптях выбежит: так и упал бы в ноги гостю. А тот запретил. «Я для вас, — наказывал всем нашим, — обыкновенно Александр Александрович».
   Ну, и соблюдалось. Согнётся пасечник до земли: «Здравия вам и радости, Лексан Лексаныч!» Дочку зовёт. А её звать не надо, она уж тут — клонится, цветочки для гостя собирает-крутится, сверкает икрами. Он гладь-погладь бороду; усмешечка. Идут он и она в дом. Встанут друг перед другом, напрямки глядят друг дружке в глаза и раздеваются неспешно в молчании. Оголятся целиком: ни лоскутка, ни нитки, полная наглядность всего.
   Она с привздохом: «Ох, Лексан Лексаныч, не томите!» У него набряк и лениво вздымается. Александрыч ладонью его поддерживает и поясняет, вроде как оно для девоньки впервой: «Это гусь-гусёк молодой. Вишь, вытянул шею — наклеваться хочет до сытости, до отрыжки. Но не время ещё кормить его».
   Оба наденут на открытые тела балахоны: свободные, из льняного полотна. За руки взямшись, выходят из дома под солнечный жар. А как раз та пора, когда в бору цветут богун, толокнянка, медвежьи ушки — летят пчёлы добывать с них.
   Пасечник у крыльца кланяется: «Лексан Лексаныч! Само солнышко для нас не столь дорого, как вы!» А тот: «Не дозволишь потрудиться?» Какой будет ответ, известно. Не раз уже делалось, и пасечник хоть и в лаптях, да не лапоть. Знает, каким слушать ухом и царя и нечистого духа. Согнулся, позыркивает из-под бровей, а рубаха открыла грудь бурую — как бани не видала. «Вашим трудом лишь и живём!» — и приносит чурбаны, пустые внутри. Серёдка была гнилая, и её всю выдолбили.
   Гость берёт два этих дупляка на плечи, третий дочь пасечника несёт. Отойдут в бор, да где кустарник цветёт, повесят на сучья. Александрыч: «Зачем пчеле далеко летать? Пусть и тут заведётся». А девушка на него во все глаза: как в конце поста глядят на пышки с маслом. «Ах, до чего вы простой и честный житель! Работа вам — счастье, и последнее отдадите богомольцу!»
   У него прихоть — таким представать, и от услады он чуть не облизнётся. Сгребёт её — и щупать! Она повизгивает, тесней льнёт, а он вопрос задаёт: «Ты не лукавишь?» — «Какое — лукавить, когда мне в навести да вправить!» Александрыч: «Го-го-го-о!!!» — разгогочется басом. Возьмутся за руки и во всю прыть к пчельнику. От бега белые балахоны раздуются: два паруса летят.
   А под яблонями у колод теперь развёрнут ковёр, на него постелены перины. Тут же на травке — поднос, на нём два заварочных чайника. Оба из наилучшего фарфора, но в них не чай, а свежий мёд.
   Приспевшие из бора скинут балахоны, Александрыч пальцем на чайники: «Ещё два гусика-гуська! Только носы короче». Девушка на перину скок, уселась, смехом залилась: «Короче! короче! — и смотрит на третьего гуська. — Вот где гусик носат — табакерочке рад!» — ножки вразъём — показывает её, ладошками грудки поглаживает.
   Александрыч вмиг рядом сел. Возьмёт чайник, пососёт из носика мёд — ей даёт. Она пососала, другой чайник взяла, подносит к его рту. Потом целуются медовыми губами. Она, счастьем опалена, как примется носы чмокать-сосать! На третьем гуське особливо задержится...
   Но могут и по-иному начать. Сядут напротив друг друга, он торчащим шевельнёт: «Гусь-дубов-оголовок на долбёжку ловок!» — «Не сразу», — она задом к нему повернись, окорочками подрагивает: «Зырь на балабончики до слезы на кончике!» Он: «Жмурюсь — нет сладу терпеть! Разболелся-болит!» — «И моя огнём горит! Ай, замучил аппетит!» — ответит ему, тут он и вправит: «В межеулке елок — в нём увязнул ходок. Тяну напопятно, а он обратно!»
   Займутся размашисто. Солнце во всю щедрость рассиялось, пчёлы по колодам ползут, к леткам и от летков летят: воздух — одно гуденье. Но никакая пчела голых тел не тронет. Хотя оба привлекают и беспокоят потным духом и горячей работой: туда-сюда, туда-сюда друг с дружкой. Однако пчёлы к ним добры. За это Александрыч уважал себя — выше всех пределов гордости. Вот, мол, какое у меня влияние: тыщи жал могут вонзиться, а я без опаски — и ни единое не кольнёт! Чтобы убеждаться в своём авторитете, он и выбрал пчельник для скромного рая.
   Гордился, а другой человек тишком смеялся. Пасечник. Было ему родственно то, что называют у нас некошной силой. Через неё делал. Так наворожит — не только пчела не ужалит, хоть подмышкой держи её, — а коли надо, волчица придёт из лесу: за курицу яйца высиживать.
   Оттого ему перед царём теряться, что мухомор обходить. Царские вкусы вызнал и заполучил миротворца в силки. Холил его самомнение, как умный едок овечку. Царь наотдыхается — одарит его с дочкой. Нажился пасечник поболе, чем порядочно.
   Однажды зимует Александрыч в тёплой Ливадии, а ему телеграммку. Шифр, как и следует. Расшифровал: родился сынок незаконный! У царя сердце ворохнись. Велел поставить у нас дорогой дом бельведер, во владение сыну. Но с ним не видался, и тот так и вырос под фамилией Разлучонский. От деда-пасечника унаследовал способности и тайны, но стал и гораздо больше понимать. Пропускал года мимо себя: прибавится изредка седой волос, но здоровье нерушимо.
   Жил безвредно, в разврате не погрязал, хотя поневоле бывал свидетелем. Увидит безобразие — и качает головой-то, качает. Тяжело ему: словно как и на нём причастность. От былых приездов родителя взяли-то наши пример. Но сам Разлучонский — живая совесть! Ни одной замужней не коснётся: без согласия мужа. А если приголубит чью невесту — жениху не узнать, ни в толчке не понять. Оставит её Разлучонский, после омовения, в прежней целости.
   Доброту насаждал вокруг себя. При нём служил парнишечка Артюха Долгоногов, так Разлучонский ему: «Почему, скажи, ты не даёшь мне самому воду с колодца носить?» Артюха только и моргнёт, язык в щёку упрёт. А Разлучонский: «Как хочешь, но я завтра сам выберу кролика на обед». Родитель разве что любил притвориться простым, а сын и в самом деле знал наизусть поговорку: «Пиво пей, да не плещи. На ночь ешь пустые щи».
   Уже не было на этом свете родителя и матери и другой родни. В Питере новый царь кушал яйцо всмятку золотой ложечкой. Ему насоветовали взять Разлучонского в столицу и запрячь в политику. Из разных выгодных расчётов замыслили посадить его на трон в кое-какой стране. Послал царь за ним — ан дела! Того с полмесяца дома нет: пропал. Царь своей рукой вывел на докладе две палочки и поперёк перечеркнул — «Н» написал. «Найти!»
   А люди, о том не зная, живут как жили. Так же и Полинька в Питере — дочка фельдмаршала — думать не думала про наши места. Выдана замуж за японского вельможу и катит с ним вагоном первого класса: чтобы, проехав Сибирь, уплыть на корабле к мужу на родину. Он богат так уж богат! но — пузатый. Как только не перетягивал брюхо! давил-вжимал механикой всякой. Плюнул да утюгом калёным по пупку. И спроворил себе. Сталась необходимость носить на пупке грелку со льдом. Придумывал, как бы это показать веселее, и всё не раздевался перед женой. Наконец-то в спальном купе говорит ей по-французски: он-де у меня извергается, словно вулканчик, а проще сказать — стреляет, как бутылка шампанского при откупорке. Потому, мол, я ношу на себе лёд. Шампанское без льда — всё равно что поцелуи беззубых.