И он выразил всем своим лицом и даже плечами расположение к Левину, а рукою дотронулся до его острого колена, выпирающего из-под одеяла, и несколько раз погладил ему ногу. Левин же молчал и смотрел на Шеремета так, как будто видел его в первый раз и как будто тот очень ему не понравился.
   – Ну-с, а засим позвольте пожелать вам всего наилучшего! – сказал Шеремет и пожал Левину руку. – Поправляйтесь, а как только станете транспортабельным, мы вас отправим в Москву, и там вам вашу язвочку чирик!
   Он засмеялся, как будто сказал что-то очень смешное и остроумное, поправил на своем плече халат и, продолжая улыбаться, пошел к двери. Александр же Маркович смотрел ему вслед, и глаза его выражали недоумение. Потом он повернулся на бок, повздыхал и уснул, будто провалился в небытие.



9


   – Когда идет и на ходу отмахивается, а лицо такое, будто пообедал, – значит, злой, – сказала Лора. – Вот вы, девушки, его мало знаете, а я его давно знаю.
   – Попрошу про начальника ваши глупые мысли не выражать, – рассердилась Анжелика. – Никому не интересно.
   – Хочу – выражаю, не хочу – не выражаю, я – вольнонаемная! – огрызнулась Лора. – И вообще, Анжелика Августовна, слишком вы меня пилите. Пилите и пилите, как все равно пила.
   Вера, зевая, перелистывала книжку, доктор Варварушкина за барьером писала в большом журнале. На стене захрипели часы, но бить не стали. Анжелика ушла. Лора села на одну табуретку с Верой, заглянула в книгу и спросила, интересная ли. Но тут же сама ответила: "Ой, про выстрелы, неинтересная". И, заразившись от Веры, длинно зевнула. Часы опять захрипели.
   – Что это с ними? – спросила Вера. – Раньше били так музыкально, а теперь только хрипят.
   – Старенькие, – сказала Лора. – Вот Александр Маркович все бегал-бегал, оперировал-оперировал, а теперь заболел. Возраст ему вышел.
   – Глупости вы болтаете, – сказала из-за барьера Варварушкина. – Александр Маркович еще не стар, он просто болен. Это и с молодым может случиться.
   Она захлопнула свой журнал и вышла из-за перегородки, снимая на ходу белую накрахмаленную шапочку. Одна длинная коса медленно упала на плечо, а потом вдруг ровно легла вдоль спины. И от этого доктор Варварушкина стала похожа на девочку.
   – Красивенькая вы, Ольга Ивановна! – сказала Лора.-Мне бы вашу красоту, я бы всю авиацию с ума свела. А вы ходите в шинельке, косы ваши никто не видит, и даже носик никогда не попудрите…
   Варварушкина улыбнулась и так и осталась стоять возле барьера с тихой улыбкой на бледном миловидном лице. И синие ее глаза тоже улыбались.
   – Глазки у вас синие, – мягко и ласково говорила Лора, – волосики пушистые, косы длинные, сама вы такая скромненькая. Неужели у вас и симпатии никакой нету, Ольга Ивановна? Только наука одна – и больше ничего? Может, кто и есть? Отчего вы с нами не поделитесь? Давайте делиться, девушки, а? У кого какая симпатия, у кого какие мысли, у кого какая грусть? Ольга Ивановна, давайте делиться?
   Делились долго, но Ольга Ивановна молчала и даже, казалось, не очень слушала, а только улыбалась своей тихой улыбкой. Потом позвонила третья палата, за третьей шестая, – и пошло. Раненые просыпались после обеденного сна. Варварушкина вновь села писать в журнал, но писала недолго, вдруг задумалась и сказала Анжелике, когда та пришла с двумя кружками чаю:
   – Знаете что, Анжелика Августовна? У него не язва. Я перед войной работала в онкологическом институте, немного, но работала, и, кажется, научилась видеть в лицах начало. самое начало.
   У Анжелики округлились глаза, она испуганно заморгала, потом воскликнула:
   – Нет, нет, я не хочу и слышать об этом. Не хочу слышать! Не надо мне говорить…
   Варварушкина молчала. Тени от густых и длинных ресниц падали на ее щеки.
   – Тогда тем более надо оперироваться, – воскликнула Анжелика. – И не откладывая…
   Вернулись Вера с Лорой, и пришлось говорить тише. А Лора нарочно говорила громко, так, чтобы Анжелика слышала.
   – Я вольнонаемная, и мне никакого интересу нет от вашей Анжелики грубости слышать. Она меня все хочет с кашей скушать, потому что я ее не устраиваю из-за принципиальности. Она думает, что я не понимаю сама, как мы должны работать для раненых. Я сама все понимаю и любую работу делаю, но кричать никому не позволю, даже если это полковник будет. И я так считаю, не знаю, конечно, как ты, Верунчик, на это посмотришь, но, по-моему, чем человек культурнее, тем он вежливее. Вот, например, Александр Маркович…
   – Ну и что же, и очень даже кричит наш Александр Маркович, – ответила Вера. – Еще слово забудет, какое ему надо, и кричит: "Дайте это". А я откуда знаю, какое «это». В прошлом году, когда я на дежурство опоздала, а потом стерилизатор перевернула, так он мне кричал, что под трибунал подведет и что он не обязан работать с шизофреничками. Думаешь, весело? А по-моему, так ничего особенного. Конечно, некоторые не от сердца кричат, так это обидно, а когда человек по работе кричит, так это даже не он, а его сердце закипело, вот он и закричал.
   – Что же, у Анжелики тоже сердце кипит, да? – спросила Лора. – Ничего у нее не кипит, просто вредность такая, чтобы другому человеку неприятность сделать.
   Она оглянулась и замолчала на полуслове: Анжелика сидела и плакала. Толстые плечи ее дрожали, лицо она закрыла ладонями.
   Вера рассердилась.
   – Ну, и что хорошего? – спросила она шепотом. – Довела человека, теперь можешь радоваться. Тактичности не хватает у тебя, Лора, вот что. Пилит. потому что за дело. Нас не пили, так весь госпиталь взорвется, что ты не понимаешь?
   – Так ведь я… – начала было Лора.
   – Я, я, я… последняя буква в алфавите. Я! Вот разволновала человека до того, что он плачет. Теперь как она будет переживать! А у нее ожирение сердца, ей это вредно.
   Минут через двадцать Лора с красными пятнами на щеках догнала Анжелику возле бельевой и быстро ей сказала:
   – Простите меня, пожалуйста, Анжелика Августовна, за мое хамство. У меня характер очень плохой. Меня мамаша в свое время даже скалкой колотила за грубости, да, видать, не доколотила до добра. Извините, что я про пилу говорила и что вы слишком принципиальная, а я вольнонаемная…
   На добрых глазах Лоры выступили слезы, верхняя губа ее задрожала, голос сорвался, и она, всхлипнув, припала к плечу Анжелики. А Анжелика гладила ее по спине и говорила:
   – Ничего, девочка, все бывает. Сейчас война, и много нервных.
   Когда он проснулся, язва уже нисколько не болела и хотелось чаю, а настроение было хорошее и приподнятое, как будто он качался на качелях и гикал при этом, как бывало когда-то давно, еще в студенческие годы.
   Сосед по палате – старший лейтенант со съедобной фамилией Ватрушкин – пришел из коридора и сказал с грустью в голосе:
   – Везде свои несчастья. Возле лестницы Анжелика вашу санитарку Лору утешает. Та – разливается, плачет. Убили, наверное, кого-нибудь из близких.
   – Никого не убили, – сказал Левин. – Вы этих девушек не знаете. У меня от них иногда вот так распухает голова. Ссорятся – плачут, мирятся – плачут, очень легко сойти с ума.
   Попив чаю, он спустил ноги с койки, прислушался, не болит ли, и, убедившись, что не болит, надел халат. Ватрушкин с любопытством на него смотрел.
   – Сейчас мы вас посмотрим, – сказал Александр Маркович, – сейчас мы вас посмотрим и убедимся кое в чем. Мы вас не смотрели сегодня утром, а вас следует смотреть каждый день.
   Улыбаясь, он прошел в другой конец палаты и сел на койку к Ватрушкину, Посмотрел ему язык и сказал: «хорошо», потрогал живот и тоже сказал: «хорошо», согнул ему раненую ногу в колене и сказал: «прекрасно». Потом заключил:
   – Ну, Ватрушкин! Мы поправляемся! Мы поедем к маме с папой на месяц, а потом вернемся в строй. Идет, старина? Или, может быть, мы уже женаты?
   – Женаты, – вдруг покраснев, сказал Ватрушкин.
   – А на ком мы женаты?
   – На Вале, – ответил Ватрушкин, – то есть вернее будет сказать – на Валентине Семеновне.
   – Замечательно. Красивая девушка?
   – Вопрос! – весь заливаясь краской, ответил Ватрушкин. – Но дело не в красоте, товарищ подполковник. Она у меня инженер. Кое-что работает для нашего вооружения. На особо секретной должности.
   – К ней поедете?
   – К ней, – сказал Ватрушкин. – Теперь можно съездить. Четыре правительственных награды – шесть самолетов личных и один групповой. Но, если по правде, так он тоже на моем личном счету должен быть, это я сам тогда не разобрался и сказал, чтобы за Никишиным записали. Вы Никишина знаете?
   И он стал рассказывать про Никишина, а Александр Маркович смотрел на него и думал о том, что этот Ватрушкин может быть записан на его личный, левинский, счет, и веселое чувство победителя наполнило все его существо. От этого нахлынувшего на него чувства он даже зажмурился, а потом широко открыл глаза и увидел перед собой юное лицо с вздернутым носом, со сбившимися от подушки льняными волосами и с таким чистым и серьезным взг лядом, что Левину опять захотелось за жмуриться.
   – Никишин ему в хвост зашел, а он не дался, – говорил Ватрушкин и руками, как все летчики, показывал, кто кому куда зашел, а Александр Маркович не понимал и не слушал, а все-таки ему было интересно и весело.
   – И сбил? – спросил Левин.
   – Ну конечно же, я об этом и говорю, – сказал Ватрушкин. – А вы разве не поняли, товарищ подполковник?
   Перед ужином Левин крадучись вышел из своей палаты. У него было желание застать какой-либо непорядок, потому что не могло же так случиться, чтобы он выбыл из строя, а в отделении все шло попрежнему гладко и спокойно. Но, действительно, к некоторому его сожалению, все было в полном и нерушимом порядке. Он расстроился на несколько мгновений, но тут же понял, что этот порядок, раз навсегда им заведенный, конечно ничем не мог быть нарушен, даже его смертью. И от этого было, как часто бывает в жизни, и грустно и хорошо в одно и то же время.

   Дорогая подруга Наталия Федоровна!


   Очень был рад получить Ваше письмо насчет товарища Белых. Я нисколько и не сомневался, что он придется Вам по душе. А насчет его мужественного поведения, то он, видимо, теперь взял себя в ежовые рукавицы. Короче говоря – золотой человек. И дальше – пусть за ним присматривают. У меня большие надежды на лечебную гимнастику и на железную волю нашего доктора. Ежели его подправят по-настоящему, то недалек тот день, когда мы с Вами будем гордиться, что знали товарища Белых в период Отечественной войны.


   емного о себе: моя многоуважаемая язва все-таки дала о себе знать, и теперь я лежу в своем же отделении своего же госпиталя. Могу заявить Вам без всякого хвастовства, что мое отделение совсем недурно организовано. Теперь я в этом убеждаюсь, находясь в палате номер шесть вверенного мне отделения. Гляжу снизу, а не сверху. И знаете, что читаю? «Палату номер шесть» – А. П. Чехова. Собственно, еще не читаю, а только собираюсь.


   Извещаю Вас также о том, что моя отличная комната в Ленинграде перестала существовать по причине попадания в нее снаряда. Немецкий снаряд. Кстати, там было много отличных книг на немецком языке по вопросам хирургии. Как это дико, глупо и бессмысленно!

Ваш А. Левин





10


   Через два дня Шеремет прислал бумагу, в которой было написано крутым шереметовским слогом с подчеркиваниями и разрядками решений насчет поездки подполковника Левина А. М. в г. Москву на предмет операции и последующего лечения. Бумага была полуофициальная, но с нажимом на тот предмет, что подполковнику Левину ехать надо непременно. К первой бумаге была приложена и подколота скрепкой другая – личное письмо Шеремета к знаменитому хирургу в не менее знаменитую клинику. В этой второй бумаге Шеремет тепло рекомендовал Левина и просил оказать ему всяческое содействие и наивозможнейшую помощь, "так как, – было там написано, – подполковник Левин является совершенно незаменимым работником, даже временная болезнь которого тяжело отразится на состоянии вверенного ему 2-го хирургического отделения вышеуказанного госпиталя".
   Александр Маркович, шевеля губами, прочитал обе бумаги, сопроводиловку и, несколько погодя, надпись на конверте, подумал и попросил позвать к себе майора Дороша. Дорош пришел тотчас же, пощелкивая протезом и сердито хмуря брови.
   – Присаживайтесь, Александр Григорьевич, – пригласил Левин.
   Дорош сел и согнул обеими руками свой протез.
   – Читали? – спросил подполковник.
   – Да, знаю! – сказал Дорош. – Надо ехать, ничего не поделаешь.
   Густые брови его низко нависли над сердитыми глазами. Он смотрел в сторону. Ему-то уж было хорошо известно, что значило остаться без Левина.
   – Я никуда не собираюсь ехать и не поеду, – сказал Левин, – а главное, как легко догадаться, у меня нет никакого желания сдавать отделение майору Баркану, дай ему бог хорошего здоровья. Так что, товарищ Дорош Александр Григорьевич, я остаюсь. Кстати, язва не такая уже неприятность, чтобы из-за нее все бросать и кидаться очертя голову от своего прямого дела и от своих обязанностей…
   Дорош молчал.
   – И в конце концов, – продолжал Александр Маркович, – мы не дети. Вы отлично понимаете, что Баркан вряд ли справится с нашим отделением. А если еще ко всему прочему начнутся бои и большое наступление, тогда как? Вы помните поток прошлым летом? Александр Григорьевич, я говорю вам как врач – мне можно и нужно остаться. Я буду сидеть на диете, я буду смотреть за собою, ну, а на крайний случай у нас есть кое-кто из настоящих хирургов на главной базе. Вы меня понимаете? Так что у меня к вам только одна просьба: побеседуйте с начальником, пусть он доведет до сведения Шеремета, чтобы меня больше не дергали такими бумагами. Но это, разумеется, в том случае, если я действительно не преувеличиваю собственную ценность для госпиталя. Вот эти письма и конверт, возьмите, пожалуйста.
   Дорош взял бумаги и положил в карман кителя. В груди его сильно шумело и фыркало, будто там работали кузнечные мехи.
   – Ну, а самочувствие сейчас получше? – спросил он.
   – Самочувствие нормальное, завтра встану.
   – А может, не надо? Может, перемучаетесь, полежите?
   – Завтра оперировать будут кое-кого, посмотреть надо. Нынче ведь война, Александр Григорьевич.
   – Это да, это несомненно, – сказал Дорош, и вдруг чему-то улыбнулся.
   Потом они еще немного поговорили о спасательном костюме и о спасательном самолете.
   – Командующий вчера интересовался, – сказал Дорош, – по телефону звонил, а сегодня я у него с докладом был. Приказал, чтобы вы к нему явились в девять тридцать. Ну, я, конечно, объяснил, что подполковник Левин выбыл из строя надолго.
   – И что он на это? – как бы даже небрежно спросил Александр Маркович.
   – Приказал вызвать из главной базы хирургов– флагманского хирурга Харламова и еще второго, забыл его фамилию. И начальнику позвонил, чтобы условия обеспечили и немедленную эвакуацию, если понадобится. Так что Шеремет не сам письмо отправил. Но не учел, что командующий сказал: эвакуацию согласно его желанию.
   Левин молчал. На морщинистой его коже выступили красные пятна, глаза под стеклами очков сердито блестели. Дорош посидел еще немного, пересказал подробно весь разговор с командующим – фразу за фразой, потом поболтал с Ватрушкиным и ушел. Почти сейчас же появился флагманский хирург Харламов с начальником госпиталя и целой свитой врачей. Сам Алексей Алексеевич шел несколько впереди, и только оттого, что он шел впереди, можно было догадаться, что он тут наибольший и самый главный, потому что во внешности его не было решительно ничего такого, что соответствовало бы представлению о выдающемся, крупном, даже знаменитом хирурге. Не было у Харламова ни роста, ни значительности в выражении лица, ни барственности, ни властности, ни раскатистого голоса, а был он, что называется, "неказистый мужичонка", с лицом, слегка вытянутым вперед, с жидкими белесыми усишками, с какой-то растительностью по щекам, с незначительным голоском, и только один взгляд его необычайно твердых, маленьких светлых глаз – всегда прямой и серьезный – выказывал незаурядность этого ординарнейшего с виду человека.
   Подойдя к Левину, Харламов слегка согрел руки, потирая их друг о друга, кивнул головою несколько набок, присел на край стула и вдруг улыбнулся такой прекрасной, такой светлой и дарящей улыбкой, что все кругом тоже заулыбались и задвигались, потому что, когда он улыбался, нельзя было не улыбнуться ему в ответ.
   – Эка за мной народу-то, – сказал Харламов, оглядывая невзначай свою свиту, – эка набралось, словно и вправду архиерейский выход. Идите-ка, идите-ка, товарищи, занимайтесь своим делом, идите, никого нам с Александром Марковичем не нужно. Идите, идите…
   И вновь стал греть руки, потирая их и дыша в ладони, сложенные лодочкой. Глаза же его опять приняли серьезное выражение и с неожиданной даже цепкостью как бы впились в сконфуженно улыбающегося Александра Марковича.
   Молча Харламов проглядел анализы и рентгенограммы, подумал и, вытянув губы трубочкой, отчего лицо его сделалось прилежным, стал сильными, гибкими и тонкими пальцами щупать впалый живот Левина. Щупал он долго, заставляя Александра Марковича то дышать, то не дышать, то поворачиваться этак, то так, а сам при этом будто бы к чему-то прислушивался, но к чему-то такому далекому и трудно уловимому, что едва слышал только мгновениями. А когда слышал, то лицо его вдруг переставало быть прилежным и напряженным, в глазах мелькал на секунду азарт и тотчас же погасал, уступая место напряженному и трудному вслушиванию.
   Потом прикрыл Левина одеялом, встал и вышел, а когда возвратился, то лицо у него было спокойно-деловитое и веселое.
   – Так вот, коллега, – сказал он негромко и опять сел на край стула, – можно, конечно, оперироваться, а можно и погодить. Режимчик, разумеется, нужен, следить очень нужно и в случае малейшего ухудшения…
   Он пристально поглядел на Александра Марковича и помолчал.
   – Да, вот так, – сказал он, думая о чем-то своем и продолжая разглядывать Левина, – вот так. В прятки мы друг с другом играть не будем – правда, ведь не стоит? – ну, а покуда, я предполагаю, можно погодить и спеха никакого особого нет. Хорошо бы вам еще Тимохину показаться, он у нас насчет всех этих язвочек – голова, вам непременно ему показаться нужно.
   И Харламов опять задумался, приговаривая порою: "Да, вот так, вот так."
   Потом встал и, слегка сгорбившись, вышел, кивнув на прощанье головою.
   "Но Тимохин-то в основном онколог", – глядя в спину уходящему Харламову, подумал было Левин и тотчас же отогнал от себя эту мысль. "Просто страховка, – решил он, – я бы тоже так поступил. И кислотность явно язвенная, вздор все, пустяки".
   В коридоре басом смеялся начальник госпиталя и что-то громко, играя голосом, говорил Баркан, – там провожали флагманского хирурга. И по тому, какими веселыми были врачи и как никто не шептался, он еще раз понял, что у него самая обыкновенная, вульгарная язва, с которой живут много лет и которая при нормальном режиме ничем серьезным не угрожает.



11


   Через час он поднялся, надел поверх фланелевого госпитального халата свой докторский, взял в руку палку и пошел на обход. Лицо его было спокойным и даже веселым. Ольга Ивановна шла на шаг за ним, тоже успокоенная, довольная. Раненые в палатах, завидев Левина, приподнимали головы с подушек. Он шлепал туфлями, присаживался на кровать и говорил громко, заглядывая при этом в лица:
   – Ну, что? Есть еще порох в пороховницах? Кто не съел эту прекрасную рисовую кашу с великолепным свежим молоком? Кто это жжет свою свечу с обоих концов? Это вы, старый воздушный бродяга? Посмотрите на него, друзья, он притворяется, что спит, до того ему стыдно смотреть нам всем в глаза. Ну хорошо, не будем его будить. Сделаем вид, что верим. А вы кто такой? Летчик, да? Варварушкина, он новенький? Да, да, вы мне говорили. Ну и что? Ничего особенного! Товарищи раненые, вы знаете, кто он такой – этот лейтенантик? Он по скромности вам не сказал. Он тот самый, что сбил «Арадо», – помните, было в газете? Интересная история. Вы мне потом расскажете подробно, Женя, да? Вас ведь зовут Женя, год рождения двадцатый? Ну, конечно, мы постараемся так сделать, чтобы у вас работали обе руки, я же понимаю, как же иначе. Что вы читаете, капитан?
   Так он ходил из палаты в палату, отдыхая в коридоре, и только Анжелика с Варварушкиной знали, что не все раненые такие здоровяки, как говорит им Левин, и что не у всех будут работать обе руки и обе ноги, и что медицина не такая уж всесильная наука. Они знали это все и не улыбались. Да, впрочем, и сам Александр Маркович улыбался только в палатах. В коридоре же и в ординаторской он был настроен брюзгливо и ворчал.
   В двенадцать часов в госпитале все совсем стихло. Левин спустился в свою косую комнату, где все было убрано и вытерто, пришил к кителю чистый подворотничок и побрился перед зеркальцем. Из-под бритой рыжей щетины выступило обглоданное, с обвисшей кожей лицо старика. Но Левин не обратил на это лицо никакого внимания. Он его напудрил тальком, затем гребенкой расчесал жидкие волосы. Потом замшей протер очки, надел новую шинель, посадил на голову фуражку чертом, как носили летчики, взял палку и поднялся наверх, не торопясь, чтобы не задохнуться. Вахтенный матрос с повязкой на рукаве сказал ему «слово». Путь был свободен, его никто не задержал, Анжелика, по обыкновению, торчала у аптекаря.
   Ночь была тихая, звездная, чуть с морозцем. Над заливом негусто, с переливами, гудели, то скрываясь за сопками, то снова появляясь, барражирующие истребители. И Левин подумал, что уже очень давно не объявлялись в гарнизоне тревоги и что воздушная война теперь идет там, за линией фронта, на территории противника.
   Опираясь на госпитальную белую палку, он дошел до командного пункта и удивился безлюдию вокруг скалы, около которой раньше всегда стояло несколько машин и внушительно прохаживался матрос с автоматом на шее. Теперь не было ни матроса, ни машин, а тропинку, которая раньше вела в скалу, вовсе замело снегом.
   "Переехали, – подумал Левин, – вот оно что. Давно переехали. И правильно, что переехали, это значит, война перевалила через хребет, война идет к победе, времена изменились, теперь мы господствуем в воздухе, и пусть они уходят под землю, а нам уже пришло время дышать и смотреть в настоящие окна".
   И он опять отправился в дальний путь, к серому зданию командного пункта. Штаб теперь ушел из скалы, и приемная командующего была в большой комнате с высокими потолками и окнами, в которые вставили стекла и только завешивали черными шторами.
   Дальний переход утомил его, и он даже немножко опьянел от воздуха, но сердце работало ровно, и когда сн сел на диван в приемной, то никакой дурноты не сделалось и болей тоже не было.
   – Вы к генералу? – спросил адъютант в очень коротком кителе.
   Александр Маркович наклонил голову.
   – Вам назначено?
   – Мне не назначено, – сказал Александр Маркович, – но я рассчитываю быть принятым. Доложите, когда придет моя очередь, – подполковник медицинской службы Левин.
   Адъютант слегка пожал плечами. Он был не лучше и не хуже других адъютантов, но очень боялся своего генерала и потому никогда еще никому не нагрубил; он только слегка пожимал плечами или несколько оттопыривал нижнюю губу, или просто углублялся в почту.
   – Я извиняюсь, – сказал адъютант, когда прошло полчаса, – вам по какому делу, товарищ подполковник, как доложить?
   – По моему личному делу, – медленно, как бы раздумывая, ответил Левин.
   – Тогда придется подождать, – предупредил адъютант и уткнулся в почту, читая от скуки задом наперед адреса.
   Теперь в приемной никого не оставалось, кроме Левина. Последним прошел интендант Недоброво. Он был у командующего долго, а когда выскочил, то несколько секунд неподвижно простоял в приемной, глядя на Левина выпученными глазами.
   – Что, попало? – спросил Александр Маркович.
   – Интенданты всегда во всем виноваты, – ответил Недоброво, – ваше счастье, что вы не интендант.
   – Вы, наверное, действительно виноваты, – вдруг рассердившись, сказал Левин. – Мы еще с вами как-нибудь поговорим на досуге.
   Он было начал переругиваться с интендантом насчет каких-то недоданных госпиталю вещей, но от командующего вышел адъютант и совсем другим голосом, чем раньше – даже с каким-то придыханием, – объявил, что генерал ждет. Но Левин еще не доругался с Недоброво, они встречались редко, и сейчас он должен был ему объяснить, что такое госпиталь и как надо относиться к госпитальным нуждам.
   – Товарищ подполковник, я вас очень прошу, – сказал адъютант и подергал Левина за локоть.
   Александр Маркович обернулся: адъютант был теперь другим человеком: на щеках у него горели красные пятна, аккуратные и круглые, как пятачки, глаза более не выражали скуки, и шаг сделался торопливым, сбивающимся. "Попало, наверное, за меня!" – подумал Левин и на прощанье сказал интенданту:
   – Еще подождите, еще вас и в звании снизят. Дождетесь!
   В большом и высоком кабинете с коричневой панелью по стенам командующий казался еще меньше ростом, чем на прежнем командном пункте "в скале". Волосы его в последнее время совсем поседели, а лицо немного обрюзгло, но глаза смотрели по-прежнему подкупающе прямо, с той твердой и юношеской искренностью, которую многие летчики сохраняют до глубокой старости.