Когда солнце близилось к закату, он отправился искать место, назначенное ему крестьянкой. Тут он ждал. Прекрасно было так ждать, зная, что женщина, полная любви, вот-вот придет.
   Она пришла и принесла в льняной тряпице большой ломоть хлеба и кусок сала. Она развязала ее и положила перед ним.
   – Для тебя, – сказала она. – Ешь!
   – Потом, – ответил он, – хлеба мне не хочется, мне хочется тебя. О, покажи мне те прелести, что принесла с собой.
   Много прекрасного принесла она с собой: сильные жаждущие губы, сильные сверкающие зубы, сильные руки, сверху красные от солнца, но белые и нежные с другой стороны. Слов она знала немного, но в гортани у нее пел какой-то манящий звук, а когда она почувствовала прикосновение его рук, таких нежных и чутких, каких она никогда не знала, кожа ее затрепетала, а в горле послышался звук, как у мурлыкающей кошки. Она знала не много игр, меньше, чем Лизе, но она была на удивление сильна, обнимала так, будто хотела сломать возлюбленному шею. Наивной и жадной была ее любовь, простой и при всей своей силе все-таки застенчивой, Гольдмунд был очень счастлив с ней.
   Потом она ушла, вздыхая, с трудом оторвавшись от него, не смея остаться.
   Гольдмунд остался один, счастливый, но и печальный. Лишь много позже он вспомнил о хлебе и сале и в одиночестве поел, была уже ночь.



Восьмая глава


   Долгое время уже странствовал Гольдмунд, редко ночуя два раза подряд в одном месте, везде желанный гость для женщин и осчастливленный ими, загоревший на солнце, похудевший в пути от скудной пиши. Многие женщины прощались с ним на заре и уходили, некоторые со слезами, и иной раз он думал: «Почему ни одна не остается со мной? Почему, любя меня и нарушая супружескую верность ради одной любовной ночи, все они сразу возвращаются к своим мужьям, от которых в большинстве своем боятся получить побои?» Ни одна не просила его всерьез остаться, ни одна не попросила взять с собой и не была готова из любви разделить с ним радости и горести странствия. Правда, он ни одну не приглашал с собой, ни одной не намекал на это; спрашивая же свое сердце, он понимал, что ему дорога свобода, и он не мог припомнить ни одной возлюбленной, тоска по которой не оставляла бы его в объятиях следующей. И все – таки ему было странно и немного грустно от того, что всюду любовь была столь быстротечна, и женская, и его собственная, что она так же быстро удовлетворялась, как и вспыхивала. Правильно ли это? Было ли так всегда и везде? Или дело в нем самом, может, он так устроен, что женщины хотя и желали его и находили прекрасным, не хотели связываться с ним, кроме как для короткой, бессловесной близости на сене или во мху? Может, дело в том. что он странствовал, а они, оседлые, боятся жизни бездомной? Или дело только в нем, в его личности, так что женщины желали его и прижимали к себе, как красивую игрушку, а потом все убегали к своим мужьям, даже если их ждали побои? Он не знал.
   Он не уставал учиться у женщин. Правда, его больше тянуло к девушкам, совсем юным, у которых еще не было мужчин и которые ничего не знали, в них он мог страстно влюбляться; но девушки обычно бывали недосягаемы: они были чьими-то возлюбленными, были робки и за ними хорошо следили. Но он и у женщин охотно учился. Каждая что-нибудь оставляла ему: жест, способ поцелуя, особую игру, особую манеру отдаваться или сопротивляться. Гольдмунд соглашался на все, он был ненасытным и уступчивым, как ребенок. Он был открыт любому соблазну: только поэтому он сам был так соблазнителен.
   Одной его красоты было бы недостаточно, чтобы так легко находить женщин; нужна была эта детскость, эта любопытствующая невинность страсти, эта совершенная готовность ко всему, чего бы не пожелала от него женщина. Он был, сам того не зная, с каждой возлюбленной именно таким, каким ей хотелось и мечталось, с одной – нежным и обходительным, с другой – стремительным и быстрым, то подетски неискушенным, как впервые посвящаемый в любовные дела мальчик, то искусным и осведомленным. Он был готов к играм и борьбе, к вздохам и смеху, к стыдливости и бесстыдству, он не делал женщине ничего, чего бы та не пожелала сама, не вы манила бы из него. Вот это-то сразу и чувствовала в нем женщина с умом, это-то и делало его ее любовником.
   А он учился. За короткое время он научился не только разнообразным любовным приемам и опыту от своих многочисленных возлюбленных. Он научился также видеть, чувствовать, осязать, обонять женщин во всем их многообразии; он тонко улавливал на слух любой тип голоса и уже научился безошибочно определять у некоторых женщин по его звучанию характер и объем их любовной способности, с неустанным восхищением он рассматривал бесконечное разнообразие в посадке головы, в том. как вьделяется лоб из волос, может двигаться коленная чашечка. Он учился отличать в темноте с закрытыми глазами нежными пытливыми пальцами один тип женских волос от другого, один тип кожи, покрытой пушком, от другого. Он начал замечать почти сразу, что, возможно, в этом был смысл его странствия, может, поэтому его влечет от одной женщине к другой, чтобы овладеть этой способностью узнавать и различать все тоньше, все многообразнее и глубже. Может быть, в этом его предназначение, познавать женщин и любовь на тысячу ладов и в тысячах различий до совершенства, подобно музыканту, владеющему не одним инструментом, а тремя, четырьмя, многими. К чему, правда, все это приведет, он не знал, он только чувствовал, что это его путь. Хотя к латыни и к логике он тоже был способен – к любви же, к игре с женщинами у него была особая, удивительная, редкая одаренность, здесь он учился без устали, ничего не забывая, здесь опыт накапливался и упорядочивался сам собой.
   Однажды, пространствовав уже год или два, Гольдмунд попал в усадьбу одного состоятельного рыцаря, у которого было две прекрасных молодых дочери.
   Было это ранней осенью, ночи скоро уже должны были стать прохладными, в прошлую осень и зиму он испытал, что это значит, не без озабоченности подумывал он о наступающих месяцах, зимой странствовать было трудно. Он попросил поесть и разрешения переночевать. Его приняли учтиво, а когда рыцарь услышал, что он учился и знает греческий, то попросил его пересесть со стола для прислуги за свой стол и обращался с ним почти как с равным. Обе дочери сидели с опущенными глазами, старшей, Лидии, было восемнадцать, младшей, Юлии, шестнадцать.
   На другой день Гольдмунд собрался идти дальше. Для него не было надежды завоевать благосклонность одной из двух прелестных белокурых барышень, а других жен-шин, ради которых можно было бы остаться, там не было. Но после завтрака рыцарь отвел его в сторону и провел в комнатку, предназначенную для особых целей. Скромно поведал старый человек юноше о своей любви к учености и книгам, показал ему небольшой ларец, полный рукописей, собранных им, показал конторку, сделанную по его заказу, и запас прекраснейшей бумаги и пергамента. Этот скромный рыцарь, как со временем узнал Гольдмунд, в молодости учился, но потом совершенно отдался военной и мирской жизни, пока во время тяжелой болезни не получил божественного указания совершить паломничество и раскаяться в грешной молодости. Он отправился в Рим, а потом даже в Константинополь. Вернувшись домой, нашел отца умершим, а дом пустым, он остался здесь, женился, потерял жену, воспитал до черей, а теперь ввиду надвигающейся старости решился вот подробно описать свое тогдашнее паломничество. Он уже написал несколько глав, но – как признался он юноше – в латыни он слаб, и это ему очень мешает. Он предложил Гольдмунду новое платье и кров, если тот исправит и перепишет начисто уже написанное и поможет продолжить эту работу.
   Была осень, Гольдмунд знал, что это значит для бродяга. Новое платье тоже было нелишним. Но прежде всего юноше нравилась возможность остаться в одном доме с прекрасными сестрами. Он не раздумывая согласился.
   Вскоре ключнице пришлось открыть сундук, где нашлось прекрасное темное сукно, из которого должны были сшить костюм и головной убор для Гольдмунда.
   Рыцарь подумал, правда, о черном магистерском платье, но гость не хотел и слышать об этом и сумел уговорить его, и вот получился красивый костюм то ли пажа, то ли охотника, который был ему очень к лицу.
   С латынью все тоже шло неплохо. Вместе они просмотрели уже написанное, и Гольдмунд исправил не только многие неточности и неправильности, но и заменил кое-где короткие беспомощные предложения рыцаря красивыми латинскими периодами с солидными конструкциями и правильным согласованием времен.
   Рыцарь был всем этим весьма доволен и не скупился на похвалы. Каждый день они проводили за этой работой по меньшей мере два часа.
   В замке – это был, собственно, немного укрепленный обширный крестьянский двор – Гольдмунду находились дела для времяпрепровождения. Он принимал участие в охоте и научился стрелять из арбалета у охотника Хинрика, подружился с собаками и мог ездить верхом, сколько хотел. Редко он бывал один; то он был с собакой или с лошадью, с которой разговаривал, то с ключницей Леей, толстой старухой с мужским голосом и весьма склонной к шуткам и смеху, то со щенком, то с пастухом. С женой мельника, ближайшего соседа, легко было завести любовную связь, но он сдерживался и разыгрывал невинность.
   От обеих дочерей рыцаря он был в восторге. Младшая была красивее, но такая неприступная, что едва говорила с Гольдмундом. Он к обеим относился с величайшей предупредительностью и вежливостью, но обе воспринимали его присутствие как беспрерывное ухаживание. Младшая, из робости упрямая, совершенно замкнулась в себе. Старшая, Лидия, нашла по отношению к нему особый тон, обращаясь с ним полупочтительно, полунасмешливо, как ученый с диковинным животным, задавала множество любопытствующих вопросов, расспрашивала о жизни в монастыре, но постоянно изображала перед ним ироничную и высокомерную даму. Он был согласен на все, обращался с Лидией, как с дамой, с Юлией – как с молодой монахиней, и когда удавалось своим разговором задержать девушек немного дольше обычного за столом после ужина или если во дворе или в саду Лидия обращалась к нему и по обыкновению начинала дразнить, он бывал доволен и считал это за успех., Долго держалась в эту осень листва на высоких ясе-нях во дворе, долго цвели в саду астры и розы. И вот однажды прибыли гости, сосед по имению с женой и конюхом, соблазнившись погожим днем, отправились на прогулку верхом, загулялись и заехали сюда, попросились переночевать. Их приняли очень учтиво, постель Гольдмунда сразу перенесли из комнаты для гостей в кабинет и устроили все для прибывших, забили птицу и послали на мельницу за рыбой. Гольдмунд с удовольствием принимал участие в праздничной суете и фазу же заметил, что незнакомая дама обратила на него внимание. И едва он заметил по ее голосу и по ее взгляду благосклонность и желание, он с напряженным вниманием заметил также, как изменилась Лидия, как она притихла и замкнулась и начала наблюдать за ним и за дамой. Когда во время праздничной вечерней трапезы нога дамы начала под столом игру с ногой Гольдмунда, его восхитила не только эта игра, но еще больше молчаливое напряжение, с которым Лидия следила за этой игрой горящими от любопытства глазами. Наконец, он нарочно уронил нож. наклонился за ним под стол и коснулся ноги дамы ласкающей рукой, увидел, как Лидия побледнела и закусила губы, и продолжал рассказывать монастырские анекдоты, чувствуя, что незнакомка проникновенно слушает не столько истории, сколько его влекущий голос. Остальные тоже слушали его, его патрон с расположением, гость с неподвижным лицом, но тоже тронутый его воодушевлением. Никогда не слышала Лидия, чтобы он так говорил, он расцвел, наслаждение парило в воздухе, глаза его блестели, в голосе пело счастье, моля о любви. Три женщины чувствовали это, каждая по-своему, маленькая Юлия отвергала с ожесточенным отпором, жена соседа принимала с сияющим удовлетворением, Лидия – с мучительным волнением сердца, соединявшим в себе искреннюю страсть, слабую самозащиту и самую жгучую ревность, что делало ее лицо узким, а глаза горящими. Все эти волны чувствовал Гольдмунд, как тайные ответы на его ухаживания, они потоками возвращались к нему обратно, подобно птицам, летали вокруг него мысли о любви, выражая то готовность отдаться ему, то сопротивление, то борьбу с собой.
   После трапезы Юлия удалилась, была уже ночь; со свечой в керамическом подсвечнике уходила она из залы, холодная, как маленькая инокиня. Остальные сидели еще с час, и, пока мужчины говорили об урожае, об императоре и епископе, Лидия слушала, пылая, как между Гольдмундом и дамой велась беседа ни о чем, меж слабых нитей которой, однако, возникала плотная сладостная сеть из взглядов, ударений, маленьких жестов, каждый из которых был переполнен значения, сверх меры согрет теплом. Девушка впитывала атмосферу со сладострастием и отвращением, и, если она видела или чувствовала, как колено Гольдмунда касалось под столом колена женщины, она воспринимала это как прикосновениек собственному телу и вздрагивала. После всего этого онане спала и полночи прислушивалась с колотящимся сердцем, убежденная, что те двое вместе. Она завершила всвоем воображении то, в чем тем двоим было отказано, она видела, как они сплелись друг с другом, слышала ихпоцелуи, дрожа при этом от волнения, боясь и желаяодновременно, чтобы обманутый муж застал любовникови всадил противному Гольдмунду нож в сердце.
   На другое утро небо хмурилось, поднялся влажный ветер, и гость, отклонив все уговоры остаться дольше, заторопился с отъездом. Лидия стояла тут же, когда гости садились на лошадей, она пожимала руки и говорила слова прощания совершенно машинально, все ее чувства сосредоточились во взгляде, она смотрела, как жен шина, садясь на лошадь, поставила ногу в подставленные ладони Гольдмунда и как он правой рукой на момент крепко сжал ногу женщины.
   Гости уехали, Гольдмунд должен был идти в комнату для занятий и работать. Через полчаса он услышал голос Лидии, приказывавший вывести лошадь, хозяин подошел к окну и посмотрел вниз, улыбаясь и качая головой, оба смотрели, как она выехала со двора. Они сегодня мало продвинулись в своих латинских писаниях, Гольдмунд был рассеян, хозяин любезно отпустил его раньше обычного.
   Незаметно Гольдмунд вывел свою лошадь со двора и поскакал навстречу прохладно-влажному осеннему ветру по выцветшей местности, все больше набирая скорость, он почувствовал, что лошадь разгорячилась под ним, да и собственная кровь разогрелась. По убранным полям и пашням под паром, по лугу и болоту, заросшему хвощом и осокой, скакал он сквозь серый день, через небольшие ольшаники, через болотистый еловый лес и опять по бурому скошенному лугу.
   На высоком гребне холмов обнаружил он, наконец, фигуру Лидии, четко вырисовывавшуюся на бледно-сером облачном небе, она сидела выпрямившись на медленно трясущей лошади. Он бросился к ней, но, едва заметив преследование, она пришпорила лошадь и помчалась прочь. Она то исчезала, то появлялась вновь с развевающимися волосами. Он преследовал ее как добычу, сердце его смеялось, короткими нежными возгласами он подгонял коня, радостно примечая в скачке ландшафт, притихшие поля, ольховую рощу, группу кленов, глинистый берег небольшого пруда, он не упускал из виду свою цель, прекрасную беглянку. Вскоре он все-таки настиг ее.
   Поняв, что он близко, Лидия отказалась от бегства и пустила лошадь шагом. Она не оборачивалась к преследователю. Гордо, с виду равнодушно, продолжала она ехать так. как будто ничего не было, как будто она была одна.
   Он подъехал к ней вплотную, лошади мирно зашагали рядом, но и животное, и седок были разгорячены погоней.
   – Лидия! – позвал он тихо. Она не ответила.
   – Лидия! Она молчала.
   – Как красиво ты скакала там вдали, Лидия, твои волосы летели за тобой подобно золотой молнии. Это было так прекрасно! Ах, как чудесно, что ты убегала от меня! Только теперь я понял, что ты меня хоть немножко любишь. Я этого не знал, еще вчера вечером был в сомнении. Только сейчас, когда ты пыталась убежать от меня, я вдруг понял. Прекрасная, любимая, ты, должно быть, устала, давай сойдем с лошадей.
   Он быстро спрыгнул с лошади и сразу взял ее повод, чтобы она опять не вырвалась. С белым как снег лицом смотрела она на него сверху и, когда он снимал ее с лошади, разразилась рыданиями. Бережно провел он ее несколько шагов, посадил на высохшую траву и встал возле нее на колени. Она сидела, борясь с рыданиями, и наконец поборола их.
   – Ах, до чего же ты скверный! – начала она, едва смогла говорить.
   – Так уж и скверный?
   – Ты соблазнитель женщин, Гольдмунд. Позволь мне забыть, что ты говорил мне только что, это были беззастенчивые слова, тебе не подобает так говорить со мной Как ты мог подумать, что я люблю тебя? Забудем об этом! Но как мне забыть то, что я видела вчера вечером?
   – Вчера вечером? Что же ты такое видела?
   – Ах, не притворяйся, не лги! Это было ужасно и бесстыдно, как ты у меня на глазах заискивал перед женщиной! Неужели у тебя нет стыда? Передо мной, перед моими глазами! А теперь, когда та уехала, преследуешь меня! Ты действительно не знаешь, что такое стыд!
   Гольдмунд уже давно раскаивался в словах, которые сказал ей, пока еще не снял с лошади. Как это было глупо, слова в любви излишни, ему надо было молчать.
   Он больше ничего не сказал. Он стоял на коленях возле нее и она, видя, как он прекрасен и несчастен, заражала его своим страданием; он чувствовал сам, что достоин сожаления. Но, несмотря на все, что она ему сказала, он видел в ее глазах любовь, и боль на ее дрожащих губах тоже была любовь. Он доверял своим глазам больше, чем ее словам. Однако она ждала ответа. Так как его не последовало, губы ее стали еще строже, она посмотрела на него немного заплаканными глазами и повторила: – У тебя действительно нет стыда?
   – Прости, – сказал он смиренно, – мы говорим о вещах, о которых не следовало бы говорить. Это моя вина, прости меня! Ты спрашиваешь, есть ли у меня стыд. Да, стыд у меня, пожалуй, есть. Но ведь я люблю тебя, а любовь не знает ничего постыдного. Не сердись!
   Она. казалось, едва слушала. С горькой складкой у рта она сидела и смотрела прямо перед собой вдаль, как будто была совсем рядом. Никогда он не был в таком положении. Это все из-за разговоров.
   Нежно положил он лицо на ее колено, и сразу же от этого прикосновения ему стало легко. Но все-таки он был беспомощным и печальным, она тоже казалась все еще печальной, сидела не двигаясь, молчала и смотрела вдаль.
   Сколько смущения, сколько грусти! Но его прикосновение было принято благосклонно, его не отвергали. С закрытыми глазами лежал он, прильнув к ее колену, чувствуя его благородную, удлиненную форму. Растроганный Гольдмунд подумал, как это колено в его благородной форме соответствовало ее длинным, красивым, немного выпуклым ногтям на руках. Благодарно прижимаясь к колену, он предоставил щеке и губам беседовать с ним.
   Вот он почувствовал ее руку, как она осторожно и легко легла на его волосы. Милая рука, он ощущал, как она робко, по-детски гладила его волосы.
   Ее руку он часто рассматривал и любовался ею, он знал ее почти как свою, длинные стройные пальцы с длинными, красиво выпуклыми, розовыми холмиками ногтей. И вот эти длинные нежные пальцы вели несмелый разговор с его кудрями. Их речь была детской и пугливой, но она была любовью. Он благодарно прильнул головой к ее руке, почувствовал затылком и щекой ее ладонь. Она сказала: «Пора, нам надо ехать». Он поднял голову и посмотрел на нее нежно, ласково поцеловал ее тонкие пальцы.
   – Пожалуйста, встань. – сказала она, – нам нужно домой.
   Он фазу же послушался, они встали, сели на лошадей и поскакали.
   Сердце Гольдмунда переполнялось счастьем. Как прекрасна была Лидия, как по-детски чиста и нежна! Он еще ни разу не поцеловал ее, а чувствовал себя таким богатым и переполненным ею. Они скакали быстро, и только перед самым домом, непосредственно перед въездом во двор она испуганно сказала: «Нам не следовало бы возвращаться вместе. Какие мы глупые». И в самый последний момент, когда они слезали с лошадей и уже подходил конюх, она быстро и пылко прошептала ему в ухо: «Скажи мне, ты был сегодня ночью у этой женщины?» Он покачал головой несколько раз и начал разнуздывать лошадь.
   После полудня, едва отец ушел, она появилась в кабинете.
   – И это правда? – сразу спросила она со страстью, и он понял, что она имела в виду.
   – Зачем же ты тогда так заигрывал с ней, так отвратительно влюблял ее в себя?
   – Это предназначалось тебе, – сказал он. – Верь мне, в тысячу раз охотнее я погладил бы твою ногу, чем ее. Но твоя никогда не приближалась к моей под столом и не спрашивала меня, люблю ли я тебя.
   – Ты и вправду любишь меня, Гольдмунд?
   – О да!
   – Но что же из этого получится?
   – Не знаю. Лидия. Да это меня и не беспокоит. Я счастлив любить тебя, а что из этого выйдет, об этом я не думаю. Я рад, когда вижу, как ты скачешь на лошади, и когда слышу твой голос, и когда твои пальцы гладят мои волосы.
   Я буду рад, если мне можно будет поцеловать тебя.
   – Поцеловать можно только свою невесту, Гольдмунд. Ты никогда не думал об этом?
   – Нет. об этом я не думал. Да и с какой стати. Ты знаешь так же. как и я, что не можешь быть моей невестой.
   – Да, это так. И так как ты не можешь быть моим мужем и навсегда остаться со мной, очень неправильно было бы говорить мне о своей любви.
   Может, ты думал совратить меня?
   – Я ничего не думал, Лидия, я вообще думаю намного меньше, чем ты полагаешь. Я не хочу ничего, кроме того, чтобы ты сама захотела когда-нибудь поцеловать меня. Мы так много разговариваем. Любящие так не делают. Я думаю, что ты меня не любишь.
   – Сегодня утром ты говорил обратное.
   – А ты сделала обратное.
   – Я? Как это?
   – Сначала ты от меня ускакала, когда заметила, что я приближаюсь. Тогда я подумал, что ты любишь меня. Потом ты расплакалась, и я подумал, что из-за того, что любишь меня. Потом моя голова лежала на твоем колене, и ты погладила меня, и я подумал, это – любовь. А теперь ты не делаешь ничего, что говорило бы о любви.
   – Я не такая, как та женщина, ногу которой ты гладил вчера. Ты, видимо, привык к таким женщинам.
   – Нет, слава Богу, ты красивее и изящнее ее.
   – Я имею в виду не это.
   – О, но это так. Знаешь ли ты, как ты прекрасна?
   – У меня есть зеркало.
   – Видела ли ты в нем когда-нибудь свой лоб, Лидия? А потом плечи, а потом ногти, а потом колени? И видела ли ты, как все это гармонирует и сочетается друг с другом, как все это имеет одну форму, удлиненную и очень стройную форму? Видела ли ты это?
   – Как ты говоришь? Я этого, собственно, никогда не видела, но теперь, когда ты сказал, я знаю, что ты имеешь в виду. Слушай, ты все-таки соблазнитель, ты и сейчас соблазняешь меня, делая тщеславной.
   – Жаль, что не угодил тебе. Но зачем мне, собственно, делать тебя тщеславной? Ты красива, и я хотел показать тебе, что благодарен за это. Ты вынуждаешь меня говорить об этом словами, я мог выразить это в тысячу раз лучше без слов. Словами я не могу тебе ничего дать! На словах я не могу ничему научиться у тебя, а ты у меня.
   – Чему это я должна учиться у тебя?
   – Я у тебя, а ты у меня, Лидия. Но ты ведь не хочешь. Ты желаешь любить того, чьей невестой ты будешь. Он будет смеяться, когда увидит, что ты ничего не умеешь, даже целоваться.
   – Так-так. Значит ты хочешь поучить меня целоваться, господин магистр?
   Он улыбнулся ей. Хотя ее слова и не понравились ему, но все – таки за ее резким и неестественным умничанием он ощутил девичество, охваченное сладострастием и в страхе искавшее защиты от него.
   Он не отвечал больше. Улыбаясь, он задержал свои глаза на ее беспокойном взгляде и, когда она не без сопротивления отдалась очарованию, медленно приблизил свое лицо к ее, пока их губы не соприкоснулись. Осторожно дотронулся он до ее рта, тот ответил коротким детским поцелуем и открылся как бы в обидном удивлении, когда он его не отпустил. Нежно следовал он за ее отступающими губами, пока они нерешительно не пошли ему навстречу, и он учил зачарованную, как брать и давать в поцелуе, пока она, обессиленная, не прижала свое лицо к его плечу. Он, счастливый, вдыхал запах ее густых белокурых волос, шепча нежные успокаивающие слова и вспоминая в эти моменты о том, как когда-то его, ничего не умевшего ученика, посвящала в эти тайны цыганка Лизе. Как черны были ее волосы, как смугла кожа, как палило солнце и пахла увядшая трава зверобоя! И как же далеко все это, из какой глубины сверкнуло опять. Как быстро все увяло, едва распустившись!