Пошли к вчерашней вешке. Луна теперь была слева. По заливу осторожно, точно большая рыба, скользнула подводная лодка, на мостике мигали огоньки ратьера.
   – Вешка! – крикнул старшина.
   Вчерашних лимонов тут больше не было, и вообще со вчерашнего дня здесь все совершенно переменилось, то есть даже и не переменилось, а просто это было другое место, и вовсе не в заливе, а в море, или, быть может, дальше, в океане, и вешка была теперь не похожа на ту, которая вчера неподвижно и гордо торчала из тихой воды, – теперь это была какая-то дрянная щепка, которая металась по волнам и пропадала и вновь появлялась на мгновение.
   Александр Маркович поднялся с банки и просунул руку в карман, чтобы, раздернув молнию, вскрыть химическую грелку, но тут же решил, что это делать еще рано, и, помедлив, вновь испугался до того, что зазвенело в ушах и началась тошнота. А между тем наступило время прыгать в поду, – краснофлотцы удерживали шлюпку веслами, и ее теперь только мотало с волны на волну, небыстро и неуклюже.
   "Прыгать в воду, боже мой! – в эту стылую, черную, ледяную воду, прыгать так, за здорово живешь, прыгать, не очень умея плавать, прыгать на шестом десятке, прыгать…"
   Лодку сильно покачивало, и, чтобы не упасть, Левин держался за плечо старшины, и старшина тоже держал его за руку возле локтя, а все другие краснофлотцы смотрели на него и ждали, покуда он справится с собою и просчитает до трех. И Александр Маркович поступил так, как поступил в свое время Володя Боровиков, – он сделал то, что надо было сделать, позабыв только, что прыгать следует после счета «три», а не после счета «четыре». Впрочем, это было неважно: он сказал себе «четыре», и тотчас же чувство раздражения на себя и на свое малодушие сменилось чувством спокойного удовлетворения, радостного удивления самим собой, чувством твердой уверенности в самом себе, – он был уже в воде, капка сработала, костюм раздулся, от грелок по ногам к животу побежало тепло. И вода понесла его на себе, а рядом с ним шла шлюпка, и краснофлотцы смотрели на него сверху вниз. Их руки были напряжены – каждую секунду они готовы были вытащить его из воды. Еще бы! Александр Маркович не знал, какими словами старшина пересказал свой разговор с командующим.
   "Теперь мне не нужно думать о себе, – размышлял Левин. – Теперь обо мне будут думать они. Ведь я делаю это дело для них – значит, теперь я должен совершенно сосредоточиться на испытании костюма, они же совершенно сосредоточатся на моей особе".
   Отплевываясь от соленой воды, он прислушался к своему сердцу и отметил, что оно работает удовлетворительно, прислушался к теплу грелок и нашел, что тепла достаточно, перевернулся на живот и поплыл, испытывая свободу покроя костюма и стараясь для этого загребать руками как можно шире и резче. Покрой был тоже хорош и удобен.
   "Чего же не хватает Курочке? – спросил он себя. – Чего еще нужно инженеру от нашего костюма?"
   Волна то поднимала его вверх, то швыряла вниз с такой быстротой и силой, что дух захватывало, но теперь он не испытывал страха, потому что, во-первых, был занят своим спасательным костюмом, во-вторых, совершенно доверился команде на шлюпке, которая все время, каждую секунду была с ним, над ним, настолько близко от него, чтобы он не беспокоился, и настолько далеко, чтобы не зашибить его ни бортом, ни веслом.
   Потом, обвыкшись в воде, он вспомнил, что непременно надо испытать все неудобства приема пищи здесь, и стал доставать питательные таблетки. Это была трудная и сложная работа, и ему сразу же стало понятно, что они с Курочкой недостаточно продумали эту часть задачи, но все же он достал таблетки и принялся их жевать вместе с горько-соленой морской водой, которая попала в рот, как он ни ловчился…
   И пока он сжевал всю пачку таблеток, над ним висели лица краснофлотцев, пристально в него всматривающиеся и что-то говорящие большими темными ртами. Он не слышал, что именно они говорили, но был уверен, что они или советуют ему что-нибудь, или сочувствуют ему, или хвалят его – одним словом, помогают ему всем, чем только могут.
   А потом они все сидели в дежурке на пирсе. Краснофлотцы стащили с него спасательный костюм, и он рассказывал им, что он чувствовал, когда пробыл в ледяной воде три часа, и старшина все советовал ему подвинуться поближе к раскаленной печурке, но ему не было холодно и только хотелось еще и еще рассказывать, какая это хорошая вещь – спасательный костюм – и какие у этого костюма огромные перспективы в будущем.
   Часы-ходики щелкали на стене, ветер свистел над заливом, пришел почтовый бот и еще две какие-то коробки, и двери захлопали раз за разом. Наступило утро. Доктор Левин поднялся и в чужом черном полушубке пошел домой – в госпиталь. Краснофлотцы несли за ним его спасательный костюм, чемодан с хронометром и другими инструментами, саквояж, в котором булькал так и не выпитый коньяк. Уже возле госпиталя он услышал это бульканье, достал фляжку, отвинтил стаканчик и поднес старшине.
   – Вам первому, товарищ подполковник, – в свисте ветра сказал старшина, но на всякий случай обтер губы.
   Александр Маркович выпил вторым – после старшины – и потом налил каждому по очереди.
   – За ваше! – сказал квадратный краснофлотец Ряблов.
   – Чтобы не по последней! – сказал маленький Иванченков.
   – От простуды и от всякой такой заразы! – провозгласил басом из самого живота краснофлотец, которого Левин все время называл Петровых, но который на самом деле был Симочкин, хоть и откликался на Петровых.
   Тут, под стеной госпиталя, они и расстались до завтра, до двух часов пополудни, когда должен был прибыть начсан полковник Шеремет.



7


   В вестибюле, еще розовый от ветра, стоял замполит Дорош и грел руки у радиатора. Молескиновая летная куртка на нем была расстегнута, порою он прижимался животом к теплым трубам и кряхтел от удовольствия. Левин спросил у него, что он тут делает так рано. Дорош ответил, что он прогуливался и замерз, а теперь греется. Вместе пошли в ординаторскую и потребовали у ночной санитарки по стакану чаю. Садясь, Дорош болезненно сморщился, лицо его внезапно побледнело.
   – Ох, вы мне надоели, – сказал Левин, – я на это просто не могу смотреть. Давайте наконец займемся вашей культей. Не такое уж большое дело ее оформить по-настоящему…
   Дорош потерял ногу еще в финскую, культя была неудачно сформирована, и временами он тяжело страдал, во в госпиталь не ложился – все откладывал.
   – Вот после победы, – сказал он и сейчас, – отвоюем, тогда поработаем над собой. Согласны?
   – Ваше дело, – ответил Левин, – только ваше, никто не имеет права вмешиваться.
   Оба попили чаю молча, наслаждаясь теплом и тишиною.
   – Ну, что костюм? – спросил Дорош. -Я дважды на пирс ходил, да вас все не было…
   Вот, оказывается, как он прогуливался!
   Левин поднял очки на лоб и молча посмотрел на замполита. Тот улыбался прищурившись, покуривал трубочку, в груди у него сипело, там тоже были какие-то непорядки с финской войны.
   – Следующий раз я буду испытывать, – сказал он, – интересно, выдержит ли ваша машина безногого летчика. Как вы думаете, Александр Маркович?
   – Вы же штурман.
   – А штурман – не летчик? Впрочем, сейчас я не то и не другое. Только снится иногда, что лечу. Так это, говорят, всем детям снится, которые растут. Вам снилось, что вы летаете?
   Левин слабо улыбнулся и сказал с грустью:
   – Всем людям в детстве снились хорошие сны, а мне нет. Мне всегда снилось, что меня бьют: или колотят шпандырем, или учитель латыни сечет по пальцам, или мальчики "жмут масло". А потом, позже, в Германии, в Йене мне снилось, что меня выгоняют – недоучкой. Это были невеселые сны, товарищ Дорош. Дома пять братьев и две сестры – и одна надежда на то, что я кончу курс, стану врачом и помогу остальным выйти в люди…
   – Помогли?
   – По мере возможностей. Один скончался в тюрьме в тринадцатом году, двое, как я, врачи, самый младший– в противотанковой артиллерии, писем нет…
   И Александр Маркович задумался, покачивая головой.
   – Ну, ладно, – сказал Дорош, – спать вам пора, товарищ подполковник. А про то, как выкручивали уши, – лучше не думать. У меня тоже есть кое-что вспомнить в этом смысле, да я предпочитаю не вспоминать. Кстати о неприятностях: кончились ваши дрязги с Барканом?
   Левин вздохнул и не ответил.
   – Не хотите говорить? – спросил Дорош, вглядываясь в подполковника. – Вы вот помалкиваете, а Баркан на вас жалуется.
   – Я действительно, видимо, кое в чем перед ним виноват, – сказал Левин, – не во всем, но кое в чем…
   Я начальник – и если у меня нет общего языка с моим подчиненным, то, значит, виноват все-таки я. У меня нет к этому человеку ключа – вот и все. И, наверное, я его обидел. Да, да, конечно, обидел, тогда, когда должен был ехать в Москву, – помните? А в заключение скажу вам – вы не можете себе представить, как мне опротивели все эти дрязги…

   Дорогая Наталия Федоровна!


   От одного коллеги узнал, что он видел недавно Николая Ивановича в добром здоровье на одном пункте вблиз Черного моря. Н. И. там инспектировал и наводил порядок. Коллега видел Вашего супруга всего два дня тому назад.


   Прочитав в газете сообщение о присвоении Н. И. звания генерал-лейтенанта медицинской службы, я сказал своим сотрудникам: «А вот генерал, с которым я учился в университете, но который был неизмеримо способнее меня, во-первых, и неизмеримо счастливее, во-вторых».


   Счастливее, потому что Вы вышли замуж за него, а я остался старым холостяком. Впрочем, может быть, это и к лучшему. Какой из меня муж! Вчера я пришел домой в одной калоше, представляете себе? И не по рассеянности, а просто она потерялась на улице, и я никак не мог ее отыскать, хоть пиши объявление, что, как Вы понимаете, во время войны не слишком прилично.


   Тот самый Белых, о котором я Вам писал, уже эвакуирован в один из госпиталей, находящихся под руководством Н. И. Состояние моего доктора удовлетворительное, но и только. По мере сил он сдерживается – это ему довольно трудно. Ей-ей, я не увлекаюсь, когда думаю о нем как об истинном светиле на небе нашей хирургии. Очень прошу Вас, дорогая Н. Ф., навещайте его почаще. Это не просьба о «чуткости по знакомству» – это наша с Вами обязанность. Мы обязаны сделать для него все, что в наших силах, и даже несколько больше. Вашему сыну Витьке я написал. Этот товарищ не посчитал нужным пока что ответить. А может быть, их подразделение в боях – бывает и такое.


   Мне присвоили звание подполковника м. с. А Вам, дорогой товарищ? Мне лично кажется, что майора Вам многовато, а капитана мало. Напишите.


   На днях у нас будет общефлотская конференция хирургов, на которой я надеюсь выступить с некоторыми обобщениями.


   Вы спрашиваете о здоровье. Оно оставляет желать лучшего.

Всегда Ваш А. Левин





8


   Ему было уже немало лет – уже не пятьдесят семь, как в первый год, а пятьдесят девять, и болезни, о которых он думал раньше, не связывая их с собою, нынче и самом деле привязались к нему. И отчаянные изжоги, и несварение, и головные боли – все это еще было полбеды по сравнению с теми жестокими болями в желудке и с тем омерзительным привкусом жести во рту, которые – чем дальше, тем больше – не давали ему ни спокойно поработать, ни спокойно выспаться. Все всесте это было очень похоже на язву, но он не хотел об этом думать, так же как не хотел глядеться в зеркало, чтобы не видеть мешочков под глазами, морщин и землистого цвета лица.
   В девять часов утра он проснулся от страшной тянущей боли и позывов на рвоту. Рядом, в моечной, пели прачки и скрипел барабан. По полу волнами ходила вода-теперь проклятая труба лопалась без всяких бомбежек.
   "Ты добился свoeгo, – подумал Левин, – ты имеешь наконец язву. Ты накликал ее себе, старая ворона. Ну-ка, что ты будешь сейчас делать?"
   Чтобы не стонать, он принялся раскачиваться, сидя па своей койке. В воде, заливавшей пол, отражалась яркая лампочка, и отражение это, сверкая и дробясь, преломлялось в стеклах очков, отчего все вокруг было наполнено нестерпимым, сверкающим светом.
   – Хирургическое отделение останется майору Баркану, – сказал Александр Маркович, – прошу вас представить себе это в подробностях, подполковник Левин… И еще несколько фраз он сказал ироническим голосом, но это совершенно ему не помогло. Он даже не слышал собственных слов, не понимал их смысла, ничего не видел перед собою, кроме режущего света. И кто-то с упрямой, идиотической силой вытягивал из него желудок.
   .. На мгновение ему стало легче. Он даже успел подумать, что бывал несправедлив к раненым, потому что не понимал, как ужасны могут быть физические страдания. И, думая так, он открыл дверь, поскользнулся в воде и ударился о косяк прачечной. Ведь он был без очков, они свалились, когда его тошнило. О, унижение физических страданий!
   И дверь в прачечную он никак не мог увидеть еще и потому, что дикая боль вновь поглотила весь его разум.
   Но тут дверь отворилась сама собою, и сам собою он очутился на воздухе. Мокрые, сильные женские руки, в мыльной пене по локоть, оказались над его лицом, эта пена упала с шорохом ему на глаз и на бровь, и он оказался на носилках. Носилки понесли наверх головою вперед, по всем правилам поднимая изножье.
   Старший сержант Анжелика Августовна, сдерживая слезы, точно над покойником сказала:
   – О боже мой, ему, конечно, нельзя было кушать эту ужасную капусту с луком.
   Когда Анжелика волновалась, у нее делался почти мужской голос. И букву «л» она произносила совершенно правильно. Даже сейчас он заметил, что она сказала «лук», а не "вук".
   Все другие вокруг говорили шепотом.
   Левин лежал с закрытыми глазами, прислушивался к утихающей после укола боли и разбирался в том, кто как шепчет. Вот захрипел и закашлял Баркан, он совершенно не умел говорить шепотом и всегда кашлял, вот взволнованно и сердито ответила ему капитан Варварушкина, вот быстро-быстро, пришепетывая и глотая слова, заговорила Верочка.
   А потом стало тихо, и заскрипел протез – это Дорош ушел из палаты.
   Тотчас же раздались громкие, властные шаги: вот отчего ушел Дорош, он ушел потому, что появился Шеремет, они давно не любили друг друга. И сразу же Шеремет сказал тем голосом, которым он обычно распекал своих подчиненных:
   – Теперь собрание проводите? Ну, конечно, довели мне Левина до стационара и митингуете! Вы что, Баркан, думаете, у меня санаторно-курортное управление?
   У меня, Баркан, не курорт для вас и не санаторий, у меня, Варварушкина, не фребелевский детский садик, у меня военный госпиталь, я не позволю…
   Александр Маркович сморщился.
   У него стучало в висках, когда Шеремет начинал свое "у меня". Он сам чаще Шеремета кричал на подчиненных, но это всегда происходило оттого, что он не мог не накричать. Шеремет же кричал только потому, что считал нужным держать "вверенных ему людей" в страхе, так же, впрочем, как считал необходимым порою, разговаривая с врачами, обращаться к ним "как интеллигентный человек к интеллигентному человеку".
   – Здравствуйте, товарищ полковник! – сказал Левин, неохотно открывая глаза только для того, чтобы прекратить этот крик.
   – Салют! – ответил полковник.
   Он был очень чисто выбрит, шинель у него была с каракулевым воротником, не говоря уже о том, что шил ее тот самый старшина, который обшивал самого командующего. Шеремет вообще был щеголем, он носил на шее белое шелковое кашне, фуражка у него была с маленьким, подогнутым внутрь козырьком, из расстегнутой шинели виднелся китель – тоже какой-то особенный, не такой, как у всех. Халат, без которого не разрешалось входить в госпиталь, начсан накинул только на одно плечо, как бы подчиняясь правилам и в то же время выражая свое к ним ироническое отношение. Кроме того, набрасывая халат на одно плечо, Шеремет давал этим понять, что он слишком занят и не может на каждой своей «точке» надевать и снимать халат со всеми завязками, пуговицами и тому подобной ерундой.
   – Вы опять в шинели! – слабым голосом произнес Левин.
   – А вы даже из гроба мне об этом скажете! – ответил Шеремет. – Просто удивительно, до чего вы обюрократились, Александр Маркович. Ну-ка, дайте-ка мне вашу лапку.
   И, сделав такое лицо, какое, по его мнению, должно было быть у лечащего врача, Шеремет взял своими толстыми, лоснящимися пальцами худое запястье Александра Марковича.
   Левин, прикрыв один глаз, смотрел на Шеремета. А Шеремет, глядя на секундную стрелку своих квадратных золотых часов, шептал про себя красными губами:
   – Двадцать два… двадцать три… двадцать четыре.
   В палате было очень тихо. Не каждый-то день тут начсан считает пульс. Может быть, этим актом он подчеркивает свою чуткость по отношению к захворавшему Левину.
   – Мне вашей чуткости не надо, – вдруг сказал Александр Маркович, – вы мне подайте что по советскому закону положено.
   – Как? – спросил Шеремет.
   – Просто вспомнил один трамвайный разговор в Ленинграде, – ответил Левин, – но это, разумеется, к делу никакого отношения не имеет.
   Шеремет обиженно и значительно приопустил толстые веки.
   – Наполнение вполне приличное! – наконец сказал он.
   И, положив руку Александра Марковича поверх одеяла, похлопал по ней ладонью, как делают это старые лечащие врачи.
   – Так-то, батюшка мой! – произнес Шеремет. – Укатали сивку крутые горки. Не послушались меня, не поехали отдохнуть…
   Левин все еще смотрел на начсана одним глазом.
   – Теперь придется не день и не два полежать…
   И Шеремет стал рассказывать, что у китайских врачей существует до пятисот пульсов. Рассказывал он долго, значительно, и рассказ его было неловко слушать, потому что многое он подвирал. Потом, сделав суровое лицо, Шеремет приступил к распоряжениям.
   – Для подполковника надо очистить эту палату, – велел начсан, – совершенно очистить, и оставить только одну койку – самому Александру Марковичу. Странно, что без меня никто не догадался это сделать, смешно отдавать приказания по поводу очевидных вещей.
   – Палату для меня очищать не надо, – слабым голосом возразил Левин. – Зачем мне очищать палату. Я никому не мешаю, и мне никто не мешает…
   Он глубоко вздохнул и негромко добавил:
   – Я не нуждаюсь ни в чем особенном и отдельном. Вы понимаете мою мысль?
   Он плохо видел без очков, и, может быть, это обстоятельство придало ему мужества. Шеремет умел так таращить свои выпуклые глаза, что у Александра Марковича раньше недоставало сил ему возражать. А теперь перед ним было только плоское, белое, гладкое лицо и больше ничего. А может быть, очки тут были и ни при чем. Moжет быть, Шеремета вообще не следовало бояться.
   – Хорошо, – сказал Шеремет. – Оставьте нас.
   Все ушли почтительно и подавленно. Анжелика громко издохнула, несколько даже с вызовом. Майор Баркан покашлял в кулак.
   Шеремета боялись и не любили.
   – Ну, что будем делать? – спросил полковник. Левин пожал под одеялом худыми плечами.
   – Если это язва. – опять начал Шеремет. Александр Маркович смотрел на него одним глазом неподвижно и иронически. Шеремет говорил долго и неубедительно. Его всегда раздражал Левин – нынче же особенно. И главное – молчит. Почему молчит? Ведь он ему предлагает письмо к виднейшему хирургу и делает это из самых чистых побуждений. А он молчит и смотрит одним глазом.
   – Почему вы молчите? – спросил наконец Шеремет.
   – Я все жду, когда же вы спросите про спасательный костюм.
   Старший сержант Анжелика Августовна принесла Левину очки, и он в то же мгновение увидел, какое сдержанно-ненавидящее лицо у Шеремета, но теперь не оробел. Ему самому это показалось странным, но он не оробел. Может быть, после той минуты, когда он решил прыгнуть в залив, он вообще не будет робеть? Странные вещи творятся даже с немолодыми людьми на белом свете, если для них существует что-то самое главное. И что оно – это главное? И когда оно начинается? Когда это все началось у Володи Боровикова? Или Володя уже с этим родился? Нет, Володе не нужно было ничего преодолевать.
   – Я не хотел с вами говорить о делах, – донесся до него голос Шеремета, – но если уж на то пошло, то, прежде чем беседовать о спасательном костюме, два слова о бане и о вашем подчиненном, вернее о вашей подчиненной Варварушкиной. Только два слова. Вам не тяжело говорить?
   Левин сделал гримасу, которая означала: "Какой вздор".
   – Александр Маркович, дорогуша, – продолжал Шеремет, – разговор у нас не служебный, а совершенно приватный, мы говорим как друзья, как интеллигентные люди, вы согласны? Вы должны меня понять, тем более что вы, так сказать, наиболее кадровый из всего нашего состава. Вы не Варварушкина, и вы знаете, что такое служба…
   Левин смотрел на Шеремета с жадностью и ждал. Он совершенно не робел более этого выбритого и напудренного лица, подпертого жестким, вылезающим из-под кителя крахмальным воротничком, не робел толстых приспущенных век, не робел властных жестов, крупных золотых зубов, сдерживаемого, рокочущего, начальнического голоса.
   – Вчерашнего дня, в субботу, – говорил Шеремет, как всегда немного манерничая, – вспомнил я, что многие из начальства вашего гарнизона моются именно по субботам. Естественно, что мне пришла в голову мысль проверить, как ваш санврач реагирует на субботу. А санврача нынче, как известно, нет, заменяет его ваша почтеннейшая Варварушкина. Так что наш с вами разговор идет именно о ней. Ну-с, прошу слушать: в бане пожилой старшина на мой вопрос, как они готовятся к приему начальства, довольно развязно мне отвечает, что никаких особых приготовлений у них нет, что санврач нынче заходил, но никаких – заметьте, никаких – приказаний не отдавал, кроме как помыть все, поскрести и парку поднагнать. Что же касается до моего приказания, то Варварушкина не только ничего сама не сделала, но даже не довела о нем до сведения начальника госпиталя. А мне со слезами ответила, что отказывается выполнять мои распоряжения.
   – Какие именно ваши распоряжения? – спросил Александр Маркович.
   – Она вам не докладывала?
   – Нет, не докладывала.
   – Еще один характерный штрих для ее поведения. Я распорядился получить из вашего госпиталя выбракованные одеяла и постелить ими лавки и полы в предбаннике. Я распорядился выстелить лавки поверх одеял простынями. Я распорядился также силами госпитального персонала заготовить веничков, сварить квасу из хлебных крошек и корок и поставить этот квас на льду в предбаннике. Ведь просто? Начальство наше очень устает, у него ответственность огромная, значит надо нам о начальстве подумать, проявить заботу, да и нам это вовсе не во вред, потому что они непременно спросят – кто это о них так позаботился, а банщик и ответит: "Санчасть, товарищ командующий!" Вникаете? Таким образом, они нас приметят, вспомнят добрым словом, и мы с вами…
   – А если худым словом? – спросил Левин, глядя прямо в глаза Шеремету. – Если спросят, кто эти паршивые подхалимы, холуи, подлизы, – тогда как? И если им ответят, что эти подхалимы и холуи – военврачи? Сладко нам будет? А характер командующего мне немножко известен, спросить он может. Нет, товарищ полковник, уж вы извините, но я совершенно одобряю Варварушкину и во всем согласен с нею. Жалко только, что она плакала. Да ничего не поделаешь – слабый пол, случается, плачет от злости…
   – Но ваша Варварушкина не выполнила приказания.
   Александр Маркович пожевал губами, подумал, потом произнес:
   – Вряд ли, товарищ полковник, она могла понять ваши слова как приказание. Она поняла ваши слова как приватную беседу, так я склонен думать. Она у меня товарищ дисциплинированный.
   Лоб Шеремета покрылся испариной, но ответа не последовало.
   – Так ведь? – спросил Александр Маркович. – Впрочем, все это мелочи. Давайте теперь о деле потолкуем. Когда мы назначим испытание костюму? В следующее воскресенье?
   – Думаю, что об этом рано говорить, – едва скрывая досаду, ответил Шеремет. – Ведь у вас, голубчик, язва, ужели вы сами прободения не боитесь?
   – А если боюсь, так что? – спросил в ответ Левин. – Это война научила меня тому, что, боюсь я или не боюсь, – побеждать я во всяком случае обязан. Все те, кого мы лечим, – люди, а человеку свойственно не любить, мягко выражаясь, когда в него стреляют. И тем не менее…
   Шеремет вдруг вскипел.
   – Тем не менее, – сдерживая свой голос, чтобы не услышали другие в палате, сказал он, – тем не менее ужасно вы любите рассуждать в ваши годы. Все кругом рассуждают. Начальник госпиталя рассуждает, товарищ Дорош рассуждает, скоро санитарки рассуждать начнут.
   – Они уже давно рассуждают, – вставил Левин, нарочно поддразнивая Шеремета.
   – Все рассуждают, – почти крикнул Шеремет, – все непрерывно рассуждают, и никому в голову не приходит, что раз никто еще не изобрел этого костюма, то и нам его не изобрести. Блеф это все, понимаете? Блеф! Доктор, видите ли, Левин и инженер, видите ли, Курочка сконструировали костюм. Но этого им мало. Они требуют еще санитарного самолета. Спасательный самолет им понадобился. А я вам на это отвечаю: начальство само знает, каким способом обеспечивать эвакуацию раненых, и мы с вами не для того сюда поставлены, чтобы учить снизу наше начальство, находящееся неизмеримо высоко. У нас участок небольшой, и мы должны с ним справиться, а не летать на разных самолетах и не жить в мире фантазии. По вашему лицу я вижу, что вы будете писать рапорт насчет самолета и костюма, и говорю вам – пишите, ваше дело, но я вам во всех этих историях не помощник. Прикажут – пожалуйста, а не прикажут – не буду. Вот так и договоримся. Договорились? Или вам мало мороки с вашим отделением?