Страница:
Теперь и гостя спросили о его приключениях.
– Ах, – сказал он грустно, – что об этом говорить? Я бродил и бродил, и всюду была чума, и вокруг лежали мертвые и повсюду сумасшедшие и злые от страха люди. Вот остался в живых, возможно, все это когда-нибудь забудется.
Я вот вернулся, а мастер мой умер! Позвольте мне остаться на несколько дней и отдохнуть, а потом я пойду дальше.
Он остался не для отдыха. Он остался, потому что был разочарован и нерешителен, потому что воспоминания о более счастливых временах в городе были ему дороги и потому что любовь бедной Марии действовала на него благотворно. Он не мог дать ей ничего, кроме приветливой сострадательности, но ее тихое, смиренное поклонение все-таки согревало его. Однако больше всего его удерживала в этом месте жгучая потребность снова стать художником, пусть даже без мастерской, пусть как – то по-другому.
В течение нескольких дней Гольдмунд только и делал, что рисовал. Мария достала ему бумагу и перья, и вот он сидел в своей комнате и часами рисовал, заполняя большой лист то быстро набросанными, то с любовью выписанными нежными фигурами, изливая на бумагу переполненную образами душу. Он много раз рисовал лицо Лене, с улыбкой, полной удовлетворения, любви и жажды крови после убийства бродяги, и лицо Лене в ее последнюю ночь, уже готовое истаять в бесформенности, вернуться к земле. Он рисовал маленького крестьянского мальчика, которого когда-то увидел лежащим мертвым на пороге в комнату родителей, со сжатыми кулачками. Он рисовал телегу, полную трупов, запряженную тремя усталыми клячами, сопровождаемую живодерами-прислужниками с длинными шестами, с глазами, мрачно смотрящими из прорезей черных противочумных масок.
Он снова и снова рисовал Ревекку, стройную, черноокую еврейку, ее узкие гордые губы, ее лицо, полное боли и отчаяния, ее прелестную юную фигуру, казалось, созданную для любви, ее высокомерный горький рот. Он рисовал самого себя странником, любящим, убегающим от косящей смерти, танцующим на оргиях жадных к жизни пирующих во время чумы. Самозабвенно склонялся он над бумагой, рисовал высокомерное, твердое лицо девицы Лизбет, каким он его знал раньше, уродливую старую служанку Маргрит, дорогое и внушающее страх лицо мастера Никлауса. Несколько раз он намечал также тонкими, неопределенными штрихами большую женскую фигуру матери-земли, сидящую с руками на коленях, с легкой улыбкой на лице, с печальными глазами. Бесконечно благодатно действовало на него это излияние, чувство рисующей руки, власть над видениями. За несколько дней он полностью изрисовал все листы, которые принесла ему Мария. От последнего листа он отрезал кусок и нарисовал на нем скупыми штрихами лицо Марии с прекрасными глазами, отреченным ртом. Его он подарил ей.
Благодаря рисованию он освободился, нашел выход и облегчение от чувства тяжести, застоя и переполненности в душе. Пока он рисовал, он не знал, где он, его миром был только стол, белая бумага, по вечерам свеча и ничего больше. Теперь он проснулся, вспоминая недавно пережитое, видел перед собой неизбежность нового странствия и начал бродить по городу со странным двойным ощущением наполовину встречи, наполовину прощания.
Во время одной из таких прогулок он встретился с женщиной, вид которой дал всем его чувствам, вышедшим из обычной колеи, новое направление. Женщина была верхом, статная светлая блондинка с любопытными, несколько холодноватыми голубыми глазами, крепким, налитым телом и цветущим лицом, полным жажды наслаждений и власти, полным чувства собственного достоинства и предвкушения новых чувственных впечатлений. Несколько властно и высокомерно держалась она – своей гнедой лошади, привыкшая повелевать, однако не замкнутая или отвергающая, холодноватым же глазам противостояли подвижные ноздри, открытые всем запахам мира, а большой, чувственный, ненапряженный рот, казалось, в высшей степени был способен брать и давать. В момент, когда Гольдмунд увидел ее, он совершенно проснулся и был полон желания помериться силами с этой гордой женщиной. Завоевать эту женщину казалось ему благородной целью, а сломать на пути к ней шею – неплохой смертью. Он сразу понял, что с этой белокурой львицей они похожи богатыми чувствами и душой, доступны всем бурям, так же дики, как и нежны, искушены в страстях по опыту крови, унаследованной от далеких предков.
Она проскакала мимо, он смотрел ей вслед, меж развевающимися белокурыми волосами и воротником голубого бархата выступал ее крепкий затылок, сильная и гордая шея с нежнейшей кожей. Она была, так хотелось ему думать, самой красивой женщиной, которую он когдалибо видел. Эту шею он хотел держать в своих руках и раскрыть тайну ее холодных голубых глаз. Кто она такая, нетрудно было выспросить. Вскоре он узнал, что она живет в замке и это – Агенс, возлюбленная наместника, это его не удивило, она могла быть и самой королевой. Он остановился у водоема фонтана и посмотрел на свое отражение.
Отражение и блондинка походили друг на друга как брат и сестра, только у него был слишком одичалый вид. В тот же час он разыскал знакомого цирюльника и попросил его коротко остричь волосы и бороду и как следует расчесать.
Два дня длилось преследование. Агнес выходила из замка – незнакомый блондин уже стоял у ворот и восхищенно смотрел ей в глаза. Агнес скакала за укрепление – из ольшаника выходил незнакомец. Агнес была у ювелира, выходя из мастерской, встречала его опять. Она сверкнула на него взором, при этом крылья носа ее заиграли дрожа. На другое утро, найдя его при первом выезде стоящим опять наготове, она улыбнулась ему, принимая вызов. Графа-наместника он тоже видел; это был статный и смелый мужчина, он был серьезным соперником, но у него уже была седина в волосах и озабоченное лицо.
Гольдмунд почувствовал свое превосходство перед ним.
Эти два дня сделали его счастливым, он сиял от вновь обретенной молодости. Прекрасно было показать себя этой женщине, предложив ей помериться силами. Прекрасно было утратить свободу ради такой красавицы.
Прекрасно и очень увлекательно было чувствовать, что ставишь свою жизнь на эту единственную карту.
Наутро третьего дня Агнес выехала из ворот замка верхом в сопровождении конного слуги. Ее глаза фазу же стали искать преследователя, задорно и несколько беспокойно. Правильно, он был уже тут. Она отправила слугу с поручением, оставшись одна, она медленно поехала вперед, медленно выехала за ворота, проехав мост. Только раз она оглянулась. Увидела, что незнакомец следует за ней. На дороге, ведущей к церкви св. Витта для паломников, где в это время было совсем пустынно, она ждала его. Ей пришлось ждать с полчаса, незнакомец шел не спеша, он не собирался прибежать запыхавшись. Свежий и улыбающийся, он наконец подошел с веточкой ярко-красного шиповника во рту.
Она сошла с лошади и привязала ее, прислонившись к увитой плющом отвесной подпорной стене, она стояла, смотря навстречу преследователю. Подойдя к ней вплотную, глядя ей прямо в глаза, он остановился и снял шапку.
– Почему ты преследуешь меня? – спросила она. – Что тебе надо от меня?
– О, – ответил он, – я хотел бы скорее подарить тебе кое-что, чем брать у тебя. Я хотел бы предложить тебе, прекрасная женщина, в подарок себя, а ты делай затем со мной, что захочешь.
– Хорошо, я посмотрю, что с тобой можно сделать. Но если ты думаешь, что здесь, в безопасности, можешь сорвать цветочек, то ты ошибаешься. Я люблю только таких мужчин, которые при необходимости рискуют жизнью. – Ты можешь распоряжаться мной. Медленно сняла она со своей шеи тонкую золотую цепочку и протянула ему.
– Как же тебя зовут?
– Гольдмунд.
– Хорошо, Гольдмунд, я попробую, насколько сладостен твой рот. Слушай меня внимательно, к вечеру в замке ты покажешь эту цепочку и скажешь, что нашел ее. Ты не должен выпускать ее из рук, я сама получу ее обратно от тебя. Ты придешь так, как есть, пусть они примут тебя за нищего. Если кто-нибудь из слуг накричит на тебя, оставайся спокоен. Имей в виду, что в замке у меня только два надежных человека: грум Макс и моя камеристка Берта.
Одного из них ты должен будешь найти, чтобы попасть ко мне. Со всеми остальными в замке, включая графа, веди себя осторожно, они враги. Я тебя предупредила. Это может стоить тебе жизни.
Она протянула ему руку, с улыбкой он взял ее, нежно поцеловал и слегка потерся щекой о нее. Потом спрятал цепочку у себя и пошел прочь, вниз по направлению к реке и городу. Виноградники были уже голы, с деревьев падал один желтый лист за другим. Гольдмунд, улыбаясь, покачал головой, когда, поглядев вниз на город, нашел его таким приветливым и милым. Всего несколько дней тому назад он был так печален, печален даже из-за того, что горе и страдания преходящи. И вот они действительно уже прошли, упали, как золотая листва с ветки Ему казалось, что никогда еще любовь не сияла для него так. как от этой женщины, статная фигура и белокурая смеющаяся полнота жизни которой напомнили ему образ его матери, который он носил в сердце мальчиком в Мариабронне. Еще позавчера он счел бы невозможным, что мир еще раз так радостно засмеется ему в глаза, что он еще раз почувствует, как поток жизни, радости, молодости так полно и напористо течет в его крови. Какое счастье, что он еще жив, что за все зги страшные месяцы смерть пощадила его!
Вечером он появился в замке. Во дворе было оживленно, расседлывали лошадей, прибывали посыльные, небольшую группу священников и высокопоставленных духовных лиц слуги провожали через внутренние ворота к лестнице. Гольдмунд хотел пройти вслед за ними, но привратник остановил его.
Он достал золотую цепочку и сказал, что ему приказано никому не отдавать ее, кроме самой госпожи или ее камеристки. Ему дали в сопровождение слугу, он долго ждал в проходах. Наконец появилась милая расторопная женщина, проходя мимо него, она тихо спросила: «Вы – Гольдмунд?» – и дала знак следовать за собой. Бесшумно исчезла за дверью, появилась через некоторое время опять и пригласила его войти.
Он вошел в небольшую комнату, где сильно пахло мехом и сладкими духами и висело множество платьев и плащей, женских шляп, надетых на деревянные болванки, всякого рода обувь стояла в открытом ларе. Здесь он остановился и ждал добрых полчаса, вдыхая аромат надушенных платьев, проводя рукой по мехам и с любопытством посмеиваясь над всеми красивыми вещами, висевшими тут.
Наконец внутренняя дверь отворилась, и вошла не камеристка, а сама Агнес, в светло-голубом платье с белой меховой оторочкой вокруг шеи.
Медленно приближалась она к ожидавшему, шаг за шагом, строго глядели на него холодно – голубые глаза.
– Тебе пришлось ждать, – сказала она тихо. – Я думаю, теперь мы в безопасности. У графа представители духовенства, он ужинает с ними и, видимо, будет еще вести долгие переговоры, заседания со священнослужителями всегда затягиваются. В нашем распоряжении час. Добро пожаловать, Гольдмунд.
Она наклонилась ему навстречу, ее жаждущие губы приблизились к его, молча приветствовали они друг друга в первом поцелуе. Его рука медленно обвилась вокруг ее шеи. Она провела его через дверь в свою спальню, освещенную высокими яркими свечами. На столе была сервирована трапеза, они сели, заботливо предложила она ему хлеб и масло и что-то мясное и налила белого вина в красивый голубоватый бокал. Они ели, пили из одного голубоватого бокала, играя руками друг г другом в виде пробы.
– Откуда же ты прилетела, моя дивная птица? – спросила она. – Ты воин, или музыкант, или просто бедный странник?
– Я – все, что ты хочешь, – засмеялся он тихо, – я весь твой. Если хочешь, я музыкант, а ты моя сладкозвучная лютня, и если положу пальцы на твою шею и заиграю. на ней, мы услышим ангельское пение. Пойдем, мое сердце, я здесь не для того, чтобы есть твои яства и пить белое вино, я здесь только из – за тебя.
Осторожно снял он с ее шеи белый мех и освободил от одежды ее тело.
Пусть придворные и священнослужители совещаются, пусть снуют слуги, и тонкий серп луны полностью выплывет из – за деревьев, любящие ничего не хотели знать об этом. Для них цвел рай, увлекая друг друга, поглощенные друг другом, они забылись в своей благоуханной ночи, видели в сумраке свои светлые тайные места, срывали нежными благодарными руками заветные плоды. Еще никогда не играл музыкант на такой лютне, еще никогда не звучала лютня под такими сильными искусными пальцами.
– Гольдмунд. – шептала она ему пылко на ухо, – о, какой же ты волшебник!
От тебя, милый Гольдмунд, я хотела бы иметь ребенка. А еще больше я хотела бы умереть от тебя. Выпей меня, любимый, заставь меня растаять, убей меня!
Глубоко в ее горле запело счастье, когда он увидел, как таяла и слабела твердость в ее холодных глазах. Как нежная дрожь умирания, пробежал трепет в глубине ее глаз, угасая, подобно серебристому ознобу умирающей рыбы, матово – золотистой, подобно отблескам волшебного мерцания в глубине реки. Все счастье, какое только способен пережить человек, казалось ему сосредоточилось в этом мгновении.
Сразу после этого, пока она, трепещущая, лежала с закрытыми глазами, он тихо поднялся и скользнул в свое платье. Со вздохом сказал он ей на ухо: – Сокровище мое, я тебя оставляю. Мне не хочется умирать, я не хочу быть убитым графом. Сначала мне хотелось бы еще раз сделать тебя и себя такими счастливыми, какими мы были сегодня. Еще раз, еще много, много раз!
Она продолжала лежать молча, пока он совсем оделся. Вот он осторожно закрыл ее покрывалом и поцеловал в глаза.
– Гольдмунд, – сказала она, – о, тебе нужно уходить! Приходи завтра опять! Если будет опасно, я предупрежу тебя. Приходи, приходи завтра!
Она потянула за шнур колокольчика. У двери гардеробной его встретила камеристка и вывела из замка. Он с удовольствием дал бы ей золотой, в этот момент он постыдился своей бедности.
Около полуночи он был на рыбном рынке и посмотрел вверх на дом. Было поздно, все уже, видимо, спали, вероятно, ему придется провести ночь под открытым небом. К его удивлению, дверь дома оставалась открытой. Путь в его комнату вел через кухню. Там был свет. При крохотном масляном светильнике за кухонным столом сидела Мария. Она только что задремала, прождав два, три часа. Когда он вошел, она испугалась и вскочила.
– О, – сказал он, – Мария, ты еще не ложилась?
– Я не ложилась, – ответила она. – Иначе дом заперли бы.
– Мне жаль, Мария, что тебе пришлось ждать. Уже так поздно, не сердись на меня.
– Я никогда не рассержусь на тебя, Гольдмунд. Мне только немного грустно.
– Тебе нечего печалиться. Почему же ты печальна?
– Ах. Гольдмунд, как бы мне хотелось быть здоровой, и красивой, и сильной. Тогда тебе не приходилось бы ходить по ночам в чужие дома и любить других женщин. Тогда бы ты. пожалуй, и остался со мной и хоть немного любил бы меня.
Никакой надежды не звучало в ее нежном голосе и никакой горечи, только печаль. Смущенный, он стоял возле нее, ему было жаль ее настолько, что он не нашелся ничего сказать. Осторожно взял он ее голову и погладил по волосам, и она стояла тихо, трепетно чувствуя его руку на своих волосах, немного всплакнув, она выпрямилась и сказала робко: – Иди спать. Гольдмунд. Я сказала глупость спросонья. Спокойной ночи.
– Ах, – сказал он грустно, – что об этом говорить? Я бродил и бродил, и всюду была чума, и вокруг лежали мертвые и повсюду сумасшедшие и злые от страха люди. Вот остался в живых, возможно, все это когда-нибудь забудется.
Я вот вернулся, а мастер мой умер! Позвольте мне остаться на несколько дней и отдохнуть, а потом я пойду дальше.
Он остался не для отдыха. Он остался, потому что был разочарован и нерешителен, потому что воспоминания о более счастливых временах в городе были ему дороги и потому что любовь бедной Марии действовала на него благотворно. Он не мог дать ей ничего, кроме приветливой сострадательности, но ее тихое, смиренное поклонение все-таки согревало его. Однако больше всего его удерживала в этом месте жгучая потребность снова стать художником, пусть даже без мастерской, пусть как – то по-другому.
В течение нескольких дней Гольдмунд только и делал, что рисовал. Мария достала ему бумагу и перья, и вот он сидел в своей комнате и часами рисовал, заполняя большой лист то быстро набросанными, то с любовью выписанными нежными фигурами, изливая на бумагу переполненную образами душу. Он много раз рисовал лицо Лене, с улыбкой, полной удовлетворения, любви и жажды крови после убийства бродяги, и лицо Лене в ее последнюю ночь, уже готовое истаять в бесформенности, вернуться к земле. Он рисовал маленького крестьянского мальчика, которого когда-то увидел лежащим мертвым на пороге в комнату родителей, со сжатыми кулачками. Он рисовал телегу, полную трупов, запряженную тремя усталыми клячами, сопровождаемую живодерами-прислужниками с длинными шестами, с глазами, мрачно смотрящими из прорезей черных противочумных масок.
Он снова и снова рисовал Ревекку, стройную, черноокую еврейку, ее узкие гордые губы, ее лицо, полное боли и отчаяния, ее прелестную юную фигуру, казалось, созданную для любви, ее высокомерный горький рот. Он рисовал самого себя странником, любящим, убегающим от косящей смерти, танцующим на оргиях жадных к жизни пирующих во время чумы. Самозабвенно склонялся он над бумагой, рисовал высокомерное, твердое лицо девицы Лизбет, каким он его знал раньше, уродливую старую служанку Маргрит, дорогое и внушающее страх лицо мастера Никлауса. Несколько раз он намечал также тонкими, неопределенными штрихами большую женскую фигуру матери-земли, сидящую с руками на коленях, с легкой улыбкой на лице, с печальными глазами. Бесконечно благодатно действовало на него это излияние, чувство рисующей руки, власть над видениями. За несколько дней он полностью изрисовал все листы, которые принесла ему Мария. От последнего листа он отрезал кусок и нарисовал на нем скупыми штрихами лицо Марии с прекрасными глазами, отреченным ртом. Его он подарил ей.
Благодаря рисованию он освободился, нашел выход и облегчение от чувства тяжести, застоя и переполненности в душе. Пока он рисовал, он не знал, где он, его миром был только стол, белая бумага, по вечерам свеча и ничего больше. Теперь он проснулся, вспоминая недавно пережитое, видел перед собой неизбежность нового странствия и начал бродить по городу со странным двойным ощущением наполовину встречи, наполовину прощания.
Во время одной из таких прогулок он встретился с женщиной, вид которой дал всем его чувствам, вышедшим из обычной колеи, новое направление. Женщина была верхом, статная светлая блондинка с любопытными, несколько холодноватыми голубыми глазами, крепким, налитым телом и цветущим лицом, полным жажды наслаждений и власти, полным чувства собственного достоинства и предвкушения новых чувственных впечатлений. Несколько властно и высокомерно держалась она – своей гнедой лошади, привыкшая повелевать, однако не замкнутая или отвергающая, холодноватым же глазам противостояли подвижные ноздри, открытые всем запахам мира, а большой, чувственный, ненапряженный рот, казалось, в высшей степени был способен брать и давать. В момент, когда Гольдмунд увидел ее, он совершенно проснулся и был полон желания помериться силами с этой гордой женщиной. Завоевать эту женщину казалось ему благородной целью, а сломать на пути к ней шею – неплохой смертью. Он сразу понял, что с этой белокурой львицей они похожи богатыми чувствами и душой, доступны всем бурям, так же дики, как и нежны, искушены в страстях по опыту крови, унаследованной от далеких предков.
Она проскакала мимо, он смотрел ей вслед, меж развевающимися белокурыми волосами и воротником голубого бархата выступал ее крепкий затылок, сильная и гордая шея с нежнейшей кожей. Она была, так хотелось ему думать, самой красивой женщиной, которую он когдалибо видел. Эту шею он хотел держать в своих руках и раскрыть тайну ее холодных голубых глаз. Кто она такая, нетрудно было выспросить. Вскоре он узнал, что она живет в замке и это – Агенс, возлюбленная наместника, это его не удивило, она могла быть и самой королевой. Он остановился у водоема фонтана и посмотрел на свое отражение.
Отражение и блондинка походили друг на друга как брат и сестра, только у него был слишком одичалый вид. В тот же час он разыскал знакомого цирюльника и попросил его коротко остричь волосы и бороду и как следует расчесать.
Два дня длилось преследование. Агнес выходила из замка – незнакомый блондин уже стоял у ворот и восхищенно смотрел ей в глаза. Агнес скакала за укрепление – из ольшаника выходил незнакомец. Агнес была у ювелира, выходя из мастерской, встречала его опять. Она сверкнула на него взором, при этом крылья носа ее заиграли дрожа. На другое утро, найдя его при первом выезде стоящим опять наготове, она улыбнулась ему, принимая вызов. Графа-наместника он тоже видел; это был статный и смелый мужчина, он был серьезным соперником, но у него уже была седина в волосах и озабоченное лицо.
Гольдмунд почувствовал свое превосходство перед ним.
Эти два дня сделали его счастливым, он сиял от вновь обретенной молодости. Прекрасно было показать себя этой женщине, предложив ей помериться силами. Прекрасно было утратить свободу ради такой красавицы.
Прекрасно и очень увлекательно было чувствовать, что ставишь свою жизнь на эту единственную карту.
Наутро третьего дня Агнес выехала из ворот замка верхом в сопровождении конного слуги. Ее глаза фазу же стали искать преследователя, задорно и несколько беспокойно. Правильно, он был уже тут. Она отправила слугу с поручением, оставшись одна, она медленно поехала вперед, медленно выехала за ворота, проехав мост. Только раз она оглянулась. Увидела, что незнакомец следует за ней. На дороге, ведущей к церкви св. Витта для паломников, где в это время было совсем пустынно, она ждала его. Ей пришлось ждать с полчаса, незнакомец шел не спеша, он не собирался прибежать запыхавшись. Свежий и улыбающийся, он наконец подошел с веточкой ярко-красного шиповника во рту.
Она сошла с лошади и привязала ее, прислонившись к увитой плющом отвесной подпорной стене, она стояла, смотря навстречу преследователю. Подойдя к ней вплотную, глядя ей прямо в глаза, он остановился и снял шапку.
– Почему ты преследуешь меня? – спросила она. – Что тебе надо от меня?
– О, – ответил он, – я хотел бы скорее подарить тебе кое-что, чем брать у тебя. Я хотел бы предложить тебе, прекрасная женщина, в подарок себя, а ты делай затем со мной, что захочешь.
– Хорошо, я посмотрю, что с тобой можно сделать. Но если ты думаешь, что здесь, в безопасности, можешь сорвать цветочек, то ты ошибаешься. Я люблю только таких мужчин, которые при необходимости рискуют жизнью. – Ты можешь распоряжаться мной. Медленно сняла она со своей шеи тонкую золотую цепочку и протянула ему.
– Как же тебя зовут?
– Гольдмунд.
– Хорошо, Гольдмунд, я попробую, насколько сладостен твой рот. Слушай меня внимательно, к вечеру в замке ты покажешь эту цепочку и скажешь, что нашел ее. Ты не должен выпускать ее из рук, я сама получу ее обратно от тебя. Ты придешь так, как есть, пусть они примут тебя за нищего. Если кто-нибудь из слуг накричит на тебя, оставайся спокоен. Имей в виду, что в замке у меня только два надежных человека: грум Макс и моя камеристка Берта.
Одного из них ты должен будешь найти, чтобы попасть ко мне. Со всеми остальными в замке, включая графа, веди себя осторожно, они враги. Я тебя предупредила. Это может стоить тебе жизни.
Она протянула ему руку, с улыбкой он взял ее, нежно поцеловал и слегка потерся щекой о нее. Потом спрятал цепочку у себя и пошел прочь, вниз по направлению к реке и городу. Виноградники были уже голы, с деревьев падал один желтый лист за другим. Гольдмунд, улыбаясь, покачал головой, когда, поглядев вниз на город, нашел его таким приветливым и милым. Всего несколько дней тому назад он был так печален, печален даже из-за того, что горе и страдания преходящи. И вот они действительно уже прошли, упали, как золотая листва с ветки Ему казалось, что никогда еще любовь не сияла для него так. как от этой женщины, статная фигура и белокурая смеющаяся полнота жизни которой напомнили ему образ его матери, который он носил в сердце мальчиком в Мариабронне. Еще позавчера он счел бы невозможным, что мир еще раз так радостно засмеется ему в глаза, что он еще раз почувствует, как поток жизни, радости, молодости так полно и напористо течет в его крови. Какое счастье, что он еще жив, что за все зги страшные месяцы смерть пощадила его!
Вечером он появился в замке. Во дворе было оживленно, расседлывали лошадей, прибывали посыльные, небольшую группу священников и высокопоставленных духовных лиц слуги провожали через внутренние ворота к лестнице. Гольдмунд хотел пройти вслед за ними, но привратник остановил его.
Он достал золотую цепочку и сказал, что ему приказано никому не отдавать ее, кроме самой госпожи или ее камеристки. Ему дали в сопровождение слугу, он долго ждал в проходах. Наконец появилась милая расторопная женщина, проходя мимо него, она тихо спросила: «Вы – Гольдмунд?» – и дала знак следовать за собой. Бесшумно исчезла за дверью, появилась через некоторое время опять и пригласила его войти.
Он вошел в небольшую комнату, где сильно пахло мехом и сладкими духами и висело множество платьев и плащей, женских шляп, надетых на деревянные болванки, всякого рода обувь стояла в открытом ларе. Здесь он остановился и ждал добрых полчаса, вдыхая аромат надушенных платьев, проводя рукой по мехам и с любопытством посмеиваясь над всеми красивыми вещами, висевшими тут.
Наконец внутренняя дверь отворилась, и вошла не камеристка, а сама Агнес, в светло-голубом платье с белой меховой оторочкой вокруг шеи.
Медленно приближалась она к ожидавшему, шаг за шагом, строго глядели на него холодно – голубые глаза.
– Тебе пришлось ждать, – сказала она тихо. – Я думаю, теперь мы в безопасности. У графа представители духовенства, он ужинает с ними и, видимо, будет еще вести долгие переговоры, заседания со священнослужителями всегда затягиваются. В нашем распоряжении час. Добро пожаловать, Гольдмунд.
Она наклонилась ему навстречу, ее жаждущие губы приблизились к его, молча приветствовали они друг друга в первом поцелуе. Его рука медленно обвилась вокруг ее шеи. Она провела его через дверь в свою спальню, освещенную высокими яркими свечами. На столе была сервирована трапеза, они сели, заботливо предложила она ему хлеб и масло и что-то мясное и налила белого вина в красивый голубоватый бокал. Они ели, пили из одного голубоватого бокала, играя руками друг г другом в виде пробы.
– Откуда же ты прилетела, моя дивная птица? – спросила она. – Ты воин, или музыкант, или просто бедный странник?
– Я – все, что ты хочешь, – засмеялся он тихо, – я весь твой. Если хочешь, я музыкант, а ты моя сладкозвучная лютня, и если положу пальцы на твою шею и заиграю. на ней, мы услышим ангельское пение. Пойдем, мое сердце, я здесь не для того, чтобы есть твои яства и пить белое вино, я здесь только из – за тебя.
Осторожно снял он с ее шеи белый мех и освободил от одежды ее тело.
Пусть придворные и священнослужители совещаются, пусть снуют слуги, и тонкий серп луны полностью выплывет из – за деревьев, любящие ничего не хотели знать об этом. Для них цвел рай, увлекая друг друга, поглощенные друг другом, они забылись в своей благоуханной ночи, видели в сумраке свои светлые тайные места, срывали нежными благодарными руками заветные плоды. Еще никогда не играл музыкант на такой лютне, еще никогда не звучала лютня под такими сильными искусными пальцами.
– Гольдмунд. – шептала она ему пылко на ухо, – о, какой же ты волшебник!
От тебя, милый Гольдмунд, я хотела бы иметь ребенка. А еще больше я хотела бы умереть от тебя. Выпей меня, любимый, заставь меня растаять, убей меня!
Глубоко в ее горле запело счастье, когда он увидел, как таяла и слабела твердость в ее холодных глазах. Как нежная дрожь умирания, пробежал трепет в глубине ее глаз, угасая, подобно серебристому ознобу умирающей рыбы, матово – золотистой, подобно отблескам волшебного мерцания в глубине реки. Все счастье, какое только способен пережить человек, казалось ему сосредоточилось в этом мгновении.
Сразу после этого, пока она, трепещущая, лежала с закрытыми глазами, он тихо поднялся и скользнул в свое платье. Со вздохом сказал он ей на ухо: – Сокровище мое, я тебя оставляю. Мне не хочется умирать, я не хочу быть убитым графом. Сначала мне хотелось бы еще раз сделать тебя и себя такими счастливыми, какими мы были сегодня. Еще раз, еще много, много раз!
Она продолжала лежать молча, пока он совсем оделся. Вот он осторожно закрыл ее покрывалом и поцеловал в глаза.
– Гольдмунд, – сказала она, – о, тебе нужно уходить! Приходи завтра опять! Если будет опасно, я предупрежу тебя. Приходи, приходи завтра!
Она потянула за шнур колокольчика. У двери гардеробной его встретила камеристка и вывела из замка. Он с удовольствием дал бы ей золотой, в этот момент он постыдился своей бедности.
Около полуночи он был на рыбном рынке и посмотрел вверх на дом. Было поздно, все уже, видимо, спали, вероятно, ему придется провести ночь под открытым небом. К его удивлению, дверь дома оставалась открытой. Путь в его комнату вел через кухню. Там был свет. При крохотном масляном светильнике за кухонным столом сидела Мария. Она только что задремала, прождав два, три часа. Когда он вошел, она испугалась и вскочила.
– О, – сказал он, – Мария, ты еще не ложилась?
– Я не ложилась, – ответила она. – Иначе дом заперли бы.
– Мне жаль, Мария, что тебе пришлось ждать. Уже так поздно, не сердись на меня.
– Я никогда не рассержусь на тебя, Гольдмунд. Мне только немного грустно.
– Тебе нечего печалиться. Почему же ты печальна?
– Ах. Гольдмунд, как бы мне хотелось быть здоровой, и красивой, и сильной. Тогда тебе не приходилось бы ходить по ночам в чужие дома и любить других женщин. Тогда бы ты. пожалуй, и остался со мной и хоть немного любил бы меня.
Никакой надежды не звучало в ее нежном голосе и никакой горечи, только печаль. Смущенный, он стоял возле нее, ему было жаль ее настолько, что он не нашелся ничего сказать. Осторожно взял он ее голову и погладил по волосам, и она стояла тихо, трепетно чувствуя его руку на своих волосах, немного всплакнув, она выпрямилась и сказала робко: – Иди спать. Гольдмунд. Я сказала глупость спросонья. Спокойной ночи.
Шестнадцатая глава
Какой-то день, полный счастливого нетерпения, Гольдмунд провел на холмах. Если бы у него была лошадь, он сегодня же поехал бы в монастырь, где находилась прекрасная Мадонна его мастера; ему необходимо было увидеть ее еще раз, ему казалось также, что ночью он видел мастера Никлауса во сне. Ну да еще успеется. Если это счастье любви Агнес и будет недолгим и, может, приведет к беде – сегодня оно было в расцвете, ему нельзя было его упускать.
Видеть людей и отвлекаться ему не хотелось, ему хотелось провести этот мягкий осенний день под открытым небом, среди деревьев и облаков. Он сказал Марии, что собирается погулять за городом и вернется, видимо, поздно, попросил дать ему кусок хлеба побольше и вечером не дожидаться его. Она ничего не ответила на это, дала полную сумку хлеба и яблок, прошлась щеткой по его старому сюртуку, дыры которого она в первый же день заштопала, и отпустила его бродить.
Он шел над рекой через опустевшие виноградники по крутым ступенчатым дорогам вверх на холмы, брел в лесу, переставая подниматься, пока не достиг последнего круга холмов. Здесь солнце слабо просвечивало сквозь стволы голых деревьев, дрозды вспархивали от его шагов в кусты, сидели, пугливо нахохлившись, и смотрели черными бусинками глаз из чащи, а далеко внизу голубой дугой текла река и лежал город, маленький, будто игрушечный, оттуда не доносилось ни звука, кроме призывного звона к молитве. Здесь, наверху, было много небольших поросших травой валов и холмов, еще с древних языческих времен, не то укреплений, не то могил. На один из таких холмиков он опустился. Здесь хорошо было сидеть на сухой шуршащей траве и обозревать всю далекую долину, а по ту сторону реки холмы и горы, цепь за цепью, пока горы и небо не сливались в игре голубоватых тонов и были уже неразличимы. Всю эту далекую страну и много дальше, насколько хватал глаз, прошел он своими ногами; все эти местности, бывшие теперь далью и воспоминанием, были когда – то близкими и настоящими. В этих лесах он тысячи раз спал, собирал ягоды, голодал и мерз, за этим гребнем гор и полосами пустоши он странствовал, бывал радостным и печальным, полным сил и усталым. Где-то в этой дали, по ту сторону видимого, лежали сожженные кости доброй Лене, где-то там. может, все еще бродит его товарищ Роберт, если его не настигла чума; где-то там лежал убитый Виктор, и где-то в волшебной дали лежал и монастырь его юношеских лет. поместье рыцаря с его прекрасными дочерьми, металась несчастная затравленная Ревекка или погибла. Все они, далекие места, поля и леса, города и деревни, поместья и монастыри, все эти люди, живы они или мертвы, были внутри его. в его памяти, в его любви, его раскаянии, его тоске связаны между собой. И если завтра и его настигнет смерть, все это опять распадется и угаснет, вся эта книга образов, столь полная женщин и любви, летних утр и зимних ночей. О, пришло время сделать еще что-то, создать и оставить после себя что-то, что переживет его.
Эта жизнь, эти странствия, все эти годы со времени его ухода в мир пока дали не много плодов. Остались несколько фигур, которые он сделал когда-то в мастерской, прежде всего Иоанн, да еще эта книга образов, этот нереализованный мир в его голове, прекрасный и скорбный мир воспоминаний.
Удастся ли ему спасти что-нибудь из этого внутреннего мира, воплотив его вовне? Или все так и будет идти дальше: все новые города, новые пейзажи, новые женщины, новые переживания, новые образы, нагроможденные друг на друга, из которых он ничего не вынесет, кроме вот этой беспокойной, мучительной, хотя и прекрасной переполненности сердца?
Ведь как постыдно дурачит нас жизнь, хоть смейся, хоть плачь! Или живешь, играя всеми чувствами, впитывая все от груди праматери Евы – но тогда, хотя и испытываешь немало высоких желаний, нет никакой защиты от бренности; становишься грибом в лесу, который сегодня полон прекрасных красок, а назавтра сгнил. Или же, пытаясь защититься, закрываешься в мастерской, желая сделать памятник быстротекущей жизни – тогда вынужден отказаться от жизни, становясь только инструментом, хотя и стоишь на службе вечного, но иссыхаешь и теряешь свободу, полноту и радость жизни. Так случилось с мастером Никлаусом.
Ах, и вся-то жизнь только тогда и имеет смысл, если подчинишь себе и то и другое, чтобы жизнь не была раздвоена иссушающим «или – или»! Творчество без того, чтобы платить за него жизнью! Жизнь, чтобы не отказываться из-за нее от благородного творчества! Неужели же это невозможно?
Возможно, были люди, способные на это. Возможно, были супруги и отцы семейства, не утратившие при верности чувственного наслаждения? Возможно, были не бродяги, которым недостаток свободы и опасности не иссушил душу?
Возможно. Он таких еще не встречал.
Казалось, все бытие зиждется на двойственности, на противоположностях; ты – или женщина, или мужчина; или бродяга, или обыватель, силен или разумом, или чувствами – нигде вдох и выдох, мужское и женское, свобода и порядок, инстинкт и духовность не могли испытываться одновременно, всегда за одно надо было платить утратой другого, и всегда одно было столь же важно и желанно, как другое! Женщинам в этом смысле было, пожалуй, легче. Их природа создала так, что чувственное желание несло с собой свой плод, и из счастья любви получался ребенок. У мужчин вместо этой простой плодовитости была вечная тоска. Неужели Бог, так все сотворивший, злой и враждебный, злорадно посмеялся над своим творением? Нет, он не мог быть злым, создав ланей и оленей, рыб и птиц, лес, цветы, времена года. Но трещина прошла через его творение, то ли оно не удалось, и было несовершенным, то ли Бог имел особые намерения, наделяя бытие человека именно этим недостатком и тоской, то ли это было семя дьявола, первородный грех? Но почему же эта тоска и неудовлетворенность должны быть грехом? Разве не возникло из них все прекрасное и святое, что создал человек, отдав Богу в качестве благодарной жертвы?
Подавленный своими мыслями, он взглянул на город, увидел рынок и рыбный базар, мосты, церкви и ратушу. А вот и замок, гордый дворец епископа, где теперь правил граф Генрих. За этими башнями и островерхими крышами жила Агнес, его прекрасная царственная возлюбленная, которая выглядела высокомерно, но была способна так самозабвенно отдаваться любви. С радостью думал он о ней. с радостью и благодарностью вспоминая прошлую ночь. Чтобы пережить счастье этой ночи, чтобы суметь сделать счастливой эту великолепную женщину, ему понадобилась вся его жизнь, весь опыт с женщинами, все странствия и беды, холод зимних ночей и дружба с доверчивыми животными, цветами, деревьями, водами, рыбами, бабочками. Ему понадобились все обостренные страстью и опасностью чувства, весь мир образов, накопившихся за бездомные годы. Пока его жизнь была садом, в котором цвели такие дивные цветы, как Агнес, он не смел жаловаться.
Целый день провел он среди осенних холмов, блуждая, отдыхая, вкушая хлеб, думая об Агнес и вечере.
Перед наступлением ночи он опять был в городе и подошел к замку. Стало прохладно, покойно лился красноватый свет из окон домов, ему встретилась небольшая процессия поющих мальчиков, которые несли на палках выдолбленные тыквы с вырезанными рожицами и вставленными внутрь свечками. От этого маленького карнавала повеяло зимой; улыбаясь, Гольдмунд смотрел им вслед.
Долго слонялся он возле замка. Депутация священников была еще здесь, тут и там можно было видеть у окна кого-нибудь из духовенства. Наконец ему удалось проскользнуть во внутренний двор и найти камеристку Берту. Его опять спрятали в гардеробной, пока не появилась Агнес и не увела его в свою комнату. Ласково встретила она его, ласково было ее прекрасное лицо, но не радостно; она была грустна, у нее были заботы, страхи. Ему пришлось очень постараться, чтобы немного развеселить ее. Медленно, под действием его поцелуев и слов любви она обрела немного уверенности.
– Ты умеешь быть таким милым, – сказала она благодарно. – У тебя в голосе такие глубокие тона, моя радость, когда ты с нежностью воркуешь и болтаешь, я люблю тебя, Гольдмунд. Если бы мы были далеко отсюда! Мне здесь больше не нравится, правда, и так скоро все кончится. Графа отзывают, скоро вернется этот глупый епископ. Граф сегодня злой, священники ему надоели. Ах, только бы он не увидел тебя! Тогда ты и часа не проживешь. Мне так страшно за тебя.
В его памяти возникли полузабытые речи – когда-то много лет тому назад он это уже слышал. Так говорила ему когда-то Лидия, тоже любя и страшась, так же нежнопечально. Она приходила по ночам в его комнату, тоже полная любви и страха, полная забот, ужасных картин, нарисованных страхом. Он слушал с удовольствием эту нежно-пугливую песню. Что значила бы любовь без тайны! Что была бы она без риска!
Мягко притянул он Агнес к себе, держал ее руку, тихо нашептывая нежности, целуя веки. Его трогало и восхищало, что она так боялась и беспокоилась за него. С благодарностью принимала она его ласки, почти смиренно, она прижималась к нему, полная любви, но веселой не стала.
И вдруг она сильно вздрогнула, слышно было, как вблизи хлопнула дверь и к комнате стали приближаться быстрые шаги.
– Господи помилуй, это он! – вскрикнула она в отчаянии. – Это граф.
Быстро, через гардеробную ты можешь убежать. Беги! Не выдавай меня!
Она уже толкнула его в гардеробную, он стоял там один и осторожно ступал в темноте. За стеной он слышал, как граф громко разговаривает с Агнес. Он пробирался меж платьев к выходной двери, бесшумно переступая. Он был уже у двери, которая вела в коридор, и пытался тихо открыть ее. И только в этот момент, найдя дверь запертой снаружи, он тоже испугался, его сердце начало бешено и болезненно биться. Это могло быть несчастной случайностью, что кто-то запер дверь, пока он был здесь. Но он этому не верил. Он попал в ловушку, он пропал. Это будет стоить ему жизни. Дрожа, он стоял в темноте и тут же вспомнил слова Агнес на прощание: «Не выдавай меня!» Нет, он ее не выдаст. Сердце его колотилось, но решение сделало его твердым, он упрямо стиснул зубы.
Видеть людей и отвлекаться ему не хотелось, ему хотелось провести этот мягкий осенний день под открытым небом, среди деревьев и облаков. Он сказал Марии, что собирается погулять за городом и вернется, видимо, поздно, попросил дать ему кусок хлеба побольше и вечером не дожидаться его. Она ничего не ответила на это, дала полную сумку хлеба и яблок, прошлась щеткой по его старому сюртуку, дыры которого она в первый же день заштопала, и отпустила его бродить.
Он шел над рекой через опустевшие виноградники по крутым ступенчатым дорогам вверх на холмы, брел в лесу, переставая подниматься, пока не достиг последнего круга холмов. Здесь солнце слабо просвечивало сквозь стволы голых деревьев, дрозды вспархивали от его шагов в кусты, сидели, пугливо нахохлившись, и смотрели черными бусинками глаз из чащи, а далеко внизу голубой дугой текла река и лежал город, маленький, будто игрушечный, оттуда не доносилось ни звука, кроме призывного звона к молитве. Здесь, наверху, было много небольших поросших травой валов и холмов, еще с древних языческих времен, не то укреплений, не то могил. На один из таких холмиков он опустился. Здесь хорошо было сидеть на сухой шуршащей траве и обозревать всю далекую долину, а по ту сторону реки холмы и горы, цепь за цепью, пока горы и небо не сливались в игре голубоватых тонов и были уже неразличимы. Всю эту далекую страну и много дальше, насколько хватал глаз, прошел он своими ногами; все эти местности, бывшие теперь далью и воспоминанием, были когда – то близкими и настоящими. В этих лесах он тысячи раз спал, собирал ягоды, голодал и мерз, за этим гребнем гор и полосами пустоши он странствовал, бывал радостным и печальным, полным сил и усталым. Где-то в этой дали, по ту сторону видимого, лежали сожженные кости доброй Лене, где-то там. может, все еще бродит его товарищ Роберт, если его не настигла чума; где-то там лежал убитый Виктор, и где-то в волшебной дали лежал и монастырь его юношеских лет. поместье рыцаря с его прекрасными дочерьми, металась несчастная затравленная Ревекка или погибла. Все они, далекие места, поля и леса, города и деревни, поместья и монастыри, все эти люди, живы они или мертвы, были внутри его. в его памяти, в его любви, его раскаянии, его тоске связаны между собой. И если завтра и его настигнет смерть, все это опять распадется и угаснет, вся эта книга образов, столь полная женщин и любви, летних утр и зимних ночей. О, пришло время сделать еще что-то, создать и оставить после себя что-то, что переживет его.
Эта жизнь, эти странствия, все эти годы со времени его ухода в мир пока дали не много плодов. Остались несколько фигур, которые он сделал когда-то в мастерской, прежде всего Иоанн, да еще эта книга образов, этот нереализованный мир в его голове, прекрасный и скорбный мир воспоминаний.
Удастся ли ему спасти что-нибудь из этого внутреннего мира, воплотив его вовне? Или все так и будет идти дальше: все новые города, новые пейзажи, новые женщины, новые переживания, новые образы, нагроможденные друг на друга, из которых он ничего не вынесет, кроме вот этой беспокойной, мучительной, хотя и прекрасной переполненности сердца?
Ведь как постыдно дурачит нас жизнь, хоть смейся, хоть плачь! Или живешь, играя всеми чувствами, впитывая все от груди праматери Евы – но тогда, хотя и испытываешь немало высоких желаний, нет никакой защиты от бренности; становишься грибом в лесу, который сегодня полон прекрасных красок, а назавтра сгнил. Или же, пытаясь защититься, закрываешься в мастерской, желая сделать памятник быстротекущей жизни – тогда вынужден отказаться от жизни, становясь только инструментом, хотя и стоишь на службе вечного, но иссыхаешь и теряешь свободу, полноту и радость жизни. Так случилось с мастером Никлаусом.
Ах, и вся-то жизнь только тогда и имеет смысл, если подчинишь себе и то и другое, чтобы жизнь не была раздвоена иссушающим «или – или»! Творчество без того, чтобы платить за него жизнью! Жизнь, чтобы не отказываться из-за нее от благородного творчества! Неужели же это невозможно?
Возможно, были люди, способные на это. Возможно, были супруги и отцы семейства, не утратившие при верности чувственного наслаждения? Возможно, были не бродяги, которым недостаток свободы и опасности не иссушил душу?
Возможно. Он таких еще не встречал.
Казалось, все бытие зиждется на двойственности, на противоположностях; ты – или женщина, или мужчина; или бродяга, или обыватель, силен или разумом, или чувствами – нигде вдох и выдох, мужское и женское, свобода и порядок, инстинкт и духовность не могли испытываться одновременно, всегда за одно надо было платить утратой другого, и всегда одно было столь же важно и желанно, как другое! Женщинам в этом смысле было, пожалуй, легче. Их природа создала так, что чувственное желание несло с собой свой плод, и из счастья любви получался ребенок. У мужчин вместо этой простой плодовитости была вечная тоска. Неужели Бог, так все сотворивший, злой и враждебный, злорадно посмеялся над своим творением? Нет, он не мог быть злым, создав ланей и оленей, рыб и птиц, лес, цветы, времена года. Но трещина прошла через его творение, то ли оно не удалось, и было несовершенным, то ли Бог имел особые намерения, наделяя бытие человека именно этим недостатком и тоской, то ли это было семя дьявола, первородный грех? Но почему же эта тоска и неудовлетворенность должны быть грехом? Разве не возникло из них все прекрасное и святое, что создал человек, отдав Богу в качестве благодарной жертвы?
Подавленный своими мыслями, он взглянул на город, увидел рынок и рыбный базар, мосты, церкви и ратушу. А вот и замок, гордый дворец епископа, где теперь правил граф Генрих. За этими башнями и островерхими крышами жила Агнес, его прекрасная царственная возлюбленная, которая выглядела высокомерно, но была способна так самозабвенно отдаваться любви. С радостью думал он о ней. с радостью и благодарностью вспоминая прошлую ночь. Чтобы пережить счастье этой ночи, чтобы суметь сделать счастливой эту великолепную женщину, ему понадобилась вся его жизнь, весь опыт с женщинами, все странствия и беды, холод зимних ночей и дружба с доверчивыми животными, цветами, деревьями, водами, рыбами, бабочками. Ему понадобились все обостренные страстью и опасностью чувства, весь мир образов, накопившихся за бездомные годы. Пока его жизнь была садом, в котором цвели такие дивные цветы, как Агнес, он не смел жаловаться.
Целый день провел он среди осенних холмов, блуждая, отдыхая, вкушая хлеб, думая об Агнес и вечере.
Перед наступлением ночи он опять был в городе и подошел к замку. Стало прохладно, покойно лился красноватый свет из окон домов, ему встретилась небольшая процессия поющих мальчиков, которые несли на палках выдолбленные тыквы с вырезанными рожицами и вставленными внутрь свечками. От этого маленького карнавала повеяло зимой; улыбаясь, Гольдмунд смотрел им вслед.
Долго слонялся он возле замка. Депутация священников была еще здесь, тут и там можно было видеть у окна кого-нибудь из духовенства. Наконец ему удалось проскользнуть во внутренний двор и найти камеристку Берту. Его опять спрятали в гардеробной, пока не появилась Агнес и не увела его в свою комнату. Ласково встретила она его, ласково было ее прекрасное лицо, но не радостно; она была грустна, у нее были заботы, страхи. Ему пришлось очень постараться, чтобы немного развеселить ее. Медленно, под действием его поцелуев и слов любви она обрела немного уверенности.
– Ты умеешь быть таким милым, – сказала она благодарно. – У тебя в голосе такие глубокие тона, моя радость, когда ты с нежностью воркуешь и болтаешь, я люблю тебя, Гольдмунд. Если бы мы были далеко отсюда! Мне здесь больше не нравится, правда, и так скоро все кончится. Графа отзывают, скоро вернется этот глупый епископ. Граф сегодня злой, священники ему надоели. Ах, только бы он не увидел тебя! Тогда ты и часа не проживешь. Мне так страшно за тебя.
В его памяти возникли полузабытые речи – когда-то много лет тому назад он это уже слышал. Так говорила ему когда-то Лидия, тоже любя и страшась, так же нежнопечально. Она приходила по ночам в его комнату, тоже полная любви и страха, полная забот, ужасных картин, нарисованных страхом. Он слушал с удовольствием эту нежно-пугливую песню. Что значила бы любовь без тайны! Что была бы она без риска!
Мягко притянул он Агнес к себе, держал ее руку, тихо нашептывая нежности, целуя веки. Его трогало и восхищало, что она так боялась и беспокоилась за него. С благодарностью принимала она его ласки, почти смиренно, она прижималась к нему, полная любви, но веселой не стала.
И вдруг она сильно вздрогнула, слышно было, как вблизи хлопнула дверь и к комнате стали приближаться быстрые шаги.
– Господи помилуй, это он! – вскрикнула она в отчаянии. – Это граф.
Быстро, через гардеробную ты можешь убежать. Беги! Не выдавай меня!
Она уже толкнула его в гардеробную, он стоял там один и осторожно ступал в темноте. За стеной он слышал, как граф громко разговаривает с Агнес. Он пробирался меж платьев к выходной двери, бесшумно переступая. Он был уже у двери, которая вела в коридор, и пытался тихо открыть ее. И только в этот момент, найдя дверь запертой снаружи, он тоже испугался, его сердце начало бешено и болезненно биться. Это могло быть несчастной случайностью, что кто-то запер дверь, пока он был здесь. Но он этому не верил. Он попал в ловушку, он пропал. Это будет стоить ему жизни. Дрожа, он стоял в темноте и тут же вспомнил слова Агнес на прощание: «Не выдавай меня!» Нет, он ее не выдаст. Сердце его колотилось, но решение сделало его твердым, он упрямо стиснул зубы.