Медленно приходила Лидия в себя, серьезно и удивленно смотрели ее большие любящие глаза с изменившегося лица.
   – Позволь мне уйти, Гольдмунд, – сказала она, – я так долго пробыла у тебя. О мой любимый!
   Они каждый день тайно виделись наедине, и Гольдмунд совершенно отдался возлюбленной, совершенно счастливый и тронутый этой девичьей любовью. Иной раз она могла целый час просидеть, держа его руки в своих и глядя в его глаза, и попрощаться с детским поцелуем.
   В другой целовала самозабвенно и ненасытно, но не терпела никаких прикосновений. Однажды, краснея и преодолевая себя, желая доставить ему радость, она обнажила одну грудь, робко достав белый плод из платья; когда он, стоя на коленях, целовал ее, она тщательно прикрыла ее, все еще краснея до шеи. Они разговаривали так же, но по новому, не так, как первые дни; они изобретали друг для друга имена, она охотно рассказывала ему о своем детстве, своих мечтах и играх. Часто говорила она и о том, что их любовь запретна, потому что он не может жениться на ней; печально и обреченно говорила она об этом, украшая свою любовь этой тайной печалью, как черной фатой.
   В первый раз Гольдмунд чувствовал, что женщина его не только желает, но и любит.
   Как-то Лидия сказала: «Ты так красив и выглядишь таким радостным. Но в глубине твоих глаз нет радости, там только печаль, как будто твои глаза знают, что счастья нет и все прекрасное и любимое недолго будет с нами. У тебя самые красивые глаза, какие могут быть и самые печальные. Мне кажется, это из-за того, что ты бездомный. Ты пришел ко мне из леса и когда-нибудь опять уйдешь странствовать. А где же моя родина? Когда ты уйдешь, у меня, правда, останутся отец и сестра, будет комната и окно, у которого я буду сидеть и думать о тебе, но родины больше не будет».
   Он не мешал ей говорить, иногда посмеивался, иногда огорчался. Словами он никогда не утешал ее, только тихо поглаживал ее голову, положенную ему на грудь, тихо напевая что-то волшебно-бессмысленное, как няня утешает ребенка, когда тот плачет. Однажды Лидия сказала: «Я хотела бы знать, Гольдмунд, что же из тебя выйдет, я часто думаю об этом. У тебя будет не обычная жизнь и не легкая. Ах, как я хочу, чтобы у тебя все было хорошо! Иногда мне кажется, ты должен стать поэтом, который может прекрасно выразить свои видения и мечты.
   Ах, ты будешь бродить по всему свету, и все женщины будут любить тебя, и все-таки ты будешь одинок. Иди лучше обратно в монастырь к своему другу, о котором ты мне столько рассказывал! Я буду за тебя молиться, чтобы ты не умер один в лесу».
   Так могла она говорить совершенно серьезно, с отчаянием в глазах. Но потом могла опять, смеясь, скакать с ним по полям или загадывать шутливые загадки и кидать в него увядшей листвой и спелыми желудями.
   Как-то Гольдмунд лежал в своей комнате в постели в ожидании сна. На сердце у него было тягостно, оно билось тяжело и сильно в груди, переполненное любовью, переполненное печалью и беспомощностью. Он слушал, как на крыше громыхает ноябрьский ветер; у него вошло в привычку какое-то время перед сном вот так лежать в ожидании сна. Тихо повторял он про себя по обыкновению песнь Марии:

 
Все прекрасно в тебе, Мария,
И позора изначального нет в тебе,
Ты радость Израиля,
Заступница грешных!

 
   Нежной своей мелодичностью песня проникла в его душу, но одновременно снаружи запел ветер, запел о беспокойности и странствии, о лесе, осени, бездомной жизни. Он думал о Лидии, о Нарциссе и о своей матери, сердце его было полно тяжелого беспокойства.
   Тут он вздрогнул от неожиданности, не веря своим глазам, увидел, что дверь открылась, в темноте в длинной белой рубашке, босиком, не говоря ни слова, вошла Лидия, осторожно закрыла дверь и села к нему на постель.
   – Лидия, – прошептал он, – моя лань пугливая, мой белый цветок! Лидия, что ты делаешь?
   – Я пришла к тебе, – сказала она, – только на минутку. Мне хотелось посмотреть хоть разок, как мой Гольдмунд спит, мое золотое сердце.
   Она легла к нему, тихо лежали они с сильно бьющимися сердцами. Она позволила ему целовать себя, она позволила его волшебным рукам поиграть со своим телом, не больше. Через какое-то время она нежно отстранила его руки, поцеловала его глаза, бесшумно встала и исчезла. Дверь скрипнула, в крышу бился ветер, все казалось заколдованным, полным тайны, и тревоги, и обещания, полным угрозы. Гольдмунд не знал, что ему думать, что делать.
   Когда после короткого беспокойного сна он опять проснулся, подушка была мокрой от слез.
   Она пришла через несколько дней опять, дивный белый призрак, и провела у него четверть часа, как в прошлый раз. Лежа в его объятиях, она шептала ему на ухо. многое хотелось ей сказать ему и поведать. С нежностью слушал он ее. – Гольдмунд, – говорила она приглушенным голосом у самой его щеки, – как грустно, что я никогда не смогу принадлежать тебе. Так не может больше продолжаться, наше маленькое счастье, наша маленькая тайна в опасности. У Юлии уже зародилось подозрение, скоро она вынудит меня признаться. Или отец заметит. Если он застанет меня в твоей постели, моя милая золотая птичка, плохо придется твоей Лидии; она будет смотреть за плаканными глазами, как ее любимый висит за окном и качается на ветру. Ах, милый, беги прочь, прямо теперь, пока отец не схватил тебя и не повесил. Однажды я видела повешенного, вора. Я не хочу видеть тебя повешенным, лучше беги и забудь меня; только бы ты не погиб, золотце мое, Гольдмунд, только бы птицы не выклевали твои голубые глаза! Но нет, родной, не уходи, ах, что мне делать, если ты оставишь меня одну.
   – Пойдем со мной, Лидия! Бежим вместе, мир велик!
   – Это было бы прекрасно, – жаловалась она, – ах, как прекрасно обойти с тобой весь мир! Но я не могу. Я не могу спать в лесу или на соломе и быть бездомной, этого я не могу! Я не могу опозорить отца. Нет, не говори, это не самомнение. Я не могу есть из грязной тарелки или спать в постели прокаженного. Ах, нам запрещено все. что хорошо и прекрасно, мы оба рождены для страдания. Золотце, мой бедный, маленький мальчик, неужели я увижу, как тебя в конце концов повесят. А я, меня запрут, а потом отправят в монастырь.
   Любимый, ты должен меня оставить и опять спать с цыганками и крестьянками.
   Ах, уходи, уходи, пока они тебя не схватили! Никогда мы не будем счастливы, никогда!
   Он нежно гладил ее колени и, едва коснувшись до ее женского, спросил: – Радость моя, мы могли бы быть так счастливы! Можно?
   Она нехотя, но твердо отвела его руку в cтopoнy и немного отодвинулась от него.
   – Нет, – скачала она, – нет, этого нельзя. Это мне запрещено. Ты, маленький цыган, возможно этого не поймешь. Я. конечно, поступаю дурно, я плохая, позорю весь дом. Но где-то в глубине души я все-таки еще горжусь, туда не смеет никто входить. Ты не должен этого просить, иначе я никогда не приду больше к тебе в комнату.
   Никогда бы он не нарушил ее запрета, ее желания, ее намека. Он сам удивлялся, какую власть над ним имела она. Но он страдал. Его чувства оставались неутоленными, и душа часто противилась зависимости. Иногда ему стоило труда освободиться от этого. Иногда он начинал с подчеркнутой любезностью ухаживать за маленькой Юлией, тем более что это было еще и весьма необходимо, нужно было оставаться в добрых отношениях с такой важной особой и как-то ее обманывать. Странно все было у него с Юлией, которая казалась то совсем ребен – ком, то всезнающей. Она несомненно была красивее Лидии, она была необыкновенной красавицей, и это в сочетании с ее несколько наставительной детской наивностью очень привлекало Гольдмунда; он часто бывал просто влюблен в Юлию. Именно по этому сильному влечению, которое оказывала на его чувства сестра, он с удивлением узнавал различие между желанием и любовью. Сначала он смотрел на обеих сестер одинаково, обе были желанны, но Юлия красивее и соблазнительнее, он ухаживал за обеими без различия и постоянно следил за обеими. А теперь Лидия приобрела такую власть над ним! Теперь он так любил ее, что из любви отказывался от полного обладания ею. Он узнал и полюбил ее душу, ее детскость, нежность и склонность к печали казались похожими на его собственные, часто он бывал глубоко удивлен и восхищен тем, насколько ее душа соответствовала ее телу, она могла что-то делать, говорить, выразить желание или суждение, и ее слова и состояние души сердить и обижать Юлию; ах, каждый день могла раскрыться тайна ее любви и кончиться ее тревожное счастье, и, может быть, страшным образом.
   Иногда Гольдмунд удивлялся себе, что давно не покончил со всем этим и не ушел отсюда. Трудно было так жить, как он теперь жил: любить, но без надежды ни на дозволенное и длительное счастье, ни на легкое удовлетворение своих любовных желаний, к какому он привык до сих пор; с вечно возбужденными и неудовлетворенными влечениями, при этом в постоянной опасности. Почему он оставался здесь и выносил все это, все эти осложнения и запутанные чувства?
   Ведь все эти пе реживания, чувства и угрызения совести для тех. кто законно сидит в этом доме. Разве нет у него права бездомного и непритязательного уклониться от всех этих нежностей и сложностей и посмеяться над ними? Да, это право у него было, и он дурак, что искал здесь что-то вроде родного очага и платил за это болью и затруднениями. И все-таки он делал это и страдал, страдал охотно, был втайне счастлив. Это было глупо и трудно, сложно и утомительно, любить таким образом, но это было чудесно. Удивительна была темная печаль этой любви, ее глупость и безнадежность; прекрасны были эти заполненные думами ночи без сна, прекрасны и восхитительны были и отпечаток страдания на губах Лидии, и безнадежный и отрешенный звук ее голоса, когда она говорила об их любви и своих заботах. Отпечаток страдания на юном лице Лидии появился всего несколько недель тому назад, да так и остался, именно его выражение ему так хотелось зарисовать пером, и он почувствовал, что в эти несколько недель и сам он изменился и стал намного старше, не умнее и все-таки опытнее, не счастливее и все носили отпечаток совершенно той же формы, что и разрез глаз, и форма пальцев.
   В эти моменты, когда он. казалось, видел эти основные формы и законы, по которым формировалась ее сущность, душа и тело, у Гольдмунда возникало желание задержать что-то из того образа, повторить его, и на нескольких листках, хранимых в полной тайне, он сделал попытки нарисовать по памяти пером силуэт ее головы, линию бровей, ее руку, колено.
   С Юлией все стало как-то непросто. Она явно чувствовала волны любви, в которых купалась старшая сестра, и она, полная страстного любопытства, стремилась к этому раю вопреки своенравному рассудку. Она выказывала Гольдмунду преувеличенную холодность и нерасположение, а забывшись, смотрела на него с восхищением и жадным любопытством. С Лидией она часто бывала очень нежной, иногда забиралась к ней в постель, со скрытой жадностью вдыхала атмосферу любви и пола, нарочно гладила запретное тайное местечко. Потом опять в почти оскорбительной форме давала понять, что знает проступок Лидии и презирает его. Дразня и мешая, металось прелестное и капризное дитя между двумя любящими, смакуя в мечтах их тайну, то разыгрывая из себя ничего не подозревающую, то обнаруживая опасное соучастие; скоро из ребенка она превратилась в тирана. Лидия страдала от этого больше, чем Гольдмунд, который, кроме как за столом, редко виделся с младшей. От Лидии не укрылось также, что Гольдмунд был небезучастен к прелести Юлии, иногда она видела, что его признательный взгляд с наслаждением останавливается на ней. Она не смела ничего сказать, все было так сложно, все так полно опасностей, в особенности нельзя было таки намного более зрелым и богатым в душе. Он уже был не мальчик.
   Своим нежным, безнадежным голосом Лидия говорила ему: – Ты не должен быть печальным из-за меня, я хотела бы тебя только радовать и видеть счастливым. Прости, что я сделала тебя печальным, заразила своим страхом и унынием. Я вижу по ночам такие странные сны: я иду по пустыне, такой огромной и темной, прямо не знаю как сказать, я иду, иду и ищу тебя, а тебя все нет, и я знаю, я тебя потеряла и должна буду всегда, всегда вот так идти, совсем одна. Потом, проснувшись, я думаю. «О, как хорошо, как великолепно, что он еще здесь, и я его увижу, может, еще неделю или хоть день, но он еще здесь!» Однажды Гольдмунд проснулся, едва забрезжил день, и какое – то время лежал в постели в раздумье, окруженный картинами сна, но без связи. Он видел во сне свою мать и Нарцисса, обоих он еще отчетливо видел. Освободившись от нитей сна, он обратил внимание на своеобразный свет, проникающий сегодня в маленькое окно. Он вскочил и подбежал к окну, карниз, крыша конюшни, ворота и все, что было видно за окном, мерцало го лубовато-белым светом, покрытое первым зимним снегом. Противоположность между беспокойством его сердца и спокойным безропотным зимним миром поразила его. как спокойно, как трогательно и кротко отдавались пашня и лес, холмы и рощи солнцу, ветру, дождю, засухе, снегу, как красиво с нежным страданием несли свое земное бремя клены и осины! Нельзя ли быть, как они, нельзя ли у них поучиться? В задумчивости он вышел во двор, походил по снегу и потрогал его руками, заглянул в сад, и за высоко занесенным забором увидел пригнувшиеся от снега кусты роз.
   На завтрак ели мучной суп, все говорили о первом снеге, все барышни в том числе – уже побывали на улице. Снег в этом году выпал поздно, уже приближалось Рождество. Рыцарь рассказал о южных странах, где не бывает снега. Но то, что сделало этот первый зимний день незабываемым для Гольдмунда, случилось, когда была глубокая ночь.
   Сестры сегодня поссорились, этого Гольдмунд не знал. Ночью, когда в доме стало тихо и темно, Лидия пришла к нему, как обычно, она молча легла рядом, положила голову ему на грудь, чтобы слушать, как бьется его сердце, и утешаться его присутствием. Она была расстроена и боялась, что Юлия выдаст ее, но не решалась говорить об этом с любимым и беспокоить его. Так она лежала у его сердца, слушая его ласковый шепот и чувствовала его руку на своих волосах.
   Но вдруг – она совсем недолго лежала так – она страшно испугалась и приподнялась с широко открытыми глазами. И Гольдмунд испугался не меньше, когда увидел, что дверь открылась и в комнату вошла какая-то фигура, которую он в страхе не сразу узнал. Только когда она подошла вплотную к кровати и наклонилась над ней, он с замершим сердцем увидел, что это Юлия. Она выскользнула из плаща, накинутого прямо на рубашку, сбросив плащ на пол. С криком боли, как будто получив удар ножом, Лидия упала назад, цепляясь за Гольдмунда. Презрительным и злорадным тоном, но все-таки неуверенным голосом Юлия сказала. «Я не хочу лежать одна в комнате. Или вы возьмете меня к себе, и мы будем лежать втроем, или я пойду и разбужу отца».
   – Конечно, иди сюда, – сказал Гольдмунд, откинув одеяло. – У тебя же ноги замерзнут.
   Она взобралась, и он с трудом дал ей место на узкой постели, потому что Лидия неподвижно лежала, спрятав лицо в подушку. Наконец, они улеглись втроем, девушки по обеим сторонам Гольдмунда, и на какой-то момент он не мог отделаться от мысли, что еще недавно это положение отвечало бы всем его желаниям. Со странным смущением и все-таки втайне восхищенно он чувствовал бедро Юлии со своей стороны.
   – Нужно же мне было посмотреть, – начала она опять, – как лежится в твоей постели, которую сестра так охотно посещает.
   Гольдмунд, чтобы успокоить ее, слегка потерся щекой о ее волосы, а рукой погладил бедра и колени, как ласкают кошку, она отдавалась молча и с любопытством его прикосновениям, смутно чувствуя очарование, не оказывая сопротивления. Но во время этого укрощения он одновременно не забывал и Лидию, нашептывая ей на ухо слова любви и постепенно заставив ее хотя бы поднять лицо и повернуться к нему. Без слов целовал он ее рот и глаза, в то время как его рука очаровывала сестру, неловкость и странность всего положения становились невыносимыми его сознанию. В то время как его рука знакомилась с прекрасным, застывшим в ожидании телом Юлии, он впервые понял не только красоту и глубокую безнадежность своей любви к Лидии, но и ее смехотворность. Нужно было, так казалось ему теперь, когда губы его касались Лидии, а рука Юлии, нужно было или заставить Лидию отдаться, или идти своей дорогой дальше. Любить ее и отказываться от нее было бессмысленно и неправильно.
   – Сердце мое, – прошептал он Лидии на ухо, – мы напрасно страдаем, как счастливы могли бы мы быть все втроем! Позволь нам сделать то, что требует наша кровь!
   Так как она в ужасе отшатнулась, его страсть бросилась к другой, и он сделал ей так приятно, что она ответила долгим сладострастным вздохом.
   Когда Лидия услышала этот вздох, ревность сжала ее сердце, как будто в него влили яд. Она неожиданно села, сорвала одеяло с постели, вскочила на ноги и крикнула.
   – Юлия, пошли!
   Юлия вздрогнула, уже необдуманная сила этого крика, который мог всех выдать, говорила ей об опасности, и она молча поднялась.
   А Гольдмунд, все чувства которого были оскорблены и обмануты, быстро обнял встающую Юлию, поцеловал ее в обе груди и прошептал ей горячо на ухо – Завтра, Юлия, завтра!
   Лидия стояла в рубашке и босиком, на каменном полу пальцы сжимались от холода. Она подняла плащ Юлии, набросила его на нее жестом страдания и смирения, который даже в темноте не ускользнул от той, тронув ее и примирив.
   Тихо выскользнули сестры из его комнаты. Полный противоречивых чувств, Гольдмунд прислушивался, затаив дыхание, пока в доме не стало совершенно тихо.
   Так из неестественного положения втроем молодые люди оказались в одиночестве, потому что и сестры, добравшись до своей спальни, тоже не стали разговаривать, а лежали одиноко, молча и упрямо каждая в своей постели без сна Какой – то дух несчастья и противоречия, демон бессмысленности, отчуждения и душевного смятения, казалось, овладел домом. Лишь после полуночи заснул Гольдмунд, лишь под утро – Юлия, Лидия лежала без сна, измученная, пока не наступил бледный день. Она сразу же поднялась, оделась, долго стояла на коленях перед маленьким деревянным распятием и молилась, а как только услышала на лестнице шаги отца, вышла и попросила его выслушать ее. Не пытаясь различать между заботою о девичьей чести Юлии и своей ревностью, она решилась покончить с этим делом. Гольдмунд и Юлия еще спали, когда рыцарь уже знал все, что Лидия сочла нужным ему сообщить. Об участии Юлии в происшествии она умолчала.
   Когда Гольдмунд в привычное время появился в кабинете, то увидел рыцаря не в домашних туфлях и сюртуке из толстого сукна, как он имел обыкновение заниматься своими записями, а в сапогах, камзоле, с мечом на поясе и фазу понял, что это значит.
   – Надень шапку, – сказал рыцарь, – нам надо пройтись.
   Гольдмунд снял шапку с гвоздя и последовал за рыцарем вниз по лестнице, через двор, за ворота. Под ногами поскрипывал чуть подмерзший снег, на небе была еще утренняя заря. Рыцарь молча шел впереди, юноша следовал за ним, несколько раз оглянулся на двор, на окно своей комнаты, на заснеженную остроконечную крышу, пока все не осталось позади и ничего уже не было видно.
   Никогда больше он не увидит ни эту крышу, ни окна, ни кабинет, ни спальню, ни сестер. Давно уже освоился он с мыслью о внезапном уходе, однако сердце его больно сжалось. Очень горестно было ему это прощание.
   Уже час шли они так, господин впереди, оба не говорили ни слова.
   Гольдмунд начал раздумывать о своей судьбе. Рыцарь был вооружен, может быть, он хочет его убить. Но в это ему не верилось. Опасность была невелика, стоило ему побежать, и старик с его мечом ничего не смог бы ему сделать.
   Нет, жизнь его не была в опасности. Но это молчаливое шагание вслед за оскорбленным человеком, это безмолвное выпроваживание становилось ему с каждым шагом все мучительнее.
   – Дальше пойдешь один, – сказал он надтреснутым голосом, – все время в этом направлении и продолжай вести бродячую жизнь, к которой привык. Если когда-нибудь покажешься вблизи моего дома, пристрелю. Мстить не буду; сам должен быть умнее и не брать молодого человека в дом, где две дочери. Но если рискнешь вернуться, твоя жизнь кончена. Теперь иди, да простит тебя Бог!
   Он остался стоять, в тусклом свете зимнего утра его лицо с седой бородой казалось мертвенным. Как призрак стоял он, не двигаясь с места, пока Гольдмунд не исчез за следующем гребнем холмов. Красноватое мерцание на облачном небе пропало, солнце так и не появилось, начали медленно падать редкие робкие снежинки.



Девятая глава


   По некоторым прогулкам верхом Гольдмунд знал местность, по ту сторону замерзшего болота будет сарай рыцаря, а дальше крестьянский двор, где его знали; в одном из этих мест можно отдохнуть и переночевать. А там видно будет. Постепенно к нему вернулось чувство свободы и неизвестности, от которых он на какое-то время отвык. В этот ледяной угрюмый зимний день она, неизвестность, не очень-то улыбалась, уж больно пахла она заботами, голодом и неустроенностью, и все-таки ее даль, ее величие, ее суровая неизбежность успокаивали и почти утешали его смущенное сердце.
   Он устал идти. С прогулками верхом теперь кончено, подумал он. О далекий мир! Снег шел слегка, вдали стена леса и серые облака сливались друг с другом, царила бесконечная тишина, до конца мира. Что-то было теперь с Лидией, бедным пугливым сердцем? Ему было безмерно жаль ее. с нежностью думал он о ней, сидя под одиноким голым ясенем среди пустого болота и отдыхая. Наконец холод пробрал его, он встал на одеревеневшие ноги и зашагал, постепенно набирая скорость, скудный свет пасмурного дня уже, казалось, начинал убывать. Пока он шагал по пустынной равнине, мысли оставили его. Теперь не время размышлять и лелеять чувства, как они ни нежны и прекрасны, нужно вовремя добраться до ночлега, нужно, подобно кунице или лисе, выжить в этом холодном, неуютном мире и, уж во всяком случае, погибать не здесь в открытом поле, все остальное неважно.
   Он удивленно огляделся вокруг, ему показалось, что вдалеке слышен стук копыт. Может, его преследуют? Он схватился за. маленький охотничий нож в кармане и вынул его из деревянных ножен Вот он уже видел всадника и узнал издалека лошадь из конюшни рыцаря, она настойчиво приближалась к нему.
   Бежать было бесполезно, он остановился и ждал, даже, собственно, без страха, но очень напряженно и с любопытством, с учащенно бившимся сердцем. На какой-то момент в голове мелькнуло «Если бы удалось прикончить этого всадника, как было бы хорошо, у меня была бы лошадь и весь мир передо мной».
   Но когда он узнал всадника, молодого конюха Ганса, с его светло-голубыми водянистыми глазами и добрым смущенным мальчишеским лицом, он рассмеялся, убить этого милого доброго парнишку, для этого надо иметь каменное сердце.
   Он приветливо поздоровался с Гансом и ласково поприветствовал рысака Ганнибала, погладив по теплой влажной шее, тот сразу узнал его.
   – Куда это ты направляешься, Ганс? – спросил он.
   – К тебе, – засмеялся парнишка в ответ, сверкая зубами. – Ты изрядно пробежался! Останавливаться мне ни к чему, я должен только передать тебе привет и вот это.
   – От кого же привет?
   – От барышни Лидии. Ну и заварил же ты кашу, магистр Гольдмунд, я-то рад немного проветриться, хотя хозяин не знает, что я уехал с таким поручением, иначе мне несдобровать. Вот бери.
   Он протянул ему небольшой сверток, Гольдмунд взял его.
   – Скажи, Ганс, нет ли у тебя в кармане хлеба? Дай мне.
   – Хлеба? Найдется корка, пожалуй. – Он пошарил в кармане и достал кусок черного хлеба. Он собрался уезжать.
   – А что делает барышня? – спросил Гольдмунд. – Она ничего не просила передать? Нет ли письмеца?
   – Ничего. Я видел-то ее всего одну минуту. В доме ведь гроза, знаешь ли; хозяин бегает туда-сюда, как царь Саул. Я должен был отдать только сверток, больше ничего. Ну, мне пора.
   – Да, еще минутку! Ганс, не мог бы ты уступить мне свой охотничий нож?
   У меня есть, только маленький. В случае, если волки придут, да и так – лучше иметь кое-что надежное в руке.
   Но об этом Ганс не хотел и слышать. Очень жаль, сказал он. если с магистром Гольдмундом что-нибудь случится. Но свой нож, нет, он никогда не отдаст ни за какие деньги, ни в обмен, о нет. даже если бы об этом просила сама святая Женевьева. Вот так, ну а теперь ему нужно спешить, он желает всего доброго и ему очень жаль.
   Они потрясли друг другу руки, парнишка ускакал, особенно грустно смотрел Гольдмунд ему вслед. Потом он распаковал сверток, порадовавшись добротному ремню из телячьей кожи, которым он был перетянут. Внутри была вязаная нижняя фуфайка из толстой серой шерсти, явно сделанная Лидией и предназначавшаяся для него, а в фуфайке было еще что-то твердое, хорошо завернутое, это оказался кусок окорока, а в окороке была сделана прорезь, и из нее виднелся, сверкая, золотой дукат. Письма не было. С подарками от Лидии в руках стоял он в снегу, нерешительный, потом снял куртку и быстро надел шерстяную фуфайку, сразу стало приятно тепло. Быстро оделся, спрятал золотой в самый надежный карман, затянул ремень и отправился дальше через поле, пора было искать место для отдыха, он очень устал. Но к крестьянину ему не хотелось, хотя там было теплее, пожалуй, нашлось бы и молоко; ему не хотелось болтать и отвечать на расспросы. Он переночевал в са рае, рано отправился дальше, был мороз и резкий ветер, вынуждавший делать большие переходы. Много ночей видел он во сне рыцаря и его меч и двух сестер, много дней угнетало его одиночество и уныние.