Его целью был город мастера Никлауса, туда звал его голос сердца.
   Долгим был путь, и был он полон смерти, увядания и умирания. Печально двигался он туда, оглушенный песнью смерти, отдавшись громко кричащему страданию мира, печально и все же пылко, с широко раскрытой душой.
   В одном монастыре он увидел недавно нарисованную фреску, он долго рассматривал ее. На одной стене была изображена пляска смерти, бледная, костлявая смерть уводила в танце людей из жизни: короля, епископа, аббата, графа, рыцаря, врача, крестьянина, ландскнехта, всех забирала с собой, и костлявые музыканты подыгрывали при этом на голых костях. Глубоко в себя впитывали картину жадные глаза Гольдмунда. Незнакомый собрат извлек урок из того, что видел в черной смерти, и пронзительно прокричал горькую проповедь о смертности прямо в уши людям. Она была хороша, картина, хороша была и проповедь, неплохо понимал свое дело этот незнакомый собрат, лязгом костей и жутью веяло от картины. И все-таки это было не то, что видел и пережил он сам. Гольдмунд. Здесь была изображена неизбежность смерти, строгая и неумолимая. А Гольдмунду виделась другая картина, совсем иначе звучала в ней дикая песня смерти, не лязгом костей и строгостью, а скорее сладостным соблазном манила обратно на родину, к матери. Там, где смерть простирала руку над жизнью, слышались не только пронзительные звуки войны, звучала также и глубокая любовь, по-осеннему насыщенная, а вблизи смерти огонек жизни пылал ярче и искренне. Пусть для других смерть будет воином, судьбой или палачом, строгим отцом – для него смерть была также матерью и возлюбленной, ее зов манил любовью, ее прикосновение – любовным трепетом.
   Когда, насмотревшись на изображение пляски смерти, Гольдмунд пошел дальше, его с новой силой потянуло к мастеру и к творчеству. Но всюду случались задержки, новые задержки и переживания, дрожащими ноздрями вдыхал он воздух смерти, сострадание или любопытство останавливали то на час, то на день. Три дня с ним пробыл маленький, хныкающий крестьянский мальчик, часами нес он его на спине, полуголодное существо пяти или шести лет, доставлявшее ему много хлопот и от которого он с трудом освободился. Наконец мальчика взяла у него жена угольщика, ее муж умер, ей хотелось иметь возле себя кого-нибудь живого. Несколько дней его сопровождала бездомная собака, ела у него с руки, согревала по ночам, но однажды утром потерялась. Ему было жаль ее, он привык разговаривать с ней, по полчаса обращался он к псу с горькими речами о людской низости, о существовании Бога, об искусстве, о груди и бедрах младшей дочери рыцаря по имени Юлия, которую он знал в молодости. Потому что, естественно, за время своего странствия в мире смерти Гольдмунд немного повредился в уме, все люди в чумной местности были немного сумасшедшими, а многие – совсем и окончательно. Немного не в себе, повидимому, и молодая еврейка Ревекка, красивая черноволосая девушка с горящими глазами, с которой он потерял два дня.
   Он встретил ее перед маленьким городком в поле, она сидела перед кучей обуглившихся развалин и рыдала, ударяя себя по лицу и рвя свои черные волосы. Он пожалел волосы, они были так прекрасны, поймал ее яростные руки и, сдерживая их, заговорил с девушкой, заметив при этом, что ее лицо и фигура тоже очень красивы. Она оплакивала отца, который вместе с четырнадцатью другими евреями был сожжен по приказу властей, ей же удалось бежать, но теперь она в отчаянии вернулась и обвиняет себя, что не дала себя сжечь вместе с ним. Терпеливо удерживал он ее дрожащие руки и мягко заговаривал, бормоча сочувственные и покровительственные слова, предлагал помощь. Она попросила помочь ей похоронить отца, и они, собрав все кости из еще горячей золы, отнесли их в укромное место и закопали в землю. Между тем настал вечер, и Гольдмунд нашел место для ночлега, в дубовом лесочке он устроил девушке постель, пообещав посторожить, и слышал, как лежа она продолжала плакать и вздыхать и, наконец, заснула. Тогда он немного поспал, а утром начал свои ухаживания. Он говорил ей, что ей нельзя так оставаться одной, в ней узнают еврейку и убьют, или беспутные проходимцы обесчестят ее, а в лесу волки и цыгане. Он же, он возьмет ее с собой и защитит от волков и людей, потому что ему жаль ее. и он очень хорошо относится к ней. и ни за что не потерпит, чтобы эти милые умные глаза и эти роскошные плечи сожрали звери или попали на костер. Мрачно слушала она его, вскочила и убежала. Ему пришлось выследить ее и поймать, прежде чем уйти.
   – Ревекка, – сказал он, – ты же видишь, я не хочу тебе ничего плохого.
   Ты огорчена, думаешь об отце, ты ничего не хочешь знать о любви. Но завтра или послезавтра, или еще позже, я опять спрошу тебя, а пока буду защитником и принесу тебе поесть и не трону тебя. Будь печальна, сколько нужно. Ты и при мне можешь быть печальной или радостной, ты всегда будешь делать то, что доставляет тебе радость.
   Но все говорилось впустую. Ей ничего не хочется делать того, говорила она озлобленно и яростно, что доставляло бы радость, ей хочется делать то, что доставит страдания, никогда больше она не подумает о чем-либо вроде радости, и чем скорее волк съест ее, тем лучше. Он может идти, ничто не поможет, и так слишком много сказано.
   – Ты разве не видишь, – сказал он, – что повсюду смерть, что во всех домах и городах умирают и все полно горя. И ярость глупых людей, которые сожгли твоего отца, не что иное, как нужда и горе, и происходит от слишком больших страданий. Посмотри, скоро смерть настигнет и нас, и мы сгинем в поле, а нашими костями будет играть крот. Позволь нам пока еще пожить и порадовать друг друга. Ах, так жаль твоей белой шеи и маленькой ножки! Милая прелестная девочка, пойдем со мной, я не трону тебя, я хочу лишь смотреть на тебя и заботиться о тебе.
   Он еще долго упрашивал и вдруг почувствовал сам, насколько бесполезно уговаривать словами и доводами. Он замолчал и печально посмотрел на нее. На ее гордом царственном лице застыл отказ.
   – Таковы уж вы, – сказала она наконец голосом, полным ненависти и презрения, – таковы уж вы, христиане! Сначала ты помогаешь дочери похоронить отца, которого убили такие же, как ты, не стоящий и ногтя на его мизинце, и едва дело сделано, девушка должна принадлежать тебе и идти миловаться с тобой. Вот вы какие! Сначала я подумала, может, ты хороший человек! Да как же ты можешь быть хорошим! Ах, свиньи вы!
   Пока она говорила, Гольдмунд увидел в ее глазах: за ненавистью что-то пылало, тронувшее и пристыдившее его и глубоко проникавшее в сердце. Он увидел в ее глазах смерть, не необходимость смерти, а желание ее, ее дозволенность, тихая послушность и готовность следовать зову земли-матери.
   – Ревекка, – сказал он тихо, – ты, возможно, права. Я не хороший человек, хотя я думал сделать как лучше. Прости меня. Я только сейчас тебя понял.
   Сняв шапку, он глубоко поклонился ей как царице и пошел прочь с тяжелым сердцем; он вынужден был оставить ее на погибель. Долго он еще оставался в печали, ни с кем не желая разговаривать. Как ни мало походили они друг на друга, это гордое еврейское дитя напоминало ему чем-то Лидию, дочь рыцаря.
   Любить таких женщин было страданием. Однако какое-то время ему казалось, будто он никогда не любил никого, кроме этих двух, бедной, боязливой Лидии и нелюдимой, ожесточенной еврейки.
   Еще не один день думал он о черноволосой пылкой девушке и не одну ночь мечтал о стройной обжигающей красоте ее тела, предназначенной, качалось, для счастья и расцвета и уже преданной, однако, умиранию. О, неужели эти губы и грудь станут добычей «свиней» и сгниют в поле! Разве нет силы, нет заклятия, чтобы спасти эти драгоценности? Да, было одно такое заклятье: они должны продолжать жить в его душе, чтобы он изобразил их и тем сохранил. С ужасом и восторгом чувствовал он, как переполнена его душа образами, как это долгое странствие по стране смерти заполнило его до отказа фигурами. О, с каким нетерпением ждала эта полнота в его душе часа, как страстно требовала спокойного осмысления, возможности низвержения и превращения в воплощенные образы! Все более пылко и жадно стремился он дальше, со все еще отверстыми глазами и жадными до нового чувствами, но уже полный страст ной тоски по бумаге и карандашу, по глине и дереву, по мастерской и работе.
   Лето прошло. Многие уверяли, что с наступлением осени или в крайнем случае к началу зимы чума прекратится. То была безрадостная осень. Гольдмунд проходил через места, где никого не осталось, чтобы собрать фрукты, они падали с деревьев и гнили в траве; в других местах одичавшие орды из городов по-разбойничьи опустошали и растаскивали все.
   Медленно приближался Гольдмунд к своей цели, и как раз в это время на него подчас нападал страх, что он, не достигнув ее, подцепит чуму и умрет где-нибудь в конюшне. Теперь он не хотел умирать, нет, пока не насладится счастьем еще раз стоять в мастерской и отдаваться творчеству. Первый раз в жизни мир казался ему слишком огромным, а германская империя слишком большой. Ни один красивый городок не прельщал его отдохнуть, ни одна красивая девушка не могла удержать дольше, чем на одну ночь.
   Как-то он проходил мимо церкви, на портале которой в глубоких нишах, несомых в виде украшения колонками, стояло много каменных фигур очень древних времен, фигур ангелов, апостолов, мучеников, подобных им он уже видел не раз; и в его монастыре, в Мариабронне, было немало фигур такого рода. Раньше, мальчиком, он охотно, но без увлечения рассматривал их; они казались ему красивыми и полными достоинств, но немного слишком торжественными, чопорными и старомодными. Позднее же, после того как в конце своего первого большого странствия он так сильно проникся и был восхищен фигурой прелестной печальной Божьей Матери мастера Никлауса, он стал находить эти древнефранкские торжественные каменные фигуры слишком тяжелыми и неподвижными и чуждыми, он рассматривал их с определенным высокомерием и в новой манере своего мастера видел намного более живое, искреннее, одушевленное искусство. И вот сегодня, когда он, полный образов, с душой, иссеченной рубцами и заметами, возвращался из мира сильных переживаний и приключений, был полон болезненной тоски по осмыслению и новому творчеству, эти древние строгие фигуры вдруг тронули его сердце с необычайной силой.
   Сосредоточенный, стоял он перед почтенными фигурами, в которых продолжала жить душа давно минувшего времени, застыв в камне, тлену вопреки, столетия спустя представляли они страхи и восторги давно исчезнувших поколений. В его одичавшем сердце с ужасом и смирением поднялось чувство благоговения и отвращение к собственной растраченной и прожженной жизни. Он сделал то, чего не делал бесконечно давно, он нашел исповедальню, чтобы исповедаться и понести наказание.
   Однако исповедален в церкви было сколько угодно, но ни одного священника, они умерли, лежали в больнице, бежали, боясь заразиться. Церковь была пуста, глухо отражали каменные своды шаги Гольдмунда» Он опустился на колени перед одной из исповедален, закрыл глаза и прошептал в решетку: «Господи, посмотри, что со мной стало. Я возвращаюсь из мира дурным, бесполезным человеком, я попусту растратил свои молодые годы как мот, осталось уже немного. Я убивал, воровал, я распутничал, я бездельничал и ел хлеб других. Господи, почему Ты создал нас такими, зачем ведешь нас такими путями? Разве мы не дети Твои? Разве не Твой Сын умер за нас? Разве нет святых и ангелов, чтобы руководить нами? Или все это красивые вымышленные слова, которые рассказывают детям, а сами пастыри смеются над ними? Я разуверился в Тебе, Бог-Отец, Ты сотворил дурной мир и плохо поддерживаешь порядок в нем. Я видел дома и переулки, полные валяющихся трупов, я видел, как богатые заперлись в своих домах или бежали, а бедные оставляли своих братьев непогребенными, подозревали один другого и убивали евреев, как скот.
   Я видел, как множество невинных страдает и погибает, а множество злых купается в благополучии. Неужели Ты нас забыл и оставил, разве Твое творение Тебе совсем опротивело и Ты хочешь, чтобы все мы погибли?» Вздыхая, прошел он через высокий портал и посмотрел на молчащие каменные фигуры ангелов и святых, худые и высокие, стояли они в своих одеяниях, застывших складками, неподвижные, недоступные, сверхчеловеческие и все-таки созданные людьми и человеческим духом. Строго и немо стояли они там высоко в своем малом пространстве, недоступные просьбам и вопросам и все-таки были бесконечным утешением, торжествующей победой над смертью и отчаянием, стоя вот так в своем достоинстве и красоте и переживая одно умирающее поколение людей за другим. Ах, если бы здесь стояли также бедная прекрасная еврейка Ревекка, и бедная, сгоревшая вместе с хижиной Лене, и прелестная Лидия, и мастер Никлаус! Но они будут когда-нибудь стоять, и долго, он поставит их, и их фигуры, внушающие ему сегодня любовь и мучения, страх и страсть, предстанут позднее перед живущими без имен и историй, тихие, молчаливые символы человеческой жизни.



Пятнадцатая глава


   Наконец цель была достигнута, и Гольдмунд вступил в желанный город, через те же ворота, в которые прошел когда – то в первый раз, столько лет тому назад, в поисках своего мастера. Некоторые сведения из епископского города дошли до него еще в пути при приближении к нему, и он узнал, что и тут была чума, а возможно, еще и есть, ему рассказали о волнениях и народных восстаниях и что для наведения порядка прибыл кайзеровский наместник, чтобы принять необходимые законы в защиту имущества и жизни граждан, потому что епис коп покинул город фазу после того, как разразилась чума, и обосновался далеко за городом в одном из своих замков. Все эти сведения мало касались путешественника. Лишь бы город еще стоял и мастерская, где он собирался работать! Все остальное было для него неважно. Когда он прибыл, чума стихала, ждали возвращения епископа и радовались отъезду наместника и возвращению к привычной мирной жизни.
   Когда Гольдмунд вновь увидел город, через его сердце прокатилась волна обретения и чувства родины, никогда ранее не испытываемые, и ему пришлось сделать непривычно строгое лицо, чтобы овладеть собой. О, все было на месте: ворота, прекрасные фонтаны, старая, неуклюжая колокольня собора и стройная новая – церкви Марии, чистый звон у Святого Лоренца, огромная сияющая базарная площадь! О, как хорошо, что все это ждало его! Видел же он как-то дорогой во сне, будто пришел сюда, а все чужое и изменившееся, частью разрушено и в развалинах, частью незнакомо из-за новых построек и странных неблагоприятных знаков. Он чуть не прослезился, проходя по переулкам, узнавая дом за домом. В конце концов и оседлым можно позавидовать, их красивым надежным домам, их мирной бюргерской жизни, их покойному крепкому чувству родины, своего дома с комнатой и мастерской, с женой и детьми, челядью и соседями.
   Было далеко за полдень, и с солнечной стороны переулка дома, вывески хозяев и ремесленных цехов, резные двери и цветочные горшки стояли освещенные теплыми лучами, ничто не напоминало о том, что в этом городе свирепствовала смерть и царил безумный страх. Прохладная, светло-зеленая и светло – голубая струилась под звучными сводами моста чистая река; Гольдмунд посидел немного на набережной, внизу в зеленых кристаллах все так же скользили темные, похожие на тени рыбы или стояли неподвижно, повернув головы против течения, все так же вспыхивал из сумрака глубины здесь и там слабый золотистый свет, так много обещая и поощряя фантазию. И в других реках бывало это, и другие мосты и города выглядели красиво, и все-таки ему казалось, что он очень давно не видел и не чувствовал ничего подобного.
   Двое молодых помощников мясника гнали, смеясь, теленка, они обменялись взглядами и шутками с прислугой, снимавшей белье на крытой галерее над ними.
   Как быстро все прошло! Еще недавно здесь горели противочумные костры и правили страшные больничные прислужники, а сейчас жизнь опять шла дальше, люди смеялись и шутили, да и у него самого на душе было так же, он сидел и был в восторге от встречи и чувствовал себя благодарным и даже полюбил оседлых, как будто не было ни горя, ни смерти, ни Лене, ни еврейской принцессы. Улыбаясь, он встал и пошел дальше, и только когда он приблизился к переулку мастера Никлауса и проходил опять по дороге, которой годы тому назад ходил каждый день на работу, сердце его защемило от беспокойства. Он пошел быстрее, желая еще сегодня поговорить с мастером и узнать ответ, дело не терпело отлагательства, не было никакой возможности ждать до завтра.
   Неужели мастер все еще сердится на него? Это было так давно, теперь это не имело никакого значения; а если это все же так, он преодолеет это. Если только мастер еще там, он и мастерская, то все будет хорошо. Поспешно, как бы боясь что – то забыть в последнюю минуту, он подошел к хорошо знакомому дому, дернул ручку двери и испугался, когда нашел ворота запертыми. Значило ли это что-то недоброе? Раньше никогда не случалось, чтобы эту дверь держали на запоре днем. Он громко постучал и ждал. У него вдруг стало очень тоскливо на сердце.
   Вышла та же самая служанка, которая встретила его когда-то при первом посещении этого дома. Безобразнее она не стала, но постарела и стала неприветливее. Гольдмунда она не узнала. С робостью в голосе спросил он мастера. Она посмотрела на него тупо и недоверчиво.
   – Мастер? Здесь нет никакого мастера. Идите-ка дальше, никого не велено пускать.
   Она хотела было вытолкнуть его, он же, взяв ее за руку, крикнул ей: – Скажи, Маргарит, ради Бога! Я – Гольдмунд, разве ты не знаешь? Мне нужно к мастеру Никлаусу.
   В дальнозорких, наполовину угасших глазах не появилось приветливости.
   – Здесь нет больше мастера Никлауса, – сказала она отчужденно – он умер.
   Сделайте одолжение, идите себе дальше, я не могу стоять здесь и болтать.
   Гольдмунд, чувствуя, как все в нем рушится, отодвинул старуху в сторону, та с криком побежала за ним, он поспешил через темный проход к мастерской. Она была заперта. Сопровождаемый жалобами и ругательствами старухи, он взбежал по лестнице наверх, заметив в сумраке знакомого помещения стоящие фигуры, собранные Никлаусом. Громким голосом он позвал барышню Лизбет.
   Дверь комнаты открылась, и появилась Лизбет, и когда он лишь со второго взгляда узнал ее, сердце у него сжалось. Если все в этом доме с того момента, как он нашел ворота запертыми, казалось призрачным и заколдованным, как в дурном сне, то теперь при взгляде на Лизбет он содрогнулся от ужаса.
   Красивая гордая Лизбет стала робкой, сгорбленной старой девой, с желтым, болезненным лицом, в черном платье без украшений, с неуверенным взглядом и пугливой манерой держаться.
   – Простите, – сказал он, – Маргрит не хотела меня впускать. Вы не узнаете меня? Я – Гольдмунд. Ах, скажите, это правда, что ваш отец умер?
   По ее взгляду он понял, что теперь она его узнала, и фазу же увидел, что здесь его помнят не по доброму.
   – Итак, вы – Гольдмунд? – сказала она, и в ее голосе он узнал что-то от ее прежней высокомерной манеры. – Вы напрасно беспокоились. Мой отец умер.
   – А мастерская? – вырвалось у него. – Мастерская? Закрыта. Если вы ищете работу, вам надо пойти куда-нибудь в другое место. Он попытался взять. себя в руки.
   – Барышня, – сказал он дружелюбно, – я не ищу работу, я хотел лишь поприветствовать мастера и вас. Мне очень жаль того, что пришлось услышать!
   Я вижу, вам было нелегко. Если благодарный ученик вашего отца может вам чем-нибудь служить, скажите, это было бы для меня радостью. Ах, барышня Лизбет, у меня сердце разрывается от того, что я нашел вас в такой глубокой печали.
   Она отошла обратно к двери комнаты.
   – Благодарю, – сказала она, помедлив. – Вы не можете больше ничем послужить ему и мне тоже. Маргрит вас проводит.
   Плохо звучал ее голос, наполовину зло, наполовину боязливо. Он почувствовал: если бы ей хватило мужества, она выставила бы его с руганью.
   Вот он уже внизу, вот уже старуха заперла за ним ворота и задвинула засовы. Он еще слышал удары обоих засовов, это звучало, как заколачивание крышки гроба.
   Он вернулся на набережную и сел опять на старое место над рекой. Солнце зашло, от воды тянуло холодом, холодным был камень, на котором он сидел.
   Прибрежный переулок затих, у столбов моста плескалось течение, глубина темнела, золотой блеск уже не играл на ней. О, думал он, если бы мне теперь упасть и исчезнуть в реке! Опять мир полон смерти. Прошел час, и сумерки превратились в ночь. Наконец он смог заплакать. Он сидел и плакал, сквозь пальцы падали теплые капли. Он оплакивал умершего мастера, утраченную красоту Лизбет, он оплакивал Лене, Роберта, девушку-еврейку, свою увядшую, растраченную молодость.
   Совсем поздно он очутился в одном погребке, где когда-то часто кутил с товарищами. Хозяйка узнала его, он попросил кусок хлеба, она дала ему по дружбе и бокал вина. Он не пошел вниз. На скамье в погребке проспал ночь.
   Хозяйка разбудила его утром, он поблагодарил и ушел, доедая по дороге кусок хлеба.
   Он пошел к рыбному базару, там находился дом, в котором у него когда-то была комната. Возле фонтана несколько рыбачек предлагали свой живой товар, он загляделся на красивых блестящих рыб в садках. Часто видел он это раньше, ему вспомнилось, что нередко он испытывал жалость к рыбам и ненависть к женщинам и продавцам. Как-то, припомнил он, ему пришлось провести здесь тоже утро, он восхищался рыбами и жалел их и был очень печален, с тех прошло много времени и утекло немало воды. Он был очень печален, это он помнил хорошо, но из-за чего – уже забыл. Вот так: и печаль прошла, и боль и отчаяние прошли, так же, как радости, они прошли мимо, поблекшие, утратив свою глубину и значение, и наконец пришло время, когда уже и не вспомнить, что же причиняло когда-то такую боль. И страдания тоже отцветали и блекли.
   Поблекнет ли сегодняшняя боль когда-нибудь и потеряет ли свое значение его отчаяние из-за того, что мастер умер, сердясь на него, и что не было мастерской, чтобы испытать счастье творчества и скинуть с души груз образов?
   Да, без сомнения, устареет и утихнет и эта боль, и эта горькая нужда, и они забудутся. Ни в чем нет постоянства, даже в страдании.
   Стоя так, уставившись на рыб и предаваясь этим мыслям, он усльшал тихий голос, приветливо называвший его по имени.
   – Гольдмунд, – звал его кто-то робко, и когда он поднял голову, перед ним стояла хрупкая и несколько болезненная молодая девушка с прекрасными темными глазами, она-то и звала его. Он ее не узнал.
   – Гольдмунд! Ты ли это? – произнес робкий голос. – Давно ли ты опять в городе? Ты меня не узнаешь? Я – Мария.
   Но он ее не узнавал. Ей пришлось рассказать, что она дочь его бывшей хозяйки и когда-то ранним утром перед его уходом напоила его в кухне молоком. Она покраснела, рассказывая это.
   Да, это была Мария, бедное дитя с поврежденным суставом бедра, так мило позаботившаяся о нем тогда. Теперь он все вспомнил: она ждала его прохладным утром и была так грустна из-за его ухода, она напоила его молоком, и он отблагодарил ее поцелуем, который она приняла тихо и торжественно, как святыню. Никогда больше он не думал о ней. Тогда она была еще ребенком.
   Теперь она стала взрослой, и у нее были очень красивые глаза, но она все еще хромала и выглядела несколько болезненно. Он подал ей руку. Его обрадовало, что все-таки кто-то в городе еще помнил его и любил.
   Мария взяла его с собой, он почти не сопротивлялся. У ее родителей в комнате, где все еще висел его портрет, а красный рубиновый бокал стоял на полке над камином, ему пришлось отобедать, и его пригласили остаться на несколько дней, здесь были рады снова увидеться с ним. Здесь же он узнал, что произошло в доме его мастера. Никлаус умер не от чумы, а вот прекрасная Лизбет заболела чумой, она лежала смертельно больная, и отец ухаживал за ней до самой смерти, он умер до того, как она совсем поправилась. Она была спасена, но кра сота ее пропала. «Мастерская пустует, – сказал хозяин дома, – и для толкового резчика наготове налаженное и выгодное дело. Подумай-ка.
   Гольдмунд. Она не откажет. У нее нет другого выбора».
   Он узнал еще то да се из времен чумы, что толпа подожгла больницу, а потом захватила и разграбила несколько богатых домов, какое-то время в городе совсем не стало порядка и защиты, потому что епископ сбежал. Тогда король, который был как раз неподалеку, прислал сюда наместника, графа Генриха. Ну так вот, господин этот не промах, с несколькими своими рыцарями и солдатами навел порядок в городе. Но теперь-то уж скоро его правление кончится, ждут обратно епископа. Граф немало требует для себя от горожан, да и его наложница Агнес порядком надоела всем, вот уж поистине исчадье ада. Ну да ничего, скоро они отбудут, совет общины давно сыт ими по горло, вместо доброго епископа иметь на своей шее такого придворного и вояку, он ведь любимчик короля и постоянно принимает посланцев и депутации, что твой князь.