Потом мастер вдруг остановился, со страшным усилием овладел собой и процедил сквозь зубы, не глядя на Гольдмунда: «Хорошо, иди! Но уходи тотчас же! Чтобы я больше тебя не видел! Чтобы я не сказал или не сделал чего-нибудь, в чем мог бы потом раскаиваться. Уходи!» Еще раз протянул Гольдмунд ему руку, мастер сделал вид, что плюет на поданную руку. Тогда Гольдмунд, тоже побледневший, повернулся, тихо вышел из комнаты, надел шапку, спустился вниз по лестнице, пробежав рукой по резным перилам, зашел в маленькую мастерскую во дворе, постоял на прощание перед своим Иоанном и покинул дом с болью в сердце, более глубокой, чем когдато при расставании с домом рыцаря и бедной Лидией.
   По крайней мере все прошло быстро! И не было сказано ничего лишнего!
   Это была единственная утешительная мысль, когда он выходил за порог, и вдруг переулок и город увиделись ему в том превращенном чуждом виде, который принимают обычные вещи, когда наше сердце простилось с ними. Он бросил взгляд обратно на дверь дома – теперь чужого, закрытого для него.
   Придя к себе, Гольдмунд постоял и начал собираться в дорогу. Правда, собирать-то было почти нечего, оставалось лишь попрощаться. Висела картина на стене, которую он нарисовал сам, нежная Мадонна, висели и лежали вещи вокруг, принадлежавшие ему: летняя шляпа, пара башмаков для танцев, рулон рисунков, маленькая лютня, несколько фигурок из глины, кое-какие подарки от возлюбленных: букет искусственных цветов, рубиново-красный стакан, старый затвердевший пряник в виде сердца и тому подобная ерунда, хотя каждый предмет имел свое значение и историю и был дорог ему, став теперь обременительной рухлядью, потому что ничего из этого он не мог взять с собой. Рубиновый стакан он, правда, обменял у хозяина дома на крепкий добрый охотничий нож. который наточил во дворе на точильном камне, пряник раскрошил и покормил им кур на соседнем дворе, изображение Мадонны подарил хозяйке дома и получил за это нужный подарок: старую кожаную дорожную сумку и достаточный запас съестного на дорогу. В сумку он сложил несколько рубашек, бывших у него, и несколько небольших рисунков, смотанных на палку, а также еду. Остальное пришлось оставить.
   В городе было много женщин, с которыми нужно было бы проститься; у одной из них он только вчера ночевал, не говоря ей о своих планах. Да, вот так то да се хватает за пятки, когда соберешься странствовать. Не надо принимать это всерьез. Он решил ни с кем не прощаться, кроме людей в доме.
   Он сделал это с вечера, чтобы чуть свет отправиться в путь.
   Несмотря на это, кто-то утром встал и, когда он собирался покинуть дом, его пригласили в кухню съесть молочного супа. Это была хозяйская дочь, ребенок лет пятнадцати, тихое, болезненное создание с прекрасными глазами, но с поврежденным суставом в бедре, из-за чего она хромала. Ее звали Мария.
   С утомленным от бессонной ночи лицом, совершенно бледная, но тщательно одетая и причесанная, она угощала его в кухне го рячим молоком и хлебом и казалась очень опечаленной тем, что он уходит. Он поблагодарил ее и поцеловал на прощание сочувственно в губы. Благоговейно, с закрытыми глазами приняла она его поцелуй.



Тринадцатая глава


   В первые дни своего нового странствия, в первом жадном упоении вновь обретенной свободы Гольдмунд должен был снова учиться жить бесприютной и вневременной бродячей жизнью. Никому не подчиняясь, завися лишь от погоды и времени года, без всякой цели перед собой, без крыши над головой, ничего не имея и подвергаясь всяким случайностям, ведут бездомные свою детскую и смелую, жалкую и сильную жизнь. Они – сыны Адама, изгнанного из рая, и братья зверей невинных. Из рук неба берут они час за часом что им дается: солнце, дождь, туман, снег, тепло и стужу, благополучие и нужду, для них нет времени, нет истории, нет стремлений и тех странных кумиров развития и прогресса, в которых так отчаянно верят обладатели домашнего очага. Бродяга может быть нежным или суровым, ловким или неуклюжим, смелым или боязливым, но он всегда в душе ребенок, всегда живет первый день, с начала мировой истории, всегда руководствуется в жизни немногими простыми желаниями и нуждами. Он может быть умен или глуп; он может глубоко познать себя, как хрупка и преходяща вся жизнь и как робко и пугливо несет все живое свою частицу теплой крови через холод мировых пространств, или он может лишь по-детски жадно следовать приказам своего бедного желудка – всегда он будет противником и смертельным врагом имущего и оседлого, который ненавидит его, презирает и боится, потому что не желает напоминаний обо всем этом: о мимолетности бытия, о постоянном увядании жизни, о неизбежной ледяной смерти, наполняющей всю вселенную вокруг нас.
   Детскость бродячей жизни, ее материнское происхождение, ее отказ от закона и духа, ее оставленность и тайная, всегда присутствующая близость смерти давно глубоко проникли и запечатлелись в душе Гольдмунда. То, что в нем все-таки жили дух и воля, что он все-таки был художником, делало его жизнь богатой и трудной. Любая жизнь ведь становилась богатой и цветущей только благодаря раздвоению и противоречию. Что значили бы рассудок и благоразумие, не ведающие упоения, что были бы чувственные желания, если бы за ними не стояла смерть, и что была бы любовь без вечной смертельной вражды полов?
   Лето и осень клонились к концу, трудно приходилось Гольдмунду в скудные месяцы, в упоении бродил он во время приятной благоуханной весны, времена года так быстро сменяли друг друга, так быстро высокое летнее солнце спускалось опять. Шел год за годом, и казалось, будто Гольдмунд забыл, что на земле есть что-то другое, кроме голода и любви и этой безмолвной жуткой торопливости времен года; он совершенно погрузился в материнский, инстинктивный первобытный мир. Но в каждой грезе и каждый раз раздумывая на отдыхе, глядя на цветущие и увядающие долины, он был полон созерцания, был художником, страдал от мучительной тоски, заклиная духом и наполняя смыслом дивную текучую бессмыслицу жизни.
   Однажды ему повстречался товарищ, после кровавого случая с Виктором он никогда больше не странствовал иначе как один, тот незаметно присоединился к нему, и он никак не мог от него отделаться. Правда, он был не похож на Виктора, он шел паломником в Рим, это был еще молодой человек в рясе и шляпе паломника, звали его Роберт, он был родом с Боденского озера. Этот человек, сын ремесленника, какое-то время учился у монахов ордена святого Галла, еще мальчиком вбил себе в го лову паломничество в Рим и, будучи преданным этой любимой идее, использовал первую же возможность ее осуществить. Этой возможностью оказалась смерть отца, в мастерской которого он работал столяром. Едва старика похоронили, Роберт объявил матери и сестре, что теперь ничто не удержит его от исполнения своего желания и во искупление своих и отцовских грехов он отправится паломником в Рим. Напрасно сетовали женщины, напрасно бранили его, он настоял на своем и вместо того, чтобы заботиться об обеих женщинах, отправился в путь без материнского благословения, под злобные ругательства сестры. Что его гнало, так это прежде всего желание странствовать да поверхностная набожность, то есть склонность к пребыванию вблизи церковных мест и духовных учреждений, радость от церковной службы, крещений, похорон, мессы, запаха ладана и горящих свечей. Он знал немного по – латыни, но не к учености стремилась его детская душа, а к покою и тихой мечтательности под сенью церковных сводов.
   Мальчиком-служкой он страстно отдавался службе. Гольдмунд не принимал его особенно всерьез и все-таки полюбил, чувствуя себя немного родственным ему в инстинктивном стремлении к странствиям и неизвестному. Итак, Роберт, довольный, отправился тогда странствовать и добрался-таки до Рима, пользуясь гостеприимством бесчисленных монастырей и аббатств, посмотрел горы и юг, очень хорошо чувствуя себя в Риме среди всех церквей и благочестивых мероприятии, прослушал сотни месс и поклонился самым знаменитым и самым святым местам, надышавшись запахом ладана больше, чем полагалось за его мелкие юношеские грехи и грехи его отца. Год или больше он отсутствовал, а когда наконец вернулся и вошел в отчий дом, его встретили не как блудного сына, сестра же за это время освоила домашние обязанности и права, наняла усердного помощника столяра и вышла замуж, управляясь с домом и мастерской так ловко, что после короткого пребывания там вернувшийся почувствовал себя лишним, и никто не уговаривал его остаться, когда он вскоре опять заговорил об новом путешествии. Он не был в обиде, позволил себе взять c матери несколько сбереженных грошей, нарядился опять в костюм паломника и отправился в странствие без цели, через всю империю, полудуховный странник.
   Медные памятные монеты из известных паломнических мест и освященные четки позвякивали на нем.
   Итак, он повстречался с Гольдмундом, прошел одиндень вместе с ним, обмениваясь странническими воспоминаниями, потерялся в ближайшем городке, попадался ему снова то тут, то там и, наконец, совсем остался с ним, покладистый и услужливый спутник. Гольдмунд нравился ему очень, он домогался его внимания мелкими услугами, восхищался его знаниями, его смелостью, умом, ему полюбились его здоровье, сила и искренность. Они привыкли друг к другу, потому что и Гольдмунд был покладист. Только одного не выносил он: когда бывал одержим своей тоской или раздумьями, то упорно молчал и смотрел мимо другого, как будто того не было, и тогда нельзя было ни болтать, ни спрашивать, ни утешать, а нужно было предоставить его самому себе и дать отмолчаться. Этому Роберт скоро научился. С тех пор как он заметил, что Гольдмунд знает наизусть множество латинских стихов и песнопений, услышал, как тот объяснял перед порталом одного собора значение каменных фигур, увидел, как он на голой стене, у которой они Отдыхали, быстрыми размашистыми линиями нарисовал сангиной человеческие фигуры, он считал своего товарища любимцем Бога и почти магом. Что он был еще и любимцем женщин и завоевывал иную одним взглядом и улыбкой, Роберт тоже заметил; это нравилось ему меньше, но не восхищаться этим он все-таки не мог.
   Их путешествие как-то неожиданно прервалось. Однажды они проходили вблизи какой-то деревни, их встретила группа крестьян, вооруженных дубинками, палками и цепами, и предводитель крикнул им издалека, чтобы они тотчас поворачивали обратно и убирались навсегда. к черту, иначе будут биты насмерть. Пока Гольдмунд стоял, желая узнать, что все-таки случилось, один камень попал ему в грудь. Роберт, к которому он обернулся, убегал прочь, как одержимый. Угрожая, крестьяне приближались, и Гольдмунду ничего не оставалось, как менее поспешно последовать за убегающим. Дрожа, поджидал его Роберт под крестом с распятием, стоявшим посреди поля.
   – Ты бежал, как герой, – смеялся Гольдмунд. – Но что это взбрело в глупые головы этим грязнулям? Разве война? Выставляют вооруженную охрану своего гнезда и никого не хотят пускать! Удивительно, что бы это значило?
   Они оба не знали. Лишь на следующее утро они коекак узнали, войдя в одиноко стоящий крестьянский двор, и нашли разгадку тайне. Этот двор, состоящий из жилья, хлева и сарая и окруженный зеленым участком с высокой травой и множеством фруктовых деревьев, был странно тих, как во сне: ни человеческого голоса, ни звука шагов, ни детского крика, ни звона отбиваемых кос, ничего не было слышно; на участке в траве стояла корова и мычала, по ней было видно, что пришло время ее доить. Они подошли к дому, постучали, не получив ни какого ответа, пошли к хлеву, он стоял открытый и пустой, пошли к сараю, на соломенной крыше которого ярко блестел на солнце светло-зеленый мох, не нашли и там ни души. Вернулись к дому, удивленные и озадаченные безлюдностью этого жилища, постучали еще раз кулаками в дверь, опять не последовало никакого ответа. Гольдмунд попытался открыть дверь и, к своему удивлению, нашел ее незапертой, толкнул дверь, вошел в темную комнату. «Мир вам, – воскликнул он громко, – никого дома?», но все оставалось безмолвным.
   Роберт остался у двери. С любопытством Гольдмунд прошел вперед. Пахло в хижине плохо, пахло особенно и отвратительно. В очаге было полно золы, он подул в него, на дне еще тлели искры на обуглившихся поленьях. В полумраке за плитой он увидел кого-то сидящего; кто-то сидел в кресле и как будто спал, это была старая женщина. Зовы не помогали, дом казался заколдованным.
   Он слегка потрепал женщину по плечу, она не шевельнулась, и теперь он увидел, что она сидела, окутанная паутиной, нити которой шли к волосам и коленям. «Она мертва», – подумал он с легким страхом и, чтобы убедиться, стал разводить огонь, мешал угли и дул, пока не разгорелось пламя и он мог зажечь длинную лучину. Он посветил сидящей в лицо. Под седыми волосами он увидел голубовато-черное лицо трупа, один глаз был открыт и блестел свинцовой пустотой. Женщина умерла здесь, сидя в кресле. Ну что ж, ей уже нельзя было помочь.
   С горящей лучиной в руке Гольдмунд пошел искать дальше и в том же помещении нашел еще один труп, лежащий на пороге в заднюю комнату, мальчика лет восьми или девяти, с распухшим, искаженным лицом, в одной рубашке. Он лежал животом на пороге, обе руки были сжаты в крепкие, яростные кулачки.
   Это второй, подумал Гольдмунд; как в жутком сне пошел он дальше, в заднюю комнату, там ставни были открыты и сиял светлый день. Осторожно погасил он свой светильник, притоптав искры на полу.
   В задней комнате стояли три кровати. Одна была пуста, из – под грубого серого полотна выглядывала солома. Во второй лежал еще один, бородатый мужчина, застывший на спине, с откинутой головой и торчащим вверх подбородком и бородой; должно быть, крестьянин. Его запрокинутое лицо слабо светилось незнакомыми красками смерти, рука свешивалась до пола, там валялся глиняный кувшин для воды, вылившаяся вода еще не совсем впиталась в пол, она стекла в углубление, образовав маленькую лужу. А в другой кровати лежала целиком закрытая в льняное покрывало и завернутая в грубошерстное одеяло крупная сильная женщина, с лицом, вдавленным в постель, распущенные, цвета соломы волосы мерцали при ярком свете. Здесь же, сплетясь с ней, как пойманная в растерзанную простыню и задушенная, лежала девочка – подросток, тоже светловолосая, с серо-голубыми пятнами на мертвом лице.
   С одного мертвого на другого переходил взгляд Гольдмунда. В лице девочки, хотя оно было уже сильно искажено, застыло что – то вроде беспомощного ужаса перед смертью. В затылке и волосах матери, так глубоко и неистово зарывшейся в постель, читалось бешенство, страх и страстное желание спастись. Именно непокорные волосы никак не хотели сдаваться смерти. В облике крестьянина было упрямство и затаенная боль; видно было, что умирал он трудно, но по-мужески, его бородатое лицо упиралось резко и неподвижно в воздух, подо-бнб лицу павшего на поле брани воина. Его спокойная и упрямая, немного сдержанная поза была прекрасна; повидимому, это был недюжинный и неробкий человек, так встретивший смерть. Трогательным, напротив, был труп мальчика, лежавшего животом на пороге; его лицо не говорило ничего, но поза вместе с крепко сжатыми кулачками свидетельствовала о многом: о беспомощном страдании, нерешительном сопротивлении неслыханной боли. Рядом с его головой в двери было пропилено отверстие для кошки. Внимательно рассматривал Гольдмунд увиденное. Без сомнения, все в этой хижине выглядело отвратительно, и трупный запах был ужасен; и все-таки для Гольдмунда все это имело притягательную силу, все было полно судьбоносного величия, так истинно, так непреложно; что-то в этом вызывало его любовь и проникало в душу.
   Между тем Роберт снаружи начал кричать, нетерпеливо и испуганно.
   Гольдмунд любил Роберта, однако в этот момент ему подумалось, как же все-таки живой человек со своим любопытством, страхом, всем своим ребячеством мелок и ничтожен по сравнению с мертвыми. Он не ответил Роберту ничего; он отдался полностью созерцанию мертвых, с тем особым смешанным чувством сострадания и холодной наблюдательности, свойственной художникам.
   Он точно рассмотрел лежащие фигуры и сидящую тоже, головы, руки, движение, в котором они застыли. Как тихо было в этой заколдованной хижине! Как необыкновенно и страшно пахло! Как призрачно и печально было это маленькое человеческое обиталище, с еще теплившимся огнем в очаге, но населенное трупами, полностью заполненное и пронизанное смертью! Скоро у этих покойников начнет слезать мясо со щек, и крысы сожрут их пальцы. Что с другими людьми происходило в гробу и в могиле, в хорошем укрытии и невидимо, последнее и самое жалкое – распад и уничтожение, то свершалось для этих пятерых здесь, дома, в их комнатах, при свете дня, незапертых дверях, без хлопот, без стыда, без защиты. Гольдмунду приходилось видеть мертвых, но такой картины неумолимой работы смерти он еще никогда не встречал. Глубоко принял он ее в себя.
   Наконец крики Роберта перед дверью дома вывели его из размышлений, и он вышел.
   Со страхом посмотрел на него товарищ.
   – Что там? – спросил он тихо голосом, полным ужаса. – Ведь в доме никого нет? Ох, не делай таких глаз. Говори же!
   Гольдмунд смерил его холодным взглядом.
   – Пойди и посмотри, это забавный дом. Потом подоим корову там, на лугу.
   Вперед!
   Нерешительно Роберт вошел в хижину, направился к очагу, заметив сидящую женщину и обнаружив, что она мертва, громко закричал. Поспешно вернулся назад с широко раскрытыми глазами.
   – Господи помилуй! Там у очага сидит мертвая женщина. Что это? Почему ее не похоронят? О Господи! Уже ведь пахнет.
   Гольдмунд улыбнулся.
   – Ты большой герой, Роберт, но ты слишком скоро вернулся. Мертвая старая женщина, сидящая на стуле, пожалуй, примечательное зрелище, но ты можешь увидеть нечто еще более необычное, если сделаешь еще несколько шагов.
   Их пятеро, Роберт. В постелях лежат трое, и мертвый мальчик посреди порога.
   Все мертвые. Вся семья, дом вымер. Поэтому никто и не подоил корову.
   Объятый ужасом, тот смотрел – на него, потом закричал вдруг сдавленным голосом: – О, теперь я понимаю крестьян, что не хотели вчера пускать нас в свою деревню. О Господи, теперь мне все ясно. Это чума! Клянусь моей бедной душой, это чума, Гольдмунд! А ты так долго был там, внутри, и, может, касался мертвых! Прочь! Не подходи ко мне, ты наверняка заразился. Мне жаль, Гольдмунд, но я должен уйти, я не могу оставаться с тобой.
   Он уже собрался бежать, но Гольдмунд крепко схватил его за рясу.
   Посмотрел строго с немым укором и неумолимо держал, как тот ни противился и ни упирался.
   – Мой маленький мальчик, – сказал он дружески ироническим тоном, – а ты умнее, чем можно предположить, по-видимому, ты окажешься прав. Ну, да это мы узнаем в ближайшем дворе или деревне. По-видимому, в этой местности чума.
   Посмотрим, выйдем ли мы отсюда живыми. Но позволить тебе убежать, маленький Роберт, я не могу. Видишь ли, я сердобольный человек, у меня сердце слишком мягкое, и когда я подумаю, что, возможно, и ты заразился там в доме, а я позволю тебе убежать, и ты умрешь где-нибудь на воле, совсем один, и ни один человек не закроет тебе глаза, и не выкопает могилу, и не бросит на тебя немного земли – нет, милый друг, тогда меня задушит горе. Итак, будь внимателен и очень хорошо запомни, что я скажу, повторять я не буду: мы оба в одинаковой опасности, она может поразить тебя и меня. Мы останемся вместе и либо погибнем, либо ускользнем от этой проклятой чумы. Если ты заболеешь и умрешь, я похороню тебя, это уж точно. А если мне суждено будет умереть, то делай, как зна ешь, похорони меня или не делай этого, мне все равно. А пока, дорогой, не вздумай удрать, заметь это себе! Мы нужны друг другу. Теперь же заткни глотку, я не хочу ничего слышать, и поищи где-нибудь в хлеву ведро, чтобы наконец подоить корову.
   Так уж случилось, и с этого момента и Гольдмунду, который приказывал, и Роберту, который подчинялся, обоим стало хорошо. Роберт больше не пытался бежать. Он только сказал примиряюще: «Я на какой-то момент испугался тебя.
   Твое лицо мне не понравилось, когда ты вернулся из этого дома мертвых. Мне показалось, ты подцепил чуму. Но если это и не чума, все равно твое лицо стало другим. Неужели так страшно то, что ты там увидел?» – Это не так страшно, – ответил Гольдмунд, помедлив. – Я не увидел там, внутри, ничего, кроме того, что предстоит мне, и тебе, и всем, даже если мы не заразимся чумой.
   Путешествуя дальше, они всюду наталкивались на черную смерть, царившую в стране. В некоторых деревнях не пускали к себе чужих, в других они беспрепятственно могли расхаживать по всем проулкам. Многие дворы стояли покинутые, множество непогребенных трупов разлагалось в полях или в комнатах. В хлевах мычали недоеные или голодные коровы, или скот одичало бегал в иоле. Они доили и кормили некоторых коров и коз, они забили и изжарили на опушке не одного козленка и поросенка и выпили немало вина и сидра из брошенных хозяевами погребов. У них была сытая жизнь, царило изобилие. Но все это было вкусно лишь наполовину. Роберт жил в постоянном страхе перед чумой, и при виде трупов его тошнило, часто он бывал в полном расстройстве от страха, ему все время казалось, что он заразился, он подолгу держал голову и руки в дыму костров (это считалось, помогает), даже во сне ощупывал себя, нет ли на ногах, руках, подмышках опухолей.
   Гольдмунд часто бранил его, часто высмеивал. Он не разделял его страха, да и его отвращения; он шел по стране мертвых сосредоточенно и мрачно, завороженный ужасным видом грандиозного умирания, с душой, наполненной великой осенью, с тяжелым сердцем от пения разящей косы. Иногда ему опять являлся великий образ вечной матери, огромное бледное лицо великанши с глазами Медузы, с тяжелой улыбкой страдания и смерти.
   Как-то они подошли к небольшому городу; он был сильно укреплен, от ворот на высоте домов шел ход по всей крепостной стене города, но наверху не было ни одного часового и никого у открытых ворот. Роберт отказался войти в город, заклиная и товарища не делать этого. В это время они услыхали звуки колокола, к воротам вышел священник с крестом в руках, а за ним ехали три телеги, две запряженные лошадьми, а одна парой волов, телеги были доверху наполнены трупами. Несколько работников в особых плащах, с лицами, глубоко спрятанными в капюшоны, шли рядом, погоняя животных. Роберт с побледневшим лицом пропал, Гольдмунд последовал на небольшом расстоянии за телегами с мертвыми, прошли несколько сот шагов, и вот уже не на кладбище, а посреди пустой пашни вырытая яма, всего лишь в три лопаты глубиной, но огромная, как зал. Гольдмунд стоял и смотрел, как работники шестами и баграми стаскивали мертвых с телег и складывали кучей в огромную яму, как священник, бормоча, помахал над ней крестом и пошел прочь, как работники разожгли со всех сторон плоской могилы сильный огонь и молча побежали обратно в город, никто не пришел, чтобы засыпать яму. Он заглянул в нее, лежало пятьдесят, а то и больше, набросанных друг на друга, многие голые. Неподвижно и жалобно торчала в воздухе здесь и там рука или нога, слегка колыхалась на ветру рубаха.
   Когда он вернулся, Роберт чуть ли не на коленях умолял его идти как можно скорее дальше. У него таки было основание для уговоров, он видел в отсутствующем взгляде Гольдмунда эту уже слишком знакомую ему погруженность в себя и окаменелость, эту обращенность к ужасному, это жуткое любопытство.
   Ему не удалось удержать друга. Один, Гольдмунд пошел в город.
   Он прошел через неохраняемые ворота и, слушая отзвук своих шагов по мостовой, припомнил множество городков и ворот, через которые ему пришлось пройти, ему вспомнилось, как его встречали там детский крик, мальчишеская игра, женская перебранка, стук кузнечного молота по звонкой наковальне, грохот телег и множество других звуков, тонких и грубых шумо, разноголосица которых, как бы сплетаясь в сеть, свидетельствовала о разнообразном человеческом труде, радостях, делах и общении. Здесь же у этих оставленных ворот и в этом пустом переулке не звучало ничего, никто не смеялся, никто не кричал, все лежало в молчании смерти, а лепечущая мелодия бегущего фонтана звучала слишком громко и казалась почти шумом. За открытым окном был виден булочник среди караваев и булок; Гольдмунд показал на булку, и булочник осторожно протянул ее на длинной пекарской лопате, подождал, чтобы Гольдмунд положил ему деньги на лопату, и зло, но без криков закрыл окошко, когда чужак откусил булку и пошел дальше, не заплатив. Перед окнами одного красивого дома стоял ряд глиняных горшков, в которых обычно цветут цветы, теперь же над пустыми горшками свисали засохшие листья. Из другого дома доносились всхлипывания и плач детских голосов. Но в следующем переулке Гольдмунд увидел наверху за окном красивую девушку, расчесывавшую волосы; он смотрел на нее, пока она не почувствовала его взгляда и не взглянула вниз; покраснев, она посмотрела на него, и, когда он ей дружелюбно улыбнулся, по ее покрасневшему лицу медленно пробежала слабая улыбка.
   – Скоро причешешься? – крикнул он вверх. Улыбаясь, она наклонила светлое лицо из окна.
   – Еще не заболела? – спросил он, и она покачала головой. – Тогда пойдем со мной из этого мертвого города, пойдем в лес и заживем на славу.