Глубокое молчание воцарилось в полном зале в ожидании его слов.
   Он показал на стопку работ перед ним.
   – Вот ваши доклады, – начал он, – и я на этот раз в вас разочарован. Мы с вами обсуждали развитие концепции человеческого тела от иконического, тематического статуса до формально-пластического подхода. Из этого мы исходили при нашей работе по Микеланджело, Джорджоне и Рубенсу. Я просил вас проанализировать определенные работы под этим углом зрения, чтобы нам понять это изменение в перспективе. Но то, что вы мне дали, – он пригладил свои густые волосы, – представляет собой по большей части кашу, пережевывание мыслей, заимствованных из работ, которые вы прочли, включая мои.
   Он выдержал паузу, поглядев на студентов, заметно нервничавших.
   – Если хотите знать, я читал ваши доклады лично, не привлекая в помощь аспирантов. Меня интересовало несколько вещей. Знание, понятно, материала, старание, искренность. Я, конечно, понимал, что будут и неблестящие работы, все не могут быть интеллектуалами. У всех не может быть чутья к искусству. Но я ожидал увидеть ваши работы. Свои я, знаете ли, уже читал.
   Короткий смешок был ему ответом.
   – Не стоит и говорить, – продолжал он, – что я не нашел того, что искал. Некоторые здесь только для того, чтобы получить оценку. Они получат, конечно, плохую. Но получат.
   Смешок был на этот раз более напряженным и еще более кратким.
   – Что мне действительно было нужно, – продолжал он более серьезно, – это найти людей, прилагающих умственное усилие, способных к самостоятельной работе, имеющих глаз и сердце. Потому что, студенты – негодники, только с головой в этом курсе не добьешься хороших результатов, меньше, чем в других гуманитарных науках, как и естественных. Здесь нужно единственно иметь сердце, открытое миру, и способность к внутреннему сопереживанию действительности.
   Он выдержал паузу, чтобы его слова произвели впечатление, потом вытащил один доклад.
   – Я хочу зачитать вам пару абзацев из работы студента, – продолжал он, – обладающего перечисленными качествами. Доклад этот единственный на неделе, заслуживающий оценки А. Так что остальные могут вернуться к своим рабочим столам.
   Прошу полного внимания. Тема – картина Джорджоне «Концерт», которая, как вам должно быть известно, послужила образцом для «Завтрака на траве» Мане, произведшего шум в Париже лет восемьдесят назад. Наш автор пишет: «Я не могу согласиться с Хорцовским, когда он считает, что связь между картинами формальна. Я думаю, Мане начинал с имитации, на свой лад, идеала женской красоты Джорджоне. Но он пошел дальше; он увидел, что в истории женское тело трактовалось скорее идеально, чем реалистически, чаще как то, что достойно восхищения, чем уважения. Мане обратил внимание, что у Джорджоне двое мужчин даже не смотрят на присутствующих женщин, занятые беседой, в то время как благодаря женщинам они пьют вино и слушают музыку. Мане пародировал эту композицию, так что обнаженная женщина на переднем плане смотрит с любопытством и досадой прямо на зрителя, тогда как мужчины игнорируют ее. Джорджоне освящал тему мифом и пасторальной традицией. Мане же поставил тему так прямо, что вызвал ярость художественного истэблишмента. Мане иронически допускал, что некогда невинный пасторальный сюжет с двумя одетыми мужчинами и двумя нагими женщинами, теперь шокирует большинство критиков. Так что он показал нам свое чувство женской красоты вместе с сочувствием трудному положению женщины в обществе. Профессор отложил доклад.
   – Вот студент, у которого есть понимание формы, который не просто повторяет, как попугай, что она «имеет большое значение». Она… ох, я назвал пол, прошу прощения, я не хотел этого, как не хочу называть имя, – она видит, что форма определяется не только взглядом на женщину в обществе, но и отношением художника к этим представлениям.
   Аудитория напряженно молчала.
   – Я не скажу, что она зашла далеко в своем анализе, она могла бы, например подумать над «Олимпией» Мане и, скажем, «Спящей Венерой» Джорджоне, чтобы начать с социально принятых представлений о женщине. Здесь она еще не все видит. – Он улыбнулся, оглядывая аудиторию, с некоторым вызовом. – Но ведь она еще молода, не так ли? И все же у нее есть качество, может быть, сомнительное или опасное: изменяться под влиянием живописи. Такие, как она, могут делать весомые заявления об искусстве. И хотя у нее нет возможности встать и поклониться, надеюсь, что вы присоедините свои поздравления к моим.
   Раздались аплодисменты, отчасти вызванные авторитетом профессора, но искренние.
   – А сейчас, сказал он, отодвигая стопку, – перейдем к нашему предмету. Мы остановились на начале Ренессанса…
* * *
   …Когда он начал свою лекцию, Лаура сидела, как приклеенная, надеясь, что никто не заметил, как она покраснела. Ей-то казалось, что доклад получился ужасный, написанный в спешке, она заранее представляла, как исчеркает его профессор своим синим карандашом. Ей нравились сумрачно-чувственный Джорджоне и странно-печальный Мане, о которых она писала, но ей не казалось, чтобы она действительно понимала их.
   И вот теперь – высшая похвала и ее докладу и ей самой! Месяц она так старалась не смотреть на него, что едва могла конспектировать его лекции. Он был не просто хорош собой и удивительно мужествен, но так полон жизни и энергии, что у нее захватывало дыхание просто от взгляда на него. Когда она впервые увидела его, то была поражена его молодостью и резким, обескураживающим юмором, державшим студентов в напряжении. Как не похож он был на свои холодно-рассудительные книги! В темных брюках и неизменных свитере и пиджаке, облегавших его сильное тело, он расхаживал по сцене, похожий на дикого кота, подвижного и хищного. По прошествии этих недель для нее спокойный тон писаний профессора пришел в гармонию с его острыми лекциями. Она поняла живой, мужественный характер его интеллекта. Он пользовался своим умом, как атлет своим телом – мускулами и сухожилиями, с гордой уверенностью в способности побеждать в своем деле.
   В нем было что-то героическое, что вызывало восхищение Лауры. С самого начала она поняла, что она не ошиблась, придя к нему в НИУ. Завлекательность его книг дополнялась прелестью работы под его наставничеством. Он знал все, что имело значение в истории искусства. Она планировала посещать все курсы Клира, если позволит советник факультета. Она готова горы сдвинуть, совершенствуя свой молодой ум, чтобы понять его идеи.
   И вот сегодня он сказал, что она достойна этого. Сегодня он поставил ей «А»!
   В конце занятия она присоединилась к студентам, столпившимся у кафедры, чтобы забрать доклады. Она взяла свой и пошла к выходу, но его голос остановил ее.
   – Итак, – сказал он, – теперь вы обрели лицо и имя. Натаниель Клир стоял за спиной, скрестив руки на груди.
   Лаура покраснела и онемела, сжав в руке доклад.
   – Работа у вас блестящая, – сказал он, подходя вплотную, – я рад сказать вам это лично.
   – О, благодарю вас, профессор Клир, – сказала она тихо, оцепенев от его близости. Он оказался выше и сильнее, чем ей представлялось. Запах его чистой кожи смешивался с легким запахом табака и лосьона. Он, кажется, смотрел одобрительно, хотя и скептически, на это маленькое, испуганное создание, оказывается, написавшее доклад, который он оценил столь высоко.
   – "Нам надо как-нибудь выпить с вами кофе, – сказал он властно. – Я хочу узнать о вас побольше. Откуда вы, как попали в мою группу, – он улыбнулся. – Надо же мне знать, что из себя представляют мои лучшие студенты.
   – О, благодарю, – пролепетала она, все еще сжимая в одной руке доклад, в другой – книжки, – конечно, спасибо.
   Он поглядел на часы.
   – Сейчас – четыре. Почему бы нам не сделать это прямо сейчас?
   Она так и стояла, не зная, что ответить.
   – Ведь у вас сегодня больше нет занятий? – спросил он. Лаура после секундного колебания, покачала головой:
   – Нет. То есть, не будет.
   – Не иначе, в библиотеку собрались?
   Он как будто читал ее мысли. Ежедневно она сидела в читальном зале, с четырех до семи, прежде чем отправиться домой ужинать.
   – Пойдемте, – рассмеялся он, беря ее под руку. – Я вижу, вы и так слишком много работаете. Не спешите в библиотеку. Сделайте перерыв.
   Его напор, властная сила его пальцев, подействовали на нее гипнотизирующе. Слабо улыбнувшись, она пошла за ним.
   Его небольшой кабинет со множеством солидных томов по искусству, находился в конце коридора, и оттуда открывался замечательный вид на Вашингтон-Сквер и на город. Он на минуту оставил ее одну, вышел в холл и вернулся с двумя чашками кофе. Она стояла и смотрела в окно. В холодном воздухе падали снежинки и летели листья, а студенты торопились в общежитие или метро.
   – Готический вечер, – сказал он, читая ее мысли, – свист ветра, низкое небо, ветер ерошит волосы, хорошенькие девушки – с розовыми щеками и шарфами на шейках. Хороший университетский вечер. Вы согласны, мисс Белохлавек?
   Лаура в удивлении посмотрела на него. Он произнес ее чешское имя правильно и совершенно естественно.
   – Я немного говорю по-чешски, – улыбнулся он, передавая ей чашечку кофе. – При моей работе приходится хватать верхушки многих языков.
   Он сел за стол на вертящийся стул и поглядел на нее. Теперь она открывала в нем новые черты: орлиный нос, сильные волосатые руки, золотистые искорки в темных глазах.
   – Расскажите о себе, – сказал он тем же властным тоном, который так подействовал на нее в лекционном зале.
   Лаура постаралась собраться с мыслями.
   – Ну… я жила у дяди и тети здесь, в Квинсе, после того, как… как не стало моих родителей. Я занималась в школе Мартина ван Бюрена. Я много рисовала, но потом бросила это дело. Я решила, что мне лучше заниматься историей искусства. И… услышала о вас. Подала заявление в этот университет и меня приняли. Ну, вот и все. Я не очень интересна.
   – О, нет, вы – интереснее, чем вы думаете, – сказал он, глядя ей в глаза. – Я это уже вижу. Вы хотите специализироваться по искусствоведению?
   – Да, да.
   – А дипломная работа?
   – Хотела бы. Если получится…
   – О чем? Какой период?
   – Ну, – Лаура покраснела, – я еще не решила, но, думаю, обнаженная натура.
   Он уже добился от нее признаний, которых она никогда не делала. Ее сокровенные мысли об искусстве действительно были как-то связаны с тайной человеческого тела, которая давно волновала ее, но которая требовала глубины анализа. Ее призвание в искусстве было неотделимо от личного интереса.
   Профессор улыбнулся:
   – Хотите потеснить меня?
   – Что вы, профессор Клир, – сказала она, вспоминая его блестящую работу, – мне никогда…
   – Ерунда, – перебил он, – вам это по силам. Конечно, вы будете оригинальны и оставите свой след в науке. Для чего же мы здесь, как не для того, чтобы готовить почву для тех, кто нас превзойдет?
   Наступило молчание. Она была поражена и его проницательностью, и его великодушием.
   – Я сегодня, – сказал он, – выделил вас потому, что в вашей работе было что-то от настоящего художника. Более глубокое чувствование, отделяющее вас от других. Скажите, я не очень ошибусь, если предположу, что минуту назад вы невинно солгали, сказав, что вы совсем бросили рисовать?
   Она снова покраснела. Как, однако, он ее понимает!
   – Я еще рисую, – призналась она, – в свободное время. Но все выбрасываю.
   Это была не совсем правда: в ее маленькой комнатке хранились наброски портретов самого Натаниеля Клира, в свитере и спортивном жакете, сделанные по памяти, когда она вспоминала его в лекционном зале.
   Если он понял, что это – неправда, то не показал виду.
   – Не думаю, что это разумно, – сказал он, – ваши работы – это ваш личный документ. Разрушая их, вы наступаете на что-то в самой себе, говоря, что это – не важно. Было бы лучше, если бы вы все это где-нибудь сберегли, пусть даже никогда не просматривая.
   Лаура ничего не ответила. Она не решилась взглянуть в его холодные проницательные глаза, хотя ловила каждое слово.
   – С другой стороны, – улыбнулся он, – это говорит мне о вас кое-что еще. Вы хотели быть художницей, но передумали. Все же вы продолжаете работать, но выбрасываете свои работы. Вы ничего не говорите у меня на занятиях, никогда не поднимаете руки, но именно вы написали лучшую работу за долгое время. Хотите знать, что я заключаю из всего этого?
   Заинтригованная, Лаура кивнула.
   – Что у вас – два лица. И по уважительной причине. Вы не такая, как другие. Конечно, лучше, но прежде всего вы – другая. И это заставляет вас чувствовать себя одиноко, как в изгнании. Вырастая и учась, вы не будете знать скучных забот и мечтаний других людей, но также – чувствовать их заботу и сопричастность.
   Он помолчал, чтобы его слова дошли до нее. Можно было бы считать их самонадеянными, он ведь ее так мало знал, не будь в них столько правды.
   – И это одиночество, – продолжал он, – пугает вас. Вы не хотите его. Вы хотите смешаться с другими, но уже догадываетесь, что это у вас не получится. Ведь такая дилемма? И вам кажется, что вы нашли компромисс, нишу на границе обычного общества. Это – научная степень в искусствоведении и какой-то уголок для преподавания, позволяющий немножко творчества, без того, чтобы за него расплачиваться. И никакой жизни голодных художников, Лаура – можно, я буду вас так называть? Никаких мансард с тараканами. Вместо этого – уютный кабинетик, вроде моего. Верно?
   Лаура покраснела, потом побледнела от смущения. Он видел ее насквозь. Не уложились в его анализ только ее «мысли в дождливые дни», о которых он ничего не мог знать. Эти мысли оставались с ней все эти годы, хранясь в тайниках ее сознания. Она как бы вошла в невольный контакт с темными глубинами под солнечной поверхностью мира человеческих радостей, с областью, одновременно и трагичной и странно прекрасной.
   Казалось, его взгляд жжет ее. Но его улыбка была более мягкой.
   – Ну, – спросил он, – я попал в точку? Лаура улыбнулась:
   – Не знаю. Мне надо подумать.
   Что-то музыкальное в ее голосе очаровывало его.
   – Знаете, – сказал он, – вы очень хорошенькая. Если не возражаете против точки зрения эстета, вы даже красивая, в своем особенном стиле. Непохожем стиле. Однажды к вам придет молодой человек, чтобы забрать вас из мира ваших мечтаний, превратить в домохозяйку и мать. – Она смотрела на свои холодные руки, державшие чашку.
   – Или уже пришел? – спросил он. Она покачала головой.
   – Это хорошо, – сказал он, – вы должны попытаться осуществить свои мечты, прежде чем оставить их.
   Она поглядела на него со смущенной улыбкой.
   – Но вам предстоит еще одна задача, – продолжал он. – То, из-за чего много неосведомленных людей приходят в науку. Я дам вам небольшую информацию, Лаура. Вы ведь не ответили, можно ли вас так называть?
   Она тихо засмеялась:
   – Да.
   – Дело вот в чем. Когда вы получите вашу степень и кабинетик и начнете работать, вы увидите, что другие люди в университете похожи на вас не больше, чем люди, окружающие вас вне его.
   Лаура, для которой эта мысль была неожиданной, внимательно слушала.
   – Они – люди бизнеса, – продолжал он, – дохода, карьеры, и ради этого они не посчитаются с вами. Только здесь бизнес называется субсидиями, а карьера – коллегиальностью и долгом. А деньги здесь – это книги и статьи. Так что не считайте, что здесь вы будете среди вам подобных. Вы будете просто более самостоятельны. Но все же, есть ли место для вас лучше этого, Лаура?
   Она нахмурилась. Странно она чувствовала себя в его обществе: с одной стороны он беспощадно вторгался в ее душу, но с другой – был ласков, с юмором и явно на ее стороне.
   – Я… не знаю, что сказать, – тихо ответила она.
   – Не надо ничего говорить, – он улыбнулся, – отдыхайте. Пока они разговаривали, кофе у нее остыл. Он спросил, не налить ли свежего. Она посмотрела на часы и поняла, что час поздний. Пространство под лампой на его столе было освещено, но на улице уже стемнело.
   – Лучше я пойду, – сказала она, – не знаю, как вас благодарить, профессор Клир.
   Он нахмурился:
   – Прошу вас, не называйте меня так, я этого не люблю. Это звучит как название стирального порошка или средства для мытья окон. [1]Наедине называйте меня Нат.
   Она попробовала так и сделать, но не смогла выговорить. Просто улыбнулась.
   – А я, – продолжал он, – хочу еще кое о чем вас попросить, хотя вы и так дали мне больше, чем я заслуживаю – и ваш доклад и ваше время. – Она внимательно слушала.
   – Не поужинаете ли вы со мной?
   Ее глаза раскрылись широко, как у ребенка. Она не верила своим ушам.
   – Ну, – сказал он, – я не людоед и вас не съем.
   – Я… хотела спросить, когда вы это думаете сделать?
   – Лучше всего – сейчас. Я уже оторвал вас от книг. Лишний час не повредит.
   – Но вы так заняты, – возразила она.
   – Будь я занят, не приглашал бы вас. Я никогда не трачу свое время на то, что мне не нужно и на тех, кто мне не нужен. И я в долгу у вас, Лаура. Вы восстановили мою веру в способности студентов. Разрешите отплатить вам.
   – Вы мне ничего не должны. – Сама мысль, что он ее должник казалась ей абсурдной.
   – Ну, сделайте это, чтобы доставить мне удовольствие, – сказал он, – у вас ведь доброе сердце. Вы ведь не откажете скучному одинокому профессору в одном-единственном часике своего времени?
   Ей хотелось рассмеяться в ответ на эту абсурдную самохарактеристику. Да один его час стоит ее года! Но именно эта мысль подсказала ей ответ:
   – Хорошо. Спасибо.
   – Вам спасибо, Лаура.
   Они поужинали в маленьком итальянском ресторанчике в Гринвич Вилледж. Лаура не могла потом вспомнить, что она ела тогда и что говорил Натаниель Клир. Только за тот час она рассказала ему почти все, что знала о себе, и еще кое-что, чего раньше не понимала сама. Она потеряла контроль над своими словами, которые лились с такой тоской и невинностью, что потом она удивлялась, как он ни разу не улыбнулся ее наивности, а выслушал серьезно.
   После ужина он спросил, где она живет, и настоял, что проводит ее. По пути он показал на высокое узкое строение недалеко от Вашингтон Сквер.
   – Вон там я живу, – сказал он, – семнадцатый этаж.
   – Оттуда, должно быть, прекрасный вид, – сказала Лаура.
   – Потому я там и живу, – кивнул он, – видите вон то угловое окно? Слева – панорама верхней части города, справа – район статуи Свободы и залива.
   – Представляю себе, – улыбнулась Лаура.
   – Хотите посмотреть? – спросил он. – Давайте поднимемся на минутку. Я вас потом провожу.
   – Что вы, не надо, – возразила она, – я и так отняла у вас много времени.
   Он предупредительно поднял палец:
   – Помните, я говорил: я никогда не трачу время с теми, кто мне не нужен. С другой стороны, – он посмотрел на часы, – я чувствую себя виноватым, что задержал вас. У вас много работы. Скажите, если не можете, я пойму.
   Она улыбнулась, подумав, насколько невозможно для нее было бы сказать «нет» в ответ на его просьбу. И снова он прочел ее мысли и тоже улыбнулся:
   – Только на минутку, – и взял ее за руку, – вы не будете сожалеть.
   – Хорошо.
   Привратника не было. Они вошли в маленький лифт и вышли на темной площадке семнадцатого этажа. Там было три двери, одну из которых Натаниель отпер.
   Когда он включил тусклую настольную лампу, она поглядела в окно и не поверила своим глазам. Вид открывался захватывающий. Улицы, по которым она спешила днем по делам, казались тропками в черной тени небоскребов. Темная вода Залива простиралась до горизонта, а на первом плане стояла освещенная статуя Свободы.
   Это была самая лучшая панорама Нью-Йорка, которую она могла увидеть. Город здесь представал с наиболее выгодной стороны, как бы помолодевшим и укрепившим свой дух, а его печаль и цинизм исчезли благодаря некоему эффекту перспективы, таинственному, как у великого художника.
   – Ну, как? – спросил он у нее за спиной.
   – Замечательно!
   В это время она почувствовала, что шерстяная кофта соскользнула с ее плеч. Он повесил ее в стенной шкаф, пока она обозревала книжные полки вдоль стен. Здесь были сотни книг, и только около трети – по искусству. Остальные – по литературе, философии, даже по математике, на разных языках, включая немецкий, французский, итальянский и русский.
   – Не поймите меня неправильно, – сказал он, протягивая ей бокал с золотистой жидкостью, очевидно, хересом, – в спальне есть кое-что, что я хотел бы вам показать. Вы войдите туда, а я пока побуду здесь. Я привел вас сюда не ради моего интерьера.
   Он включил свет в спальне и удалился в гостиную. Она растерянно оглядывала широкую кровать, шторы, новые книжные полки, пока взгляд ее не упал на стену, на которую он показывал. Там была небольшая, но занятная картина в черной раме.
   Она подошла поближе. Сначала ей показалось, что это – чисто абстрактная композиция, предназначенная для выражения настроения, не укладывающегося в обычные образы. Краски были броские, линии – смелые. Но постепенно она различила нечто узнаваемое за всеми этими тяжелыми и назойливыми мазками серого, черного, лилового.
   Это была девушка, написанная в профиль. Волосы у нее были темные, кожа странно светилась, хотя контуры лица были даны только с помощью накладывающихся один на другой цветовых блоков. Самым удивительным было то, что центром композиции был ее темный зрачок, обращенный на что-то, невидимое зрителю. И этот глаз завораживал, ясный, но видящий что-то скрытое, полный воли и непонятной сложности. Лаура сразу поняла, что эта девушка, если существовала реальная модель, была очень интересной и непохожей на других людей. Это была замечательная картина, страшно интимная, сочетавшая в себе психологизм старых мастеров и агрессивный формализм модернистов. Она казалась даже слишком яркой для маленькой рамки.
   Вдруг Лаура поняла, почему Натаниель Клир показал ей картину. Она обернулась и увидела, что он стоит в дверях.
   – Это – ваша работа, да? – спросила она. Он кивнул:
   – Это была последняя. Не стану говорить, когда я ее сделал. Не хочу сообщать о своем возрасте больше, чем могут сказать эти седые волосы.
   – Чудесно, – сказала Лаура, повернувшись от творения к творцу. – А почему вы бросили писать?
   Он вошел в спальню и остановился у нее за спиной, глядя на картину. Она видела, как пристально он смотрит. Почему-то его взгляд еще усиливал обаяние девушки на картине.
   – Она имела для меня особое значение, – сказал он. – Давно, когда я был моложе… и оптимистичнее. Сейчас у меня, я думаю, не такое отношение к женщине. Не знаю, хорошо это или плохо. Она, однако, умерла. У нее в двадцать с лишним лет была лейкемия. Я написал ее, когда она только об этом узнала. Когда ее не стало, я решил, что это будет мой последний холст. Вроде как дань ее памяти. Так я думал.
   Он засмеялся:
   – Она убила бы меня, если бы узнала, что я поступил таким образом, но я знал кое-что, чего она не знала. Я знал, что сказал все, что мог и должен был сказать, как художник. Я видел и чувствовал в этой картине завершение. Мне было нелегко пересечь эту линию, зная, что возврата нет.
   – Но нельзя же было! – воскликнула Лаура. – Надо было продолжать. Это – великолепно…
   Он покачал головой и грустно улыбнулся:
   – Нет, – сказал он, вы путаете восход и закат. Я держу ее здесь, во-первых, чтобы помнить о том, что прошло и не вернется, во-вторых, чтобы подумать о будущем. Я искренне восхищаюсь тем, что вижу: юность, гнев, доверительность, но при этом не жалею о том, чем стал теперь. Разве и любая картина – не рассказ о прошлом и будущем художника?.. Кто это сказал? Ну, неважно.
   – Все же я думаю, что вы не правы. Вам следовало продолжать, вы и сейчас способны к этому.
   – Это почему? – спросил он.
   – Потому… – она задумалась. – Потому, что изменения, с вами случившиеся, тоже можно перенести на холст. Даже потери и то, чего не повторить… – Она помолчала, подыскивая слова. – Ну, все это можно выразить на полотне, – закончила она, немного смущенно.
   Он покачал головой:
   – Когда узнаете меня лучше, поймете, почему это невозможно.
   Она посмотрела ему в глаза, потом опять на картину.
   – Не чувствуете ли вы себя одиноким… без этого? Я бы чувствовала.
   Ей пришло в голову, что может быть, эта картина выразила собственные мысли Клира в дождливые дни. Она поняла, почему он предпочитал держать их при себе.
   Но, конечно, он не мог существовать без них, как и она без своих.
   – Мне дает умиротворение чувство того, кем я был и на что был способен, – сказал он. – И сегодня я знаю, кто я и что для меня всего важнее. А иногда всего ценнее то, что уже прошло. В этом нет ничего плохого, Лаура. Кто-то сказал: «Единственно реальный рай – всегда потерянный рай». Ох, я опять цитирую.
   Он повернулся к ней, видя ее замешательство.
   – Скажите, вы мне покажете ваши работы, если я попрошу? Теперь, когда я обнажился перед вами, сделаете вы то же для меня? – Он изучающе посмотрел на нее.
   Лаура колебалась, думая о своих эскизах и акварелях, имевших очень интимные корни и не предназначенных для света дня.
   – Разве вы не помните, – осторожно спросила она, – я все выбрасываю.
   – Ну, допустим, – он сделал вид, что поверил. – Но если еще что-нибудь не выбросили.