Откуда ни возьмись появился пропавший было Кузнец - суровый, строгий, худой. Афанасий Петрович усмехнулся беззлобно, сказал Федосею Кузнецу:
   - А масленая еще когда миновалась! Все живой? Где твой страшный суд? Ждешь?
   - Нынче не жду, хватит...
   Он сел рядом с Крыковым, вынул из торбы горбушку хлеба, стал жевать.
   - Чего ж нынче делать станешь? - спросил Крыков.
   - Там поглядим. Может, пушки стану лить, ежели надобно. До времени.
   - А позже?
   - А позже отыщу, кто всему виной.
   - Как так?
   - Да уж так. Отыщу и накажу. По правде жить стану...
   Он доел свою горбушку, высыпал крошки в рот, завязал котомку лычком. Наконец и его позвали к Сильвестру Петровичу. Он пробыл у капитан-командора недолго, вышел повеселевший, сказал, что идет на Пушечный двор. За Кузнецом к Сильвестру Петровичу пошел дьяк с пером за ухом, со счетами, потом толпою - посадские люди, за ними инженер с цитадели - Резен. Крыкова всё не звали. К сумеркам, потеряв терпение, он вошел без зова. Иевлев велел ждать еще.
   Когда зажгли свечи, вернулся запыхавшийся Егорша, принес длинный, замотанный тряпкой сверток.
   - Долго еще столбеть мне тут? - со злобой спросил Крыков.
   - Да коли не достать ее было нигде! - виновато ответил Егорша. - По всем мастерам бегал, ноги отбил...
   - Чего не достать?
   Егорша показал сверток, отмахнулся, ушел. И только когда ударили к вечерне, Егорша появился в дверях, возгласил с торжественностью:
   - Афанасия Петровича Крыкова просит пожаловать к нему капитан-командор!
   Крыков вошел, огляделся по сторонам. Стрелецкий голова, сотники Меркуров и Животовский, поручик Мехоношин, Семисадов, Егорша, иные офицеры - все были здесь. Ярко горели свечи в шандалах, по пять свечей на шандал, лицо у Иевлева было строгое, бледное.
   - Всем встать смирно! - сказал он резким голосом и развернул бумагу, с которой свешивалась большая, на шнурках, печать. - Указом его величества государя Петра Алексеевича...
   Крыков слушал, не понимая. Потом понял. Иевлев шел к нему через весь покой, держа на вытянутых руках шпагу с золоченым эфесом, с портупеей и темляком. Офицеры стояли застыв, повернув головы налево, по жирной щеке стрелецкого головы ползла слезинка. Меркуров дышал всей грудью, часто. Семисадов бодрился, но на выбритых щеках его играли желваки.
   - Целуйте шпагу, сударь капитан Крыков! - сказал Иевлев, стоя против Афанасия Петровича. - Надеюсь на то, что жало сей превосходной стали не в дальние времена, будучи в ваших руках, предоставит нам обстоятельства, необходимые к производству вашему из капитанов в майоры.
   Афанасий Петрович встал на одно колено. Иевлев протянул ему шпагу, он взял ее на ладони своих больших сильных рук, поцеловал эфес, поднялся. Сильвестр Петрович обнял его, утер своим платком щетинистое, мокрое от слез лицо. Офицеры сгрудились толпою, мяли, тискали Крыкова, хлопали его по широким плечам; он улыбался растерянно, слушал слова Иевлева:
   - А того всего и не было. Забудь, голубчик. Ну, идем, Таисья Антиповна стол раскинула, праздновать. Выпьем малым делом здоровье капитана Крыкова Афанасия Петровича...
   5. В ЗАСТЕНКЕ
   Поспав после обеда, воевода князь Алексей Петрович, сопровождаемый думным дворянином Иваном Семеновичем Ларионовым да дьяками Абросимовым, Молокоедовым и Гусевым, отправился послушать, что говорят с пытки пойманные ярыги Гриднев да Ватажников. Думный, помогая боярину спускаться с крыльца воеводских хоромин, говорил доверительно:
   - Един из них и видел своими очами того приходца азовского, что на тебя, князюшка, народ поднимает. Копейщики, тати, убивцы. Пасись, князь-воевода, пасись; охраняем тебя яко самого государя-батюшку, да разве углядишь? За каждым углом могут подстеречь...
   Хлюпая по лужам во дворе, князь пугливо оглядывался, теперь он и вовсе не покидал жилья. У саней стояли провожатые караульщики с алебардами, с саблюками, с палицами - бить злодеев, коли нападут на поезд воеводы.
   В богатой шубе на хребтах сиводушчатых лисиц, в горлатной шапке с жемчугом, боярин проехал санями до крепкого дубового тына, что окружал врытую в землю, потемневшую от времени избу, спустился по ступеням вниз и сел на скамью, отдуваясь и отирая лицо платком. Палач Поздюнин быстро доедал в темном углу постную еду - мятый горох с маслом и жареные луковники. Ярыгу отливали водою со снегом, - надо было ждать.
   - Квасу принесите! - велел Алексей Петрович. - С соленого на питье тянет.
   Принесли квасу, князь попил, стал вертеть пальцами на животе - скучал. Дьяк Молокоедов, выставив вперед бороденку, нашептывал про Иевлева, до чего-де поганый человек. Из верных рук известно: в церквах его не видели, нынче пост, а он, треклятый, не говеет. Дьяк Абросимов кивал.
   Наконец Гриднев застонал, его еще облили ледяной водой, палач Поздюнин вытер руки полотенцем, подергал пеньковые веревки, огладил хомут, чтобы все было в исправности, не осрамиться перед боярином. Дьяк Молокоедов лучинкой зажег свечи на другом шандале, очинил перо, размотал сверток бумаги писать.
   - Ну, делай, делай! - приказал думный Ларионов палачу. - Шевелись живее...
   Два бобыля, жившие при тюремной избе, принесли Ефима. Стоять он не мог - его посадили под дыбой. Поздюнин заправил его руки в хомут, забрал петлею, вопросительно взглянул на думного дворянина Ларионова. Тот, раскидывая русые усы по щекам, навалился локтями на стол, приготовился слушать. Веревка пронзительно заскрипела. На розовой коже Гриднева проступили ребра, тело сделалось длинным, словно неживое. Поздюнин правой рукой взял кнут, плетенный из татарской жимолости, изготовился к удару.
   - Ты легче! - велел думный. - Бей, да без поддергу!
   И, оборотясь к Прозоровскому, объяснил:
   - Хорош у нас палач, лучшего не сыщешь, да только тяжело бьет. А ежели еще с поддергом - жди не менее часу, покуда водою отольют...
   Веревка все скрипела. Гриднев совсем повис, в тишине было слышно его свистящее дыхание. Думный, все раскидывая по щекам усы, спросил:
   - Ну, дядя, будешь сказывать по чести?
   Гриднев ответил сразу, спокойным голосом, будто сидел на лавке:
   - Ты знай своего дядю палача Оську, орленый кнут да липовую плаху. Я тебе, суке, не дядя.
   - Бей! - приказал думный.
   Поздюнин развернул руку с кнутом, скривился, крикнул, как кричат все кнутобои:
   - Берегись, ожгу!
   Кнут коротко свистнул в воздухе, по телу Гриднева прошла судорога, Ларионов посоветовал:
   - Вишь - тяжелая рука. Сказано - легше!
   - Как научены, - молвил Оська Поздюнин. - Сызмальства работаем, не новички, кажись...
   - Ты поговори!
   Из груди Гриднева вырвалось хрипение, он забормотал сначала неясно, потом все громче, страшнее:
   - Все вы тати, воеводу на копья, детей евоных под топор, обидчики, душегубцы, змеи, аспиды...
   Прозоровский, пожелтев лицом, подался вперед, слушал; Поздюнин замер с занесенным кнутом; думный Ларионов кивал, словно бы соглашаясь с тем, что говорил Ефим; дьяк Молокоедов, высунув язык от усердия, разбрызгивая чернила, писал быстро застеночный лист. Гриднев кричал задыхаясь, вися в хомуте на вывернутых руках, теряя сознание:
   - Пожгем вас, тати, головы поотрубаем, детей ваших в Двину, в Двину, в Двину...
   - Спускай! - велел Молокоедов.
   Бобыли бережно приняли на руки бесчувственное тело, отнесли на рогожку. Поздюнин пошел в свой угол докушивать обед. Прозоровский укоризненно качал головой. Гусев сказал:
   - Покуда отживет - другого попытаем.
   Привели Ватажникова. Он, не поклонившись, взглянул на боярина, усмехнулся, скинул кафтан, рубашку, повернулся к воеводе спиной в запекшихся, кровоточащих рубцах.
   - Пожгем тебя нынче, ярыгу! - пригрозился Молокоедов. - Иначе заговоришь!
   Бобыли принесли огня в железной мисе. Вновь заскрипела веревка, смуглое, скуластое лицо Ватажникова побелело, он молчал. Бобыли захлопотали возле угольев, накидали сухой бересты, щепок. Лицо Ватажникова исказилось, было слышно, как заскрипел он зубами.
   - Говори! - крикнул Молокоедов.
   - Молчу... - не сразу произнес Ватажников.
   - Бей! - грузно поднимаясь с места, велел Прозоровский. - Бей, кат!
   Поздюнин заторопился, отошел шага на два, негромко упредил:
   - Ей, ожгу!
   - Дважды! - крикнул Ларионов.
   Кнут опять просвистел.
   - В третий? - спросил Оська.
   - Дышит?
   - Кажись, нет.
   - Спускай! Да побережнее, чтобы темечком не стукнуть...
   Покуда Ватажникова отливали водой, вновь подняли Гриднева. С огня он начал говорить быстро, неразборчиво, сначала тихо, потом все громче. Пламя в мисе горело ярко, черный дым уходил в волоковое окно. Прозоровский прихлебывал квас, дьяки писали, думный дворянин подавал команды.
   - Свои, добрые везде есть, - хрипел Гриднев, - работные люди за нами, на верфях многие за нами, которые с голоду мрут, пухнут, цынжат. Стрельцы, драгуны - к нам придут. Хлебники в городе, квасники, медники, ямщики, рыбари...
   - Имена говори! - крикнул Ларионов.
   Ефим не слышал.
   - Мушкеты у нас будут, - шептал он, - пистоли, пушки будут, кончим с вами, изверги...
   Его опять сняли. В застенке стало жарко, боярин сбросил шубу, палач рубаху. Молокоедов объяснял воеводе, что все делается по закону. В законе сказано пытать до трех раз, однако с тем, что когда вор на второй или третьей пытке речи переменяет, тогда еще три раза можно делать. Ежели на шестой пытке от прежнего отопрется - еще можно пытать. С десятой пытки, по закону, горящим веником по спине вора шпарят. То пытка добрая, редко кто выстаивает.
   - Нынче ж у вас какая? - спросил воевода.
   - А девятая.
   - Речи переменили?
   - Ранее молчали, князь, а теперь грозятся.
   - Шпарь вениками!
   Дьяки переглянулись, послали бобыля калить лозовые прутья. В открытое окошко донеслось бряканье маленького колокола, - все остальные в городе снял Иевлев. Алексей Петрович широко закрестился, дьяки закрестились помельче. Палач Поздюнин не посмел вовсе: не при том деле стоял, чтобы креститься.
   Когда Ватажникова повели опять, Ларионов сказал рассудительно:
   - Говори лучше не под дыбой. Говори добром. Повинись всеми винами, назови дружков. Так-то, не по-божьему, - черными словами ругаться да грозиться. Говори здесь, в спокойствии, с разумом. Сам посуди, человече: лик опух, кровища через кожу идет, глаза не видят, ноги сожжены, долго ли живот свой скончать, не покаявшись. Для облегчения тебе буду спрашивать, ты же отвечай разумно...
   - Спрашивай! - хрипло ответил Ватажников.
   - Спрашиваю: для чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский воинский человек идет землю нашу воевать?
   Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно:
   - То дело не лихое, то дело - доброе, что затеяли. А свейскому воинскому человеку мы не потатчики. И кончать его, боярина, и семя его, и судей неправедных, и мздоимцев дьяков, и тебя, думный дворянин, и всех, о ком на розыске говорено, - будем! Когда, тебе не знать и до века не узнать. На том стою и более никаких слов от меня не услышишь!
   - Говори, какой приходимец от Азова здесь был, который весть о стрелецком бунте принес и вас на воеводу поднимал? Говори, куда ему путь? Говори, кто еще его прелестные слова слушал?
   - Молчу! - с дико блеснувшими глазами, хрипло сказал Ватажников.
   - Жги! - розовея лицом, тонко крикнул думный.
   Ватажникова вновь подняли, палач Поздюнин выхватил у бобыля пылающий веник, резво вскочил на ножное бревно, поддернул веревку с хомутом, но тотчас же остановился.
   - Чего не жгешь, собачий сын! - закричал Прозоровский.
   - Кончился! - тонким голосом ответил Поздюнин. - Неладно сделали. Больно много для единого дня. Не сдюжал.
   Дьяки подали князю шубу, горлатную шапку; крестясь на мертвое тело, пошли к дверям. Ефим Гриднев хрипел на рогожке в углу...
   - Теперь худо будет! - пугая боярина и пугаясь уже сам, молвил думный. - Он, покойник, един того приходимца азовского видел. Теперь, опасаюсь, не отыскать нам заводчика бунту...
   - Имать всех, кто в подозрении! - велел воевода. - Пытанных водить по городу скованными за подаянием, дабы посадские очами видели, каково делаем со злодеями. Да держи меня под крылья, оскользнусь здесь...
   6. ХОРОШЕЕ И ХУДОЕ
   Пока в горнице Сильвестра Петровича курили трубки, набитые кнастером, он полушутя, полусерьезно напомнил офицерам старое доброе поучение: "Горе обидящему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, нежели за горькое воздыхание вдовицы самому быть ввергнутому в геенну огненну". Потом рассказал незнающим, что за человек был кормщик Рябов. Стрелецкие сотники слушали внимательно.
   - Счастливое соединение! - говорил Иевлев, попыхивая сладким трубочным дымом. - Ум острый, веселое отходчивое сердце, способность к изучению наук удивительная. В те далекие годы, когда довелось мне быть здесь в первый раз, будущее флота российского открылось Петру Алексеевичу и нам, находящимся при нем, не тогда, когда мы увидели корабли и море, а тогда, когда познали людей, подобных погибшему кормщику...
   Поручик Мехоношин, полулежа на широкой лавке, потянулся, произнес с зевком:
   - Так ли, господин капитан-командор? Зело я в том сомневаюсь. Моя пронунциация будет иная: иноземные корабельщики - вот кто истинно вдохновил, государя на морские художества. Форестьеры - иноземные к нам посетители - истинные учителя наши. Я так слышал...
   - Ты слышал, поручик, а я видел! - отрезал Сильвестр Петрович и поднялся. - Тебе же от души советую: чего не знаешь толком - не болтай. И что это за пронунциация? Изречение не можешь произнести? Форестьеры? Когда ты сих премудростей нахватался, когда только поспел?
   - Будучи за границею...
   - Это за какой же границею? - спросил Иевлев. - Ты ведь, братец, муромский дворянин, за морем не бывал, - слободу Кукуй видел, верно, да она еще не заграница...
   Мехоношин поджал губы, краска кинулась ему в лицо.
   - Сбираясь для дальнего пути...
   - Сборы еще не путь! - совсем сердито молвил Иевлев. - Вишь, каков хват. Еще давеча хотел тебе сказать, да забыл за недосугом: зачем не форменно одет? Что за дебошан заморский? Ты драгун, а камзол на тебе парчовый для чего? Булавкой с камнем красуешься - зачем? Кружева - воинское ли дело? Паче самоцветных камней украшает офицера славный мундир, запомни!
   Поручик обиделся, Иевлев похлопал его по плечу, сказал, как бы мирясь:
   - Ништо, это все молодость. Минует с годами. Пойдем-ка к столу!
   Таисья встретила гостей низким поклоном, старым обычаем просила не побрезговать кубком из ее рук. Рядом, в лазоревой рубашечке, вышитой струями, чешуей и травами, подпоясанный щегольским пояском из тафты, стоял с ясной улыбкой мальчик, держал на вытянутых руках блюдо с тертой на сметане редечкой - для первой, дорожной закуски. Гости, теснясь в дверях, топоча ботфортами, пили кубок, целовали красавицу-хозяйку в нежно розовые щеки, закусывали редечкой из рук мальчика. Он смотрел весело, глаза его зеленые с горячими искрами - так и обдавали хлебосольным радушием.
   Застольем рыбацкая бабинька Евдоха удивила всех. Чего-чего только не было расставлено на белой вышитой скатерти, между штофами, сулеями и кувшинами, одолженными для такого случая у супруги стрелецкого головы: и сдобные пироги с вязигой, и пирожки с рублеными яйцами да с рыжиками, и котлома с перченой бараниной, и резаная красная капуста с репчатым луком, и заяц в вине, что подается после суточного томления на жару в малых, замазанных глиною горшочках...
   На четвертую перемену бабинька и Таисья подали в полотенцах икряники икряные блины, те, что пекутся из битой на холоду икры пополам с крупичатой мукою. За блинами гости перемешались: стрелецкий голова заспорил с мастером Кочневым, Иван Кононович отпихнул офицера Мехоношина, подсел к Крыкову. Меркуров, стрелецкий сотский, завел с Семисадовым вдвоем длинную рыбацкую песню. Поручик Мехоношин, захмелев, стал выхваляться своей родовитостью, хвастался родительской вотчиной, грозился, что еще немного послужит, а потом отправится в славные заморские страны - людей поглядеть и себя показать. Размахивая руками, зацепляя рукавом то солонку, то миску, он рассказывал, какие поступки он совершит, дабы обращено было на него внимание батюшки государя. И сейчас уже, говорил Мехоношин, его часто призывает к себе не кто иной, как князь-воевода, советуется с ним и, возможно, предполагает женить его на одной из княжен. Старые девки не лакомый кусок, плезира, сиречь удовольствия, от такого галанта - любезности - ждать не приходится, но нельзя же обидеть самого князя Прозоровского. Женившись на княжне, он отправится в дальние заморские земли, купит там себе шато-дворец и будет жить-поживать в свое удовольствие, не то что здесь - где и обращения порядочного не дождешься, одна только дикость и неучтивость...
   Гости слушали, переглядывались, пересмеивались. Он ничего не замечал. Иевлев на него взглянул раз, другой, потом прервал его, велел отправляться к дому - спать. Мехоношин покривился.
   - Иди, брат, иди! - сказал Сильвестр Петрович. - Пора, дружок. Ишь, раскричался. И неладно тебе, поручику, порочить и бесчестить Русь-матушку. Что ни слово - то поношение. А от нее кормишься, с вотчины денег ждешь. Иди, проспись, авось поумнее станешь!
   Мехоношин поднялся; нетвердо ступая, пошел к двери, и было слышно, как он ругался в сенях. Сильвестр Петрович покачал головой; наклонившись к Семену Борисовичу, с укоризной сказал, что распустили поручика сверх всякой меры, с таким-де еще хлебнем горя...
   Попозже пришли с поздравлениями три старых друга - таможенные солдаты Сергуньков, Алексей да Прокопьев Евдоким, холмогорский искусник, косторез и певун. За день Прокопьев выточил капитану для шпажного эфеса щечки из старой кости. Щечки пошли по рукам, на них Евдоким с великим и тонким искусством изобразил корабли, море и восходящее солнце. Все хвалили искусника. Евдоким сказал скромно:
   - Что я, пусть сам господин капитан покажет свои поделочки. Мы с ним не ровня в том мастерстве...
   Сильвестр Петрович с удивлением посмотрел на Крыкова, Таисья открыла сундук, выставила на оловянную тарелку рыбаря в море, резанного из моржового клыка. Рыбак-кормщик стоял у стерна, ветер спутал ему волосы, рыбак смотрел вдаль, в непогоду, ждал удара разъяренной бешеной стихии.
   - Тятя мой! - сказал в затихшей горнице Ванятка.
   - Твой, дитятко! - тихо ответил Иевлев, гладя мягкие кудри ребенка.
   Таисья смотрела на рыбаря молча, спокойно. Но где-то в глубине ее глаз Иевлев увидел вдруг такую гордость, что сердце его забилось чаще. Понял: и по сей день счастлива она тем, что любил ее Рябов, и по сей день горда им, и по сей день верна не его памяти, а ему самому.
   Поздно ночью, когда пили последнюю, разгонную за многолетие и славную жизнь капитана Крыкова, с визгом растворились ворота, во двор въехал стеганный волчьим мехом возок для дальнего пути, ямщик распахнул дверь, крикнул:
   - Эй, кто живет, выходи гостей встречать...
   Иевлев вышел, опираясь на палку, вглядываясь в ночную тьму. Из возка ямщик с трудом вынул один сверток, потом другой. Бесконечно милый голос попросил:
   - Осторожнее, дяденька, не разбуди их...
   Сильвестр Петрович охнул, сбежал вниз, обнял Машу, потеряв палку, понес детей в дом. Афанасий Петрович в расстегнутом кафтане светил на пороге сеней, фыркали кони, заплакала, вдруг испугавшись суеты, младшая иевлевская дочка - Верунька. Маша, став на колени, раскручивала на старшей меховые одеяла, младшую, плачущую, смеясь раздевала Таисья. Бабка Евдоха с Крыковым затапливали баню, проснувшийся Егорша метался с закусками кормить путников; ямщика офицеры потчевали водкою, спрашивали, кто приехал. Ямщик выпил, утерся, поблагодарил, рассказал, что привез добрую женщину, за весь путь ни единого разу на него не нажаловалась, никто его в зубы не бил, кормила своими подорожниками.
   Уже светало, когда Маша с дочками вернулась из бани и села за прибранный стол - не то обедать, не то завтракать, не то ужинать. Девочки ели молча. Ванятка, так и не уснувший в шуме и суете, с любопытством на них посматривал. Таисья угощала, радовалась, что вот нынче и Сильвестр Петрович заживет, как другие люди живут, - всем семейством. Глаза у Маши ласково светились, за дорогу она похудела, девичье лицо ее стало еще тоньше. Сильвестр Петрович, любуясь на жену, сказал негромко:
   - В другой раз в Архангельск приехала. Не миновать теперь и третьего. А может, навовсе тут останемся. Построим дом возле реки Двины, да и станем жить. А, Машенька?
   Маша улыбалась, взгляд ее говорил: "Где скажешь - там и станем жить!"
   - Что молчишь, молчальница? - спросил Сильвестр Петрович. Рассказывай, что на Москве? Кого видала, что слыхала?
   - Писем привезла - сумку, - сказала Маша. - Все тебе пишут, Сильвестр Петрович, - и Апраксин, и Измайлов...
   - Измайлов? - удивился Сильвестр Петрович.
   - Он. Из Дании - послом там в городе Копенгагене. Меншиков пишет, Александр Данилыч, другие некоторые из вашей кумпании...
   Егорша принес сумку, расстегнул ремни, снял сургучную печать. Сильвестр Петрович, придвинув к себе свечу, хмурясь читал мелкие строчки письма Измайлова. Маша спросила беспокойно:
   - Недоброе пишет?
   - Андрея Яковлевича, князя Хилкова, шведы заарестовали, - сказал Иевлев сурово, - сидит за крепким караулом, всего лишен, а здоровьем слаб...
   Маша всплеснула руками, перестала есть. Сильвестр Петрович снова зашуршал листами писем. В наступившей тишине Ванятка вдруг сказал иевлевским девочкам:
   - А у дяди Афони нынче шпага есть. Показать?
   Девочки, не отвечая, причмокивая, с аппетитом ели масленые блины.
   - Вы безъязыкие? - спросил Ванятка.
   - Мы кушать хотим! - сказала старшая.
   - Ну, кушайте! - дозволил Ванятка.
   Когда Маша с детьми и Сильвестр Петрович ушли на свою половину, Крыков, пристегивая шпагу, тихо, одними губами спросил:
   - Какое же будет твое решение, Таисья Антиповна?
   Таисья вздохнула, поглядела в сторону.
   - Я не тороплю! - словно бы испугавшись, заговорил Крыков. - Я, Таисья Антиповна, буду ждать сколько ты велишь. Год, еще два... Ты только оставь мне надеяться, окажи такую милость...
   - Много ты ко мне добр, Афанасий Петрович, и того я тебе вовек не забуду.
   - Хорошее начало! - грустно усмехнулся Крыков. - Теперь-то я знаю, каков и конец будет...
   - Люб он мне навечно, до гроба моего, Афанасий Петрович. Как же быть-то?
   Крыков поклонился неловко, отыскал плащ, вышел, плотно притворив за собою дверь. Уже совсем день наступил, холодный, не весенний, с колючим морозным ветром. По кривой Зелейной улице, обгоняя Афанасия Петровича, пушкари на рысях провезли к Двине две новые пушки; стрельцы на гиканье пушкарей широко распахивали караульные рогатки. Во дворе, где отливались пушки, били в било, созывали народ на работу. Конные драгуны свернули в переулок - отсыпаться с дальнего ночного дозору. Выйдя к набережной, Крыков замедлил шаг: весеннее солнце вдруг показалось из-за темных туч, заиграло на церковных куполах, на мушкетах стрелецкой сотни, идущей на учение, на остриях багинетов, на сбруе татарского конька под сотником Меркуровым.
   - Капитану Крыкову на караул! - крикнул Меркуров веселым голосом.
   Стрельцы скосили глаза, четко отбивая шаг, сделали мушкетами вверх и налево. Меркуров выкинул шпагу из ножен, салютуя. Крыков выбросил из ножен свою. Сердце его забилось веселее, солдаты смотрели с ласковым сочувствием, - все знали его судьбу.
   - Доброго учения! - сказал Афанасий Петрович малорослому солдатику, догонявшему остальных. - Слышь, что ли, Петруничев?
   Петруничев ответил на бегу:
   - Там видно будет, каково учены. У шведа спросим...
   Разъехался сапогами по льду, ловко привскочил и встал в ряд. Крыков улыбнулся, со свистом опустил шпагу в ножны, зашагал быстрее - учить своих таможенников.
   Но едва он свернул в узкий переулочек, носивший название Якорного оттого что здесь держал кузню якорный мастер Шестов, - как ему повстречалось печальное шествие, от которого тяжко заныло его сердце: скованные кандальными наручниками попарно и взятые все шестеро на тяжелый железный прут, шли, устрашая собою посадских и сбирая по обычаю милостыньку, пытанные боярином воеводою острожники. Несмотря на мороз, они шли в рубахах, ссохшихся от крови, чтобы видел народишко подлинность пытки, тяжело хромали и, дыша с хрипом, просили у православных христовым именем, кто чего может посострадать. Православные молчаливой толпой провожали пытанных и не жалели ни денег, ни калачей, ни сушеной рыбы. Один посадский вынес даже жбанчик зелена вина, и пытанные здесь же выпили по глотку - всем кругом. Конвойный провожатый тоже хотел было хлебнуть, но ему кто-то наподдал сзади, он покачнулся и пролил останное вино.
   - На том свете тебе вино припасено! - сказал тонкий голос из толпы. Там нажрешься...
   - Он невиноватый! - произнес один из пытанных. - Чего вы на него! Служба царева, куда поденешься...
   Один пытанный, маленький, с обожженными ладонями, ничего не мог удержать в руках - его попоила молоком из глиняной чашки старуха. Он ей низко поклонился, сказал не прося, приказал:
   - Ты за меня панихидку отслужи, бабушка. Меня нынче кончат...
   Другой, повыше, с тонким лицом, с задумчивым взглядом, подтвердил:
   - Его кончат...
   А третий с причитаниями рассказывал народу о пытках - как вздевают на дыбу, как выворачивают руки, как жгут огнем. Другие молчали, едва держась на ногах. Ни Ватажникова, ни Гриднева среди них не было...
   Крыков крепко стиснул зубы, пошел дальше...
   ...Мне волки лишь любы;
   Я волком остался, как был, у меня
   Все волчье - сердце и зубы.