Бобров ответил, что, наверное, в супе нет лаврового листа. Или, может быть, туда надо положить горчицы. Вообще, если что-нибудь очень невкусно, то всегда следует обращаться к горчице.
   – Чудовищный день, – сказал Левин, – я совершенно измучился. Приехал из мастерских и сразу в операционную. Тут сегодня доставили трех мальчиков, вы слышали об этом бомбардировщике? Расскажите, как они упали?
   Бобров рассказал. Левин выслушал, кривясь, барабаня по столу пальцами. За столько лет работы в авиации он так и не смог привыкнуть к этим рассказам, к спокойно-мужественному тону рассказчиков, к словам «гробанулся», «накрылся», "спрятался в водичку".
   – Четыре «мессера» на одного, – сказал он, – нехитрое дело. Паршивые убийцы! Кстати, это с вами была недавно история, вы как будто попали в штопор?
   – Нет, товарищ военврач, я никогда не попадал в штопор.
   – И хорошо, что не попадали. Не вы, не вы… Тогда кто же попал в штопор на этих днях? Впрочем, это неважно, каждому из нас будет в конце концов свой штопор. Фу, начинается изжога. Вы не страдаете изжогами? Садитесь, старик…
   Бобров сел.
   Потом доктор ел картофельное пюре и вслух раздумывал о войне. По его предположениям выходило, что фашизм будет разгромлен году в сорок шестом. Насчет Второго фронта он отзывался довольно вяло. Бобров Смотрел на доктора внимательно, и глаза у него были такие, что Левину хотелось говорить и говорить.
   – Доктор, – сказал Бобров, – вы бы кушали, у вас простынет.
   – Кушали! – воскликнул Левин. – Кушали! Погодите, я еще устрою баню этому Онуфрию! Он будет меня помнить!
   И с негодующим видом Александр Маркович отодвинул от себя картофельное пюре.
   – В одном доме, было время, вашего покорного слугу подкармливали, – сказал он. – Я был еще молодой человек, а там была бабушка Варя, и она пекла, например, хворост. Вы когда-нибудь пили крепкий, сладкий чай с хорошим хворостом? В этой семье…
   – Доктор, а где сейчас ваша семья? – перебил вдруг Бобров.
   – Моя семья? – почему-то сконфузившись и не сразy, ответил Левин. – Моя семья? Говоря откровенно, у меня нет никакой семьи.
   – Погибли? – глядя прямо в глаза Левину, спросил Бобров.
   – Абсолютно не погибли, – ответил Александр Маркович. – Странная манера у вас у всех об этом спрашивать. Никто у меня не погибал…
   Александр Маркович ворчал долго.
   – Это просто удивительно, – говорил он сердито, – нет такого человека, который бы не думал, что я несчастный. А я нисколько не несчастный. У меня нет никакого надлома, понимаете? Я просто неженатый. Ведь бывают же неженатые люди. Я – холостяк. Я не вдовец, меня не бросала жена, и никто даже не может сказать, что я не успел жениться потому, что был сильно загружен работой. И я не убежденный холостяк. Если же проанализировать мое холостяцкое положение и постараться найти причину, то это окажется невозможным. Как-то так случилось, что я не женился. Все женились, все влюблялись, и всегда у меня была масса поручений – передать записку, отвезти букет цветов, и я как-то в этих свадьбах и влюбленностях запыхался, забегался и опоздал. И на барышне, которая мне очень нравилась, которую я, быть может, даже любил, вдруг женился один мой товарищ. А когда я ей через много лет рассказал, как был в нее влюблен, – она всплеснула руками и сказала: "Ой, Шура, вы все выдумываете…"
   Он грустно помолчал и добавил:
   – Ничего себе "выдумываете"!
   – Да, кстати, – сказал Бобров. – Я слышал, будто вы в отпуск собрались…
   – Не вышло, – ответил Левин. – Я, знаете, хотел немного сам подзаняться со своим здоровьем, но не вышло. Должен был приехать мне на смену один очень хороший доктор, так случилось несчастье, разбомбили поезд, помните, не так давно под Лоухами. И я остался. Мне всегда не везет с отпусками, это какая-то мистика…
   – Чего?
   – Ну, мистика, бред… Да вы же, наверное, помните мою поездку в Сочи…
   Бобров улыбнулся.
   Он вспомнил, как еще до войны, в отпускное время Левин вдруг объявил всем, что едет в отпуск, что у него уже выписаны литеры, что для него заказан мягкий билет, нижнее место до станции Сочи, а на другой день появился в летной столовой и весело пожаловался:
   – Вот видите, как я уехал? Теперь ко всему прочему я еще санитарный врач. Мне только не хватало снимать пробы и осматривать состояние санузлов! Ну, а с другой стороны, когда мой коллега военврач Жилин должен ехать за молодой женой и некому его заменить, как бы вы поступили? Когда он показывает мне письмо от жены и там написано: "еще один месяц, и я сойду с ума, что ты со мной делаешь, мама плачет, и сестра Надя плачет". А? Ну-ка, скажите? И начсан вызывает меня, сажает в кресло, долго молчит, долго вздыхает и потом обращается: "Я не приказываю, я прошу. Вас никто не ждет, а Жилин молодожен". Вот вам и Сочи. И все только потому, что у меня нет настоящей силы воли. Воспитывайте в себе волю, молодые люди, иначе вы не увидите Сочи.
   Доктор Левин был ке чужд честолюбия. Но это было своеобразное честолюбие. В общих чертах оно сводилось к тому, что Александр Маркович любил рассказывать, будто знает очень многих знаменитых летчиков и будто кое-кого из них он лечил в свое время. Кроме того, в давние мирные времена, раздражаясь, Левин любил намекнуть собеседнику, что если так пойдет дальше, то он рассердится и уедет в Москву в Главное Управление или, в крайнем случае, в Ленинград.
   – А что? – спрашивал он. – Вы думаете, у меня вместо нервов веревки? Возьму и подам рапорт. Вечно я должен таскаться с этим племенем крылатых. Не захочу– и не буду. Что я тут вижу среди этих железных парней? Вот побудьте, побудьте хирургом у летчиков. Много интересного вы увидите. За прошлый месяц только одни случай, и то растяжение связок, – не вовремя дернул какую-то там веревку в своем парашюте. И с утра до вечера нытье, чтобы его отпустили и что он повесится со скуки п госпитале. Врач должен расти. А какой у меня рост? В крайнем случае аппендицит, и то разговоров не оберешься. Зачем летчикам врач в мирное время? Тут одни недавно ко мне пришел – интересовался, что такое головная боль. Вы себе представляете человека в тридцлть лет, который совершенно не знает, что такое головня боль, и спрашивает – это болит кожа на голове, болят кости в голове или мозг? Эти люди наделены таким здоровьем, что если они не падают, так для чего им хирургическое отделение? Если бы еще была война, то, конечно, я был бы нужен, а без войны я совершенно ненужен. Хорошо, что в мирное время я большей частью работал в. клиниках. Иначе война бы застала меня лично врасплох. В большой клинике все-таки кое-что видишь, Кое-что делаешь и порою приходится подумать. А здесь с вами, со здоровяками? Даже смешно…
   Левин был вспыльчив, много путал, часто раздражался, и, случалось, кричал на своих санитарок, сестер и врачей. Он просто не понимал, что значит говорить тихо. Халат на нем никогда не был застегнут, длинный нос задорно торчал из-под очков, зубами он вечно жевал мундштук папиросы и для утешения своих пациентов часто рассказывал им о собственных болезнях, энергично и страстно сгущая при этом краски.
   – Этот борец со стихиями жалуется на сердце! – восклицал Левин. – Этот Икар, этот колосс смеет говорить о сердце! Кстати, оно вовсе не здесь, здесь желудок. Честное слово, противно слушать человека, который думает, что он болен, в то время когда он совершенно здоров. У вас хронометр, а не сердце, а у меня, вот у меня вместо сердца – тряпка. Давеча тут один воздушный сокол показал мне свой перелом, вот он лежит в соседней палате. И он думает, что это серьезно. Он не хочет быть калекой на всю жизнь и волнуется. Передайте ему потом, что я вам говорил доверительно, как мужчина мужчине. У него даже не перелом. У него ушиб. И нечего ему разводить нюни насчет того, что он может быть отчислен от авиации. Вот в тридцать втором, доложу я вам, один штукарь уронил меня вместе с самолетом, так это действительно была картина, достойная кисти художника. Меня собрали из кусков. Все было отдельно. Ну почему вы смеетесь? Что смешного в том, что доктор Левин упал вместе с самолетом и разбился на куски? Кроме того, у меня язва желудка, так я думаю. А вы все здоровяки, покорители стратосферы, воздушные чемпионы, племя крылатых, и вы мне очень надоели.
   В серьезных случаях, даже до войны, Александр Маркович не уходил из госпиталя. Если кто-нибудь из летчиков попадал в катастрофу, если состояние пострадавшего внушало хоть маленькое опасение, – Левин как бы случайно засиживался в ординаторской, потом в палате у раненого, потом вдруг задремывал в коридоре в кресле возле столика дежурной сестры.
   – Э! – сказал он Боброву, когда тот впервые очнулся после ранения, – вам нечем особенно гордиться. Если вы женаты, то не рассказывайте вашей жене, что вы были на краю смерти. Вас можно пропустить через кофейную мельницу, и все-таки вы останетесь летчиком. Организм вообще очень много значит в таких случаях, как ваш. Вот, кстати, во время финской у меня была работа. Приносят одного и кладут мне на операционный стол. Я смотрю, и, можете себе представить, вспоминаю обстоятельства, при которых в свое время я оперировал этого же самого юношу. Мои швы, мой, так сказать, почерк, и недурная, очень недурная работа. А дело было так. Он когда-то упал. Тогда летали бог знает на чем, на «Сопвичах», вы, наверное, даже их не видели. И вот он упал вместе со своим «Сопвичем», отбитым у белых. И я, тогда еще совсем молодой врач, должен был разобраться. Вокруг – никого, раненый нетранспортабелен, местный фельдшер только крякает, и я – желторотый – должен все решить. Один час двадцать минут я возился с этим молодым товарищем и потом нисколько не верил, что дело обойдется без сепсиса. Я не мог спать, не мог есть, помню – только все пил воду и курил самосад. Но мой пациент выжил. Он выжил вопреки здравому смыслу и всему тому, чему меня учили. Он выжил потому, что у него был совершенно ваш организм. У него было сердце как мотор и такое здоровье, что он совершенно спокойно проживет еще минимум семьдесят лет. Так что никогда нe следует унывать, а вам, с вашими царапинами, тем более. Вот вам молоко – его надо выпить. Если вы не станете пить молоко – это пойдет на пользу фашизму-гитлеризму. И ничего смешного. Гитлеру, Герингу, Геббельсу и всей этой шарашкиной артели очень приятно, когда наши раненые отказываются от пищи. То есть это я, конечно, выражаюсь фигурально, это в некотором смысле гипербола, но все-таки сделайте им неприятность – выпейте молоко и скушайте котлетку. Сегодня вы лично по некоторому стечению обстоятельств не воюете, так сделайте этой банде неприятности не как боевой, гордый сокол, а как едок…



5


   После своего позднего обеда, сидя с Бобровым, Левин стал вспоминать Германию и университет в Йене, где некоторое время учился. Это было в общем-то ни к чему, но люди, близко знавшие старого доктора, любили слушать его всегда внезапные воспоминания – то один кусок жизни, то другой, то юность, то отрочество, то какую-то встречу, и грустную и забавную в одно и то же время.
   – Немцы, немцы! – говорил Левин. – Я не люблю, когда ругаются – немец, немец. Немец это одно, а фашист это совершенно другое. Когда я смотрю, как они кидают бомбы, или читаю в газетах об этих лагерях уничтожении – боже мой, я пожимаю плечами, пожимаю своими плечами и думаю, что можно сделать из народа, дай волю Гитлеру. Народ можно превратить в палача, в гадину, в зверя, будет не нация, а подлец. Я учился в Йене, я был очень бедный студент, совсем бедный, хуже нельзя. И мне посоветовали – идите к студенческой бабушке фрау Шмидтгоф. Вот такая старуха – выше меня на голову, с усами, не дай бог увидеть ее во сне. И бока и бюст, ну что-то ужасное. Представляете себе – смотрит на меня неподвижно пять минут, обдумывает, гожусь я или нет. Потом показывает комнату и тоже смотрит – годится мне комната или нет. Потом говорит: вы имеете здесь кофе, не слишком крепкий, сливки, не слишком густые, четыре булочки в день и тишину с чистотой. Никаких безобразий. Стирка белья и штопка носков – тоже от меня.
   Я поселяюсь у студенческой бабушки Шмидтгоф. Через месяц она знает расписание всех моих лекций, знает, какое у меня было детство, знает, что я люблю жидкий кофе и побольше сливок, знает, что мне не приходится ждать ассигнований на новый костюм, а когда я заболеваю, она ходит за мной лучше, чем моя родная мама. Слушайте внимательно, Бобров. Эта женщина нe дает мне никогда проспать ни одной лекции, а на прощание, когда я плачу и даю клятвы, что я все-таки еще приеду в Йену повидать ее, она заявляет: "Нет, вы не приедете, герр доктор". Почему же я не приеду? "Вы не приедете, потому что профессора, у которых вы учились, олухи и бездарные дураки, вы поймете это несколько позже". Но, фрау Шмидтгоф, для чего же вы гоняли меня на все лекции? "О, герр доктор, маленький мой герр доктор, для того, чтобы вы получили диплом. У вас нет богатых родителей, вы никогда не получите наследство из Америки, а диплом – это булочки и не особенно крепкий кофе, и жидкие сливки, и крыша над головой. Жизнь так плохо устроена, герр доктор. Нет, нет, только самодовольные кретины возвращаются в Йену, а люди с головой думают: здесь пропали мои лучшие годы, у этих бездарных профессоров. Желаю вам много счастья, герр доктор, добрую жену и всегда свою голову на плечах. Желаю вам понять, что ваш профессор Брукнер – бездарная скотина, а ваш профессор Закоски – нахал и карьерист, а ваш любимец профессор Эрлихен – тупица. Никогда не приезжайте в Йену"…
   – И вы не поехали? – спросил Бобров.
   – Конечно.
   – А старухе вы написали?
   – И старухе я не написал.
   – Почему?
   – Не написал, и баста. Почему? Веселое письмо я не мог ей написать, а грустное – не хотелось. У меня тоже была своя гордость. При царе доктору Левину не так-то просто было устроиться на службу, чтобы иметь хотя бы жидкий кофе и крышу над головой… Вы же этого не понимаете – вы, Бобров, для которого все равны: и казах, и еврей, и узбек, и вы сами, русский. Так я говорю?
   – Оно, конечно, так, – согласился Бобров.
   Потом Левин показал Боброву полученный давеча орден.
   – Вообще, орден Красной Звезды самый красивый – сказал Александр Маркович, – скромно и сильно высказанная идея. Вы согласны? Хотя "Красное Знамя" тоже очень красивый орден. У вас уже два "Красных Знамени" и "Красная Звезда", а еще что?
   – "Трудяга" и "Знак почета", за арктические перелеты…
   – Тоже неплохо! – сказал Левин. – "Правительство высоко оценило его заслуги" – как пишут в некрологах.
   Но будем надеяться, что я не доживу до такого некролога. А теперь мы вымоем руки и займемся вами. Товарищ командующий мне звонил насчет вас. Что вы думаете насчет нашей идеи?
   Бобров ответил не сразу. Он вообще не отличался болтливостью.
   – Ну? – поторопил его Левин. – Или вы не поняли моего вопроса? А может быть, бабушка Шмидтгоф произвела на вас слишком сильное впечатление? Не надо, дорогой товарищ Бобров. Война есть война, и если они позволили себе фашизм, то мы позволим себе этот фашизм уничтожить. Правильно? Теперь что же насчет идей?
   – Придумано толково, возражать не приходится, – ответил наконец летчик, – но многое будет зависеть от качества пилота. Надежный пилот – будетет работать нормально; несортный пилот – накроетесь в два счета. Учтите – посадка и взлет в районе действий истребителей противника.
   – Э, – воскликнул Левин, – в районе действий истребителей противника! А наши истребители? Разве они не будут нас прикрывать? Смотрите вперед и выше, старик, больше оптимизма!
   Умывая руки, он пел "Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц".
   Потом пришел сонный и небритый военврач Баркан. Он был очень недоволен тем, что Левин приказал его разбудить, и нарочно показывал, как он хочет спать, как переутомлен и измучен.
   – Та-та-та-тра-та-та-та-та-та, – напевал Левин, обходя кругом голого Боброва и тыкая пальцем то в ключицу, то в лопатку, то в живот, – тра-та-та…
   Отрывистым голосом он что-то сказал небритому по-латыни, но Баркан не согласился, и с этого мгновения стал прекословить, но не прямо, а как-то вбок. Например, если Александр Маркович что-нибудь утверждал, Баркан не оспаривал, но отвечал вопросом:
   – Допустим. И что же?
   Для того чтобы что-то доказать военврачу Баркану, Левин приказал Боброву ходить взад и вперед по ординаторской. Летчик ходил нахмурившись, сжав зубы, злился.
   – Ну? – спросил Александр Маркович.
   – Могу ответить таким же вопросительным «ну», – сказал Баркан. – Вы, как всегда, алогичны, Александр Маркович.
   – Я алогичен? Я? – спросил Левин. – Нет, в вас нынче засел бес противоречия. В конце концов я не отвечаю за то, что вы не в духе.
   – Зато у вас сегодня необычайно приподнятое настроение, – ответил Баркан. – Разрешите идти?
   Левин кивнул и велел Боброву одеваться.
   – Видали? – спросил он, когда Баркан ушел. – Недурной человек, и врач, на которого вполне можно положиться. Но что-то у меня с ним не выходит. Не у него со мной, а у меня с ним. И виноват мой характер, моя болтливость, вечный шум, который я устраиваю, пустяки, которые выводят меня из себя. Даю вам слово, что были случаи, когда я его обижал совершенно зря. И теперь не получается контакт. Я ему неприятен, нам трудно вместе. свинство, когда идет война. Вы меня осуждаете?
   Бобров пробурчал нечто среднее между "все бывает" и "постороннему тут не разобраться". Впрочем, он невнимательно слушал Левина. Допустит к полетам или нет – вот ради чего он тут сидел. И в конце концов это произошло.
   – Смотрите вперед и выше, старина, – сказал Александр Маркович. – Ваше дело в шляпе. Я считаю, что вас можно допустить к исполнению служебных обязанностей.
   Летчик еще сильнее сжал зубы: вот оно, наступает его день.
   – Вы в хорошей форме, – продолжал военврач, – вы в форме почти идеальной для вашей специальности. Теперь второй вопрос – наша идея. Вы бы пошли пилотом на такую машину?
   – На какую? – спросил Бобров, чтобы оттянуть время и не сразу огорчить Левина.
   –; Я же вам говорил о нашей идее. Речь идет о спасательной машине. Или мне рассказать все с самого начала?
   – Я хочу воевать! – сказал Бобров. – Я должен воевать, товарищ военврач…
   – Ну и воюйте! – вдруг грустно и негромко ответил Левин. – Воюйте на здоровье. Конечно, вы воюете, а я нам предлагаю эвакуацию в Ташкент. Разумеется, вы солдат и храбрец, а мы тут бьем баклуши и отсиживаемся от всяких непредвиденных случайностей. Вытащить из ледяной воды двух-трех обреченных парней – это дли товарища Боброва штатская работа. Вернуть к жизнии, спасти своих товарищей – это несерьезно. Нет, нет, лучше теперь молчите. В данном вопросе интересно то, что некто Бобов сам сказал, будто несортный пилот погубит все начинание, а когда дошло до дела, то этот же Бобров предпочел отказаться. Я больше ничего не имею сказать. Привет, товарищ Бобров…
   Летчик молчал, косо и задумчиво глядя на Левина. Тот сидел за своим столом, горестно подпершись руками, и было видно, что он в самом деле глубоко обижен и оскорблен.
   – Все едино это вроде отчисления от боевой авиации, – глухо и упрямо произнес Бобров. – Тут никакие рассуждения не помогут, хотя вы и правы как военврач. Конечно, без команд аэродромного обслуживания мы работать не можем, и правильно роль этих команд начальство поднимает, но коли вопрос жестко поставят, я лучше и пехоту подамся, чем в аэродромную команду.
   Левин молчал.
   – Еще направят на бензозаправщик шофером и тоже скажут – боевая работа, – ворчливо добавил Бобров, – а я бомбардировщик, театр знаю, пользу приношу.
   – Идите, идите, – почти крикнул Левин, – я же вас не прошу и не уговариваю. Идите в бомбардировочную, идите. А мне пришлют мальчика двадцатого года рождения, и нас срежут на первом же взлете. Черт с ним, с этим старым Левиным. Но идея, идея, прекрасная идея тоже будет срезана раз навсегда. До свидания, спокойной ночи, приятных сновидений.
   И он открыл перед Бобровым дверь в полутемный госпитальный коридор.
   Потом Левин немного постоял в ординаторской, раздумывая, и принял соды: его мучила изжога. К ночи с дальнего поста привезли на катере краснофлотца – пришлось оперировать. Потом у старшины стрелка-радиста началось обильное, изнуряющее кровотечение из раны бедра.
   – Ничего не понимаю! – ежась и вздрагивая, сказала Ольга Ивановна. Она всегда пугалась за своих раненых, и Александр Маркович сердился за это на нее и часто говорил ей, что так нельзя, что она должна держать себя в руках, что это, в конце концов, война.
   – Чего же тут не понимать? Вторичное кровотечение! – сказал он и пошел мыть руки. Анжелика побежала перед ним готовить операционную.
   К часу ночи он перевязал старшине бедренную артерию, и когда из операционной его привезли в палату, Александр Маркович сел с ним рядом и заговорил:
   – Теперь все в полном порядке, старик. Еще немного, и вы пойдете гулять. У вас железные легкие и блиндированное сердце. С вашим здоровьем человек никогда не умирает. Верочка, приготовьте для этого летающего Мафусаила кальций. И вам не стыдно, старик? Это, кажется, вы часа два тому назад просили меня написать прощальное письмо на родину? Смотрите, ему смешно!
   Наконец, когда все затихло, Левин отправился по осклизлым каменным ступеням вниз, в свою комнату, рядом с прачечной, отдыхать. Здесь круглые сутки слышался шум воды, глухо и печально пели прачки, скрипел моечный барабан, а если близко падала бомба, то обязательно лопались трубы и жилье доктора заливало водою.
   Он разулся, вздохнул и сел на койку. Кителя он не снимал: мало ли что могло случиться со стрелком-радистом.

   Дорогая Наталия Федоровна!


   Так я к Вам и не приехал. Опять не вышло. И не то чтобы меня не пустили – наоборот, очень даже пускали и гнали, но по свойству своего характера – не смог. Кстати, не помните ли Вы такого ученика Н. И., по фамилии Белых? Это необыкновенно способный хирург, Н. И. очень его когда-то нахваливал и водил к вам в дом, где вышеупомянутый Белых, краснея и стесняясь, съедал огромное количество хлеба, стараясь поменьше мазать маслом. Вспоминаете? Звали Вы его Петечкой, и нянька, покойница Анастасия Семеновна, всегда его еще отдельно кормила в кухне гороховым супом, который он страшно любил. Так вот этот Белых ехал к нам и попал под бомбежку. Подлецы фашисты и бомбили и обстреливали состав. Белых вытаскивал из вагона какого-то раненого майора, фашист сверху дал пулеметную очередь, и теперь у нашего Петечки прострелены кисти обеих рук. Представляете, какое это ужасное несчастье для хирурга. Наш начсанупр флота приказал круглосуточно дежурить возле него – страшимся мы психической травмы. Э, да что писать…


   Но дело есть дело: Белых, по всей вероятности (об этом был специальный разговор), удастся эвакуировать в те районы, где командует наш Н. И. Пусть Н. И. вспомнит своего ученика, отыщет его, и, так сказать, в общем, Вы понимаете. Учтите еще, что этот сибиряк страшно самолюбив и именно поэтому не потерпит никакого особого с собой обращения. Я ездил к нему. Он сказал: «Живем-живем и привыкаем – все Н. И. да Н. И., а ведь Н. И. великий хирург». Приятно Вам быть женой великого хирурга?


   Ох, милая Наталия Федоровна, как быстро летит время. Пишу Вам и вспоминаю Киев, Н. И., Вас и Виктора, когда он только что родился и у Вас сделалась грудница. Помните, как мы все трое испугались и позвали фельдшера Егора Ивановича Опанасенку, а потом я побежал в аптеку и на обратном пути вывихнул себе ногу. И Ваш муж вместе с Опанасенкой вправили вывих, когда меня приволокли какие-то добрые киевские дядьки.


   Передайте, пожалуйста, Н. И., что у меня с госпитале два дня тому назад был казус во время операции на почке, совершенно в стиле раритетов, которые интересуют Вашего благоверного для той его давнишней работы.


   Остаюсь Вашим постоянным доверенным лицом

А. Левин





6


   – Ну? – спросил Левин.
   Военинженер Курочка лежал в воде залива на спине. Холодная луна светила прямо в его маленькое белое лицо.
   – Все в порядке? – крикнул Александр Маркович, и гребцам-краснофлотцам показалось, что над заливом каркнула ворона. – Удобно лежать?
   Шлюпка едва покачивалась.
   Широкой лентой по черной воде плыли шарики лимонов. Про эти лимоны рассказывали, будто бы какая-то союзная «коробка» напоролась на камни, разодрала себе днище и теперь команда пьянствует на берегу в «Интуристе», а лимоны вода вымывает и несет по заливу. Каждый такой лимон покрылся корочкой льда и там, под скорлупой, сохранил и свой аромат и вкус.
   В шесть часов утра первое испытание закончили. Краснофлотцы вытащили Курочку в шлюпку – спасательный костюм блеснул, точно рыбья чешуя, и тотчас же обледенел. Левин налил из фляги коньяку, но Курочка пить не стал.
   – Спать хочу, – сказал он, зевая.
   – Я все-таки повезу вас в госпиталь, – строго решил Александр Маркович. – Там и выспитесь. Так или иначе, даже в том случае, если наш костюм будет принят на вооружение и летчики будут его применять, после падения в воду нужен медицинский уход.
   – Я не падал, я испытывал в спокойных условиях, – ответил Курочка.
   И попробовал обмерзшую ткань на слом.
   – Ага? – сказал Левин. – Не ломается? Вечно вы ничего не верите. Я же замораживал и кусочками и большим куском. Ничего ей не делается – этой нашей великолепной ткани.