Об этом Эйцен и сам мог бы многое порассказать — в его родном городе пасторы интриговали друг против друга, чинили козни своему суперинтенданту за его верность лютеранскому учению, не говоря уж о тех, кто открыто выступал с подстрекательскими речами, называя Эйцена тираном, фарисеем и высмеивая его за попытку образумить упрямых евреев на диспуте; сенат же Гамбурга, которому надлежало бы вымести интриганов из города железной метлой, ничего не предпринимал. Да, вздохнул пастор Форстиус, духовные устои общества поколеблены, в Голштинии появилось множество опасных фанатиков, бунтовщиков, которые следуют бредовым идеям из Мюнстера, этого рассадника крамолы, где даже женщины были общими; теперь его наконец разгромили, но, к несчастью церковных и светских властей, бесовское лжеучение расползается все дальше, оно уже достигло Голландии и герцогства Шлезвигского, где на тайных сборищах читают брошюрки Менно Симонса и других лжепастырей.
   Потом Форстиус заговорил о военном походе, в который собирается выступить герцог Адольф, чтобы помочь испанскому герцогу Альбе и императорским войскам разбить голландских повстанцев; дескать, тут у него, Форстиуса, есть сомнения, ибо, несмотря на тяготение голландцев к женевцу Кальвину, тем не менее они остаются честными протестантами, сродни здешним, шлезвигским, император же — отъявленный папист, который состоит в союзе с самим дьяволом. Но подобные сомнения не вызвали сочувствия у Эйцена, он немедленно принялся объяснять, что герцог Адольф Готторпский хоть и является истинным лютеранином, однако, будучи имперским князем, обязан помогать императору; более того, он совершает благое христианское дело, когда идет громить бунтовщиков; недаром еще Христос учил отдавать кесарю кесарево, а доктор Лютер доказал, что никакой бунт не может быть праведным, чем бы он ни был вызван, поэтому всякий бунт богопротивен и светские власти должны препятствовать ему мечом.
   На следующий день путешествие было продолжено, и уже на подъезде к городу Шлезвигу Эйцен увидел множество солдат, которые расположились на берегах Шляя или слонялись у городских ворот, немало было их и на городских улицах — полк Пуфендорфа, а также датские алебардисты, собранные для похода; датчане были мрачны и ворчливы, они с куда большей охотой остались бы дома, при своей скотине, чем идти проливать кровь в далекой Фландрии; непосредственно у герцогского замка — настоящее столпотворение, по двору снуют советники, офицеры, слуги, писари, поставщики разных военных припасов, все толкаются, орут, командуют, не обращая ни малейшего внимания на суперинтенданта Паулуса фон Эйцена, который, выйдя из дорожной коляски, замер в нерешительности, не зная, куда податься.
   Но тут он услышал чей-то смешок, показавшийся ему весьма знакомым; обернувшись, Эйцен увидел своего старого приятеля Ганса. Тот был изысканно одет, с короткой шпагой на дорогой перевязи, ибо, как тотчас узнал Эйцен, перед ним стоял не кто иной, как тайный герцогский советник господин Иоганн Лейхтентрагер собственной персоной; а он заметно постарел, подумал Эйцен, вон бородка и усы поседели, да и сам я далеко не тот юнец, который встретил когда-то в лейпцигской гостинице «Лебедь» странного незнакомца. При этом воспоминании его слегка зазнобило, хотя на замковом дворе еще пригревало послеполуденное солнце, вдобавок он еще и вздрогнул, когда Лейхтентрагер, тронув его сухими пальцами, сказал, что герцог уже заждался гостя. Комната для Эйцена давно подготовлена, добавил он.
   Позднее, когда оба приятеля уселись у камина в комнате Эйцена, который с удовольствием отведал вина и холодной оленины, они вновь вспомнили старые времена, Ганс шлепал Пауля по колену, Пауль трепал Ганса по горбу, все было очень мило, только иногда Эйцен забывал от удивления закрывать рот, ибо обнаруживалось, что Лейхтентрагер знает о нем едва ли не все — от гамбургского скандала и тайной договоренности с Агасфером, которую тот нарушил, до непрекращающейся тоски Эйцена по Маргрит, которая снится ему по ночам то принцессой Трапезундской, то английской леди, она раздевается донага и призывно ложится перед ним, из-за чего он начинает сходить с ума от вожделения; Эйцен почти готов поверить, что его старый друг был все это время рядом, как когда-то в Виттенберге, когда университетские профессора спрашивали молодого кандидата об ангелах. Эйцен в свою очередь захотел узнать, какими судьбами очутился Лейхтентрагер в Готторпе, но тайный герцогский советник ограничился лишь улыбкой; о себе он не проронил ни слова, зато намекнул, что ожидающая Эйцена должность весьма заманчива, в остальном же предпочел говорить о госпоже Барбаре и ее дочке, Маргарите-младшей. Эйцен рассказал, что Маргарита-младшая уже выросла довольно большой и умненькой, но когда она выходит на улицу или идет с матерью на рынок, то ее частенько дразнят, отчего она уже не раз спрашивала мать, почему именно ей выпало несчастье родиться с таким уродством, которого другие люди не имеют; при этих словах Лейхтентрагер смахнул слезу и громко высморкался, будто рассказ о бедняжке сильно задел его за живое. Однако он тут же взял себя в руки, сказав только: «А еще говорят, что Бог создал людей, это отродье поганое, по образу и подобию своему». Не успел Эйцен, испуганный подобным святотатством, поднять руку, чтобы возразить, как Ганс добавил: «Ну, ничего. Со временем она научится жить такой, какая есть, закалится, будет давать сдачи любому обидчику». Потом он встал перед камином и сказал, что пора идти, герцог уже ждет. Эйцен рассчитывал получить аудиенцию лишь завтра-послезавтра, поэтому сразу же заныл, что выпил слишком много вина, голова, дескать, соображает плохо, как бы не наговорить глупостей Его Высочеству. Но Ганс, схватив Пауля за шиворот, потащил его за собою по темным, продуваемым сквозняком залам, которые переходили один в другой и лишь изредка освещались укрепленными на стене факелами; наконец последняя дверь открылась сама собой, давая обоим приятелям возможность лицезреть герцога.
   Герцог расположился, вальяжно откинувшись, на чем-то, что походило одновременно и на кресло, и на кровать; рубашка его была распахнута, объемистый гульфик зашнурован кое-как, на плечи был полунакинут яркий камзол; одной рукой он приподнял серебряный кубок, а другой шуганул от себя более или менее раздетых дам, которые развлекали его своими играми, после чего подал Эйцену знак приблизиться. «Так, так, — пробормотал герцог, с трудом ворочая языком и пытаясь выпрямиться. — Стало быть, вы и есть знаменитый доктор фон Эйцен из Гамбурга, которого мне столь горячо рекомендовал мой тайный советник?» Лейхтентрагер подтолкнул локтем Эйцена, после чего тот поспешно отвесил поклон и сказал: «Он самый, Ваше Высочество». Лейхтентрагер добавил: «Господин суперинтендант последовательно отстаивает учение Лютера, выступая в своих проповедях против всяческих еретиков и лжетолкователей истинного Евангелия; у него нюх на этих шельм, от него ни один не уйдет из тех, кто сеет смуту и настраивает народ против церковной или светской власти».
   «Отменно, — сказал герцог. — Такие нам и нужны». Наконец герцогу удалось сесть прямо, и он продолжил: «Мы имеем намерение создать здесь, в Шлезвиге, Царство Божие, где каждый христианин следовал бы всем заповедям, как их трактует Лютер; поскольку мы являемся здесь высшим церковным иерархом, то желаем установить единомыслие, чтобы с амвона не проповедовались всякие разности — за это будете отвечать вы, господин доктор, для чего мы сей ночью назначаем вас суперинтендантом и главным церковным блюстителем нашего герцогства; вам надлежит следить за покоем и порядком, особенно теперь, когда мы идем войной на взбунтовавшиеся Нидерланды».
   Сказав это, герцог, весьма гордый своим красноречием, ждал, что ученый гость оценит мощь государственного ума, однако тот молчал, тараща глаза, будто ему явилось привидение; герцог догадался, что благочестивый священнослужитель не может отвести взгляда от его игривых дам, точнее от одной из них, а Эйцен все глядел, пока тайный советник вновь не толкнул его хорошенько локтем. Тут Эйцен наконец опомнился, поклонился еще ниже, чем в первый раз, и сказал, что потрясен величием герцогских планов, а также оказанным высоким доверием, отчего на некоторое время даже лишился дара речи; он заверил далее, что страстно желает по мере слабых сил помочь созданию Царства Божьего в Шлезвиге; однако, дескать, он хотел бы напомнить Его Высочеству, что обременен семьей, которую, как говорится, надобно кормить и поить.
   Выслушав эти слова, герцог велел своему тайному советнику освободить место на столе среди кубков и блюд с остатками дорогих яств для свитка с лентой и печатью, дабы господин суперинтендант прочитал соответствующий указ о назначении на должность, которым он, видимо, останется доволен; в качестве же первой должностной обязанности господину суперинтенданту надлежит составить молитву о даровании победы в походе на Фландрию; эту молитву нужно будет прочитать завтра утром выступающим войскам, а затем во всех церквах герцогства. Покончив таким образом с делами государственными, Адольф сделал добрый глоток вина, откинулся на полушки и поманил к себе вторую даму справа, которая до сих пор стояла наискосок от герцогского ложа, кокетливо прислонившись в полутени от свечей к статуе греческого бога Приапа.
   «Похоже, графиня Эрентрой, — сказал он, — в лице нашего нового верховного пастыря вы обрели очередного поклонника, ведь он поглядывает на вас отнюдь не по-христиански. А может, вы уже где-то встречались раньше?»
   Графиня склонилась к герцогу, выгодно подчеркивая тем самым пышные формы своего бюста, запечатлела на потном лбу Его Высочества поцелуй и проговорила: «У каждого позади свое прошлое, Ваше Высочество, если не на этом свете, то на другом; наверное, раньше господин суперинтендант был вроде меня ангелочком, мы сидели на облаках и пели хором божественные песенки, пока он не спустился на землю совершать добрые дела».
   Герцог оглушительно расхохотался, представив себе тщедушного, маленького патлатого Эйцена с его сморщенным лицом в белой рубашонке, за спиной крылышки, в руках лютня, а рядом — пышную графиню в таком же одеянии, рассылающую воздушные поцелуи на пути от одного облачка к другому; Эйцену же стало жарко при звуке хорошо знакомого, волнующего голоса графини, он внезапно догадался, почему так дьявольски привязан к Маргрит — наверное, они и раньше были скованы одной цепью, только скорее не на облаках небесных, а в совсем ином, гораздо более мрачном месте, но хуже всего, что проклятая цепь не отпустит его, Эйцена, до самой смерти.
   Поскольку смех герцога не прекращался, Эйцен взглянул на своего друга, ища у него поддержки; тот, заметив этот взгляд, склонил горбатую спину к герцогу и попросил отпустить себя и господина суперинтенданта: дескать, сегодня ночью предстоит еще немало дел, к тому же сочинение молитв — нелегкое искусство, особенно если нужно, чтобы слова молитвы действительно дошли до тех, кому они адресованы.
   Едва оба приятеля очутились в комнате Эйцена, Пауль схватил Ганса за рукав и вскричал: «Это же была она! Маргрит! Принцесса Трапезундская! Леди! А теперь графиня Эрентрой!» Лейхтентрагер стряхнул его руку: «Если ты и дальше так будешь продолжать, Пауль, то скоро Маргрит будет тебе мерещиться в каждой бабе. Я могу устроить, чтобы Эрентрой пришла к тебе после того, как она ублажит герцога; можешь делать с ней что пожелаешь». Заметив, что руки у Эйцена задрожали, а в уголках губ блеснула слюна, он добавил: недаром, дескать, Господь отвел делу время, а потехе — час, и недаром исполнению желаний предшествует молитва; до тех пор, пока настанет час, когда Пауль предстанет пред вратами к райскому блаженству, он может спокойно прочитать указ о своем назначении и сочинить текст молебна.
   Подобная мысль показалась Эйцену вполне разумной, поэтому он взял свиток, сломал печать, развернул бумагу и быстро пробежал глазами по строчкам: Мы, Адольф, доводим сим до сведения всех, кого это касается, и т. д., и т. п., что Мы с нынешнего числа берем к Себе на службу с назначением соответствующего жалованья и т. д., и т. п. досточтимого и любезного нам, благочестивого и высокоученого знатока Священного Писания, господина доктора богословия, и т. д., и т. п., на которого Мы возлагаем полную ответственность за вопросы религии; на сию должность он назначается пожизненно с получением из нашей казны ежегодного содержания в размере трехсот шестидесяти гульденов, и т. д., и т. п.; настоящий указ скреплен герцогской печатью и подписан Нами собственноручно. Адольф.
   Угадав в слоге и духе герцогского указа тонкую манеру тайного советника, Эйцен бросился к нему на грудь и, всхлипывая, запричитал: «Триста шестьдесят гульденов! Детки мои, особенно Маргарита-младшая, век будут тебя благодарить, Ганс!» — но почти в тот же миг он запнулся, ибо столь значительные деньги заронили в его душу сомнение: уж не хочет ли приятель потребовать от него чего-то большего, нежели умение придерживать язык за зубами и усердие в трудах по созданию Царства Божьего? Но Лейхтентрагер только отмахнулся: меж настоящими друзьями не принято сразу же расплачиваться за каждую услугу; тут каждый что-то дает, и еще неизвестно, кто в конце концов окажется должником. А теперь — за дело! Что ж, занятие вроде бы привычное. Чернила и писчая бумага под рукой, перо очинено, только вот в голове у сочинителя совершенно пусто. Война, думает он, война! Он представил себе поле битвы, убитых, которые лежат в лужах крови, раненых, которые стонут, просят о помощи или шепчут перед смертью последнюю молитву, а рядом полевой священник, который, невзирая на засевшего поблизости врага, утешает умирающего обещанием райского блаженства; втайне он поблагодарил Бога за то, что самому ему не надо быть полевым священником, а можно сидеть дома над толстыми фолиантами, можно скоротать время за ужином в кругу семьи, дожидаясь часа ночного свидания, когда к нему придет графиня Эрентрой.
   Он вздрогнул, услышав, как кашлянул Лейхтентрагер, и, указывая Гансу на все еще чистый, неисписанный лист бумаги, вздохнул: «Вот учился в Виттенберге, стал магистром и доктором, знаю все об ангелах Божьих, о Священном Писании, о большом и малом катехизисах, но до сих пор не знаю, чем напутствовать солдата, чтобы тот со спокойным сердцем отправился на войну».
   Лейхтентрагер пожал своим кривым плечом. «Ты относишься к этому слишком серьезно, — проговорил он. — Представь себе, что у противника, против которого идет сейчас войной наш герцог, тоже сидит человек, кусает перо, сочиняя молитву; испокон веку человек обращался к Богу, прося о помощи и моля даровать победу, когда собирался в бой, чтобы убивать своего собрата. Только Бог его не слышал. Ему все безразлично; Он подобен времени, которое равно течет для всех, или звездам, которые равно светят как для победителей, так и для побежденных. Поэтому твоя молитва нужна разве что герцогу, а у него башка будет завтра так трещать с сегодняшнего перепоя, что он вообще вряд ли будет что-нибудь соображать; давай-ка я тебе помогу — какая разница, что писать; лишь бы в конце было сказано „Во имя Отца и Сына...“ и „Аминь“».
   Стоя за спиной Эйцена, Лейхтентрагер коснулся его руки, и вдруг — рука с пером как бы сама заскользила по бумаге, испещряя ее благочестивыми речениями, а когда под словом «Аминь» появилась последняя завитушка, Эйцен поднял глаза и увидел, что его друг исчез, зато в дверях стоит графиня Эрентрой, благоухая восточными ароматами; сладким голоском она спросила: «Не позволите ли войти к вам, господин доктор?» У Эйцена едва сердце не выпрыгнуло из груди от радости при виде женщины, которая теперь пришла к нему въяве, с ее темными манящими глазами, пухлыми губами и всеми иными прелестями; вот только волосы, которые были у Маргрит рыжими, блестят теперь, словно черный французский шелк, и заколоты наверх, как это делают знатные дамы; опрокинув с грохотом стул, на котором он сидел, Эйцен кинулся ей навстречу. «Ах, дорогая графиня, — пробормотал он, — нет сейчас на свете человека счастливее меня; вы не можете себе представить, какая страсть снедала меня с тех давних пор, когда мы, будто два ангелочка, так славно пели с вами».
   Графиня устроилась на кровати, откинувшись на подушки и вытянув ножки в изящных сапожках на покрывале; она лукаво заглянула в глаза Эйцену и сказала, что обожает священников, ибо они лучше всех знают, как обрести неземное блаженство.
   Все больше и больше распаляясь, господин суперинтендант опустился перед графиней на колени, словно перед самой богиней Венерой, его быстрые пальцы запорхали по ее платью, лифу, рубашке, пока наконец, освобожденная от одежд, она не предстала перед ним в своей полной красоте. Тогда он принялся целовать ее сверху донизу и снизу доверху; графине это понравилось, и она похвалила ловкость, даже поинтересовалась, не благоприобретена ли подобная легкость в перстах благодаря частому перелистыванию священных книг. Решив, что пора переходить к следующему шагу, Эйцен собрался повторить происшедшее некогда в доме Агасфера, когда Эйцену показалось, будто он возлежит на прекрасной леди; скинув башмаки и свои новые штаны, он уже хотел было овладеть графиней, которая замерла в ожидании, но тут вдруг почувствовал, что ничего не сможет сделать от одного лишь страха быть одураченным вновь прежним суккубом, как это уже было однажды, когда Пауль очнулся со своей Барбарой в захудалом трактире, ограбленный до нитки и отданный на посмешище пьяному сброду; а если такое случится опять, что будет с Царством Божьим в Шлезвиге и что будет с его новой должностью? «Господин суперинтендант, — сказала наконец графиня, — похоже, мне придется иметь дело со Святым Духом, так подите прочь и оставьте меня в покое».
   Не смея возразить, Эйцен тут же вышел из комнаты и принялся ждать, что будет дальше; колокола на башне пробили очередной час, а графиня все еще не подавала никакого знака; Эйцена потянуло в сон, он бы и прикорнул где-нибудь, но отовсюду дуло, зябли голые ноги и ягодицы, в носу начинало свербеть — Эйцен уже с опаской подумал, что из-за насморка и хрипоты не сможет прочитать утром свою замечательную, недавно сочиненную молитву. Набравшись храбрости, он вежливо постучал в собственную дверь, а поскольку ответа не последовало, приотворил ее: графиня исчезла. В комнате витал лишь аромат ее духов, к которому примешивался легкий запах серы; черт ее знает куда подевалась графиня — второго выхода из комнаты нет, а от окна до земли, как убедился Эйцен, футов сорок-пятьдесят. Значит, все это было наваждением, подумал он, содрогнувшись: графиня, и Маргрит, и любовь; а может, он просто задремал и не заметил, как она ушла? Ведь есть же люди, которые могут спать мертвецким сном стоя, — это была единственная утешительная мысль.
   Вскоре первые трубы запели побудку, во дворе началась беготня, зазвучали громкие команды; при свете факелов принялась строиться лейб-гвардия, конная и пешая, все гвардейцы одеты в мундиры герцогских цветов: красный, белый и синий. Потом факелы погасли, занялась заря, и Эйцен зло подумал, что провел целую бессонную ночь, а чего ради — неизвестно.
   Наспех плеснув себе в лицо холодной воды из кувшина, он надел свое священническое облачение, сунул в карман бумагу с молитвой и отправился искать, где бы можно было подкрепиться с утра горячей похлебкой.
   Поплутав по замку, он получил-таки свою похлебку в церемониальном зале, где под балочными крестовинами потолочного свода герцогские советники, другие вельможи и офицеры заглатывали жбанами пиво и отхватывали ножами толстые ломти от окороков, чтобы наесться впрок перед смотром войск, вслед за которым было назначено выступление в поход. Эйцен едва успел опорожнить свою миску и перемолвиться словечком с Лейхтентрагером, как в зал спустился сам герцог в сапогах со шпорами и панцире, все повскакали с мест, заорали приветствия, вскинули клинки, забряцали оружием, так что можно было подумать, будто сражение уже началось. Герцог же, хотя и слегка пошатываясь, направился прямиком к Эйцену, не знающему, куда бы деть миску с ложкой, и спросил, как почивал уважаемый господин доктор, готов ли он произнести молитву, дабы испросить у Бога благословения на победоносную войну за правое дело. Как бы ни был пьян герцог, а подобных изъявлений благосклонности никогда еще не выпадало Эйцену, который едва не растаял от этого бальзама, пролитого на разбитое графиней сердце; в сопровождении Лейхтентрагера он прошествовал к лужайке, предназначенной для военных парадов, мимо красного балдахина, где расположилась герцогиня с придворными дамами, маленькие принцы и принцессы; на лужайке стоял деревянный помост с большим, хорошо видным отовсюду крестом; взбираясь на помост, Эйцен представил себе восхищенные взгляды графини, когда он в присутствии самого герцога и всей армии будет произносить молитву. Но сколько он ни озирался с помоста по сторонам графиню нигде не увидел и наконец сообразил, что тянуть больше нельзя, молитву нужно начинать, ибо этого ждет вся армия, давно построенная по взводам и ротам, а также герцог, одиноко красующийся впереди.
   Напрягая горло, он громко возгласил: Герцог Адольф, всемилостивый господин властитель, поднял оружие, дабы с Божьей помощью возвратить взбунтовавшиеся Нидерланды к прежнему миру, согласию и порядку, речь при этом отнюдь не идет о притеснении тамошней христианской церкви которая блюдет чистоту веры на основе душеспасительных Евангелий, а, напротив, об укреплении и защите этого чистого и истинного вероучения; будучи преданными верноподданными Его Герцогского Высочества, мы обращаемся к всемогущему и милосердному Богу именем Сына Его единородного, Иисуса Христа, с молитвенной просьбою явить Свою милость нашему властителю и господину, а также его военным советникам, военачальникам и всему его ратному воинству, ниспослать через ангелов небесных им сбережение от бед и урона, даровать им воинской удачи, ратных успехов и большой победы.
   Эйцен перевел дух. Герцог, как он заметил, стоял с лицом тупым и безучастным, не пытаясь, должно быть, вникнуть в то, как господин суперинтендант разобрался с нидерландскими церковными сложностями; впрочем, это вряд ли его вообще интересовало — война есть война, тут тебе раскроят череп, не дожидаясь ответа на вопрос, принимаешь ли ты Святое причастие на папистский манер или на истинно протестантский. Эйцен продолжил: Помолимся же усердно о том, чтобы всемогущий и всемилостивейший Господь ради возлюбленного Сына Своего, Иисуса Христа, оберег наши княжества и земли от всяческого злосчастья, невзгод и напастей, чтобы Он даровал нашему милостивому Государю и Господину, Его сиятельной супруге, чадам и домочадцам, а также военным советникам, военачальникам и всему ратному воинству на радость нам, Его верноподданным, счастливое возвращение; пусть вернутся все с победой целыми и невредимыми.
   Тут у Эйцена после столь продолжительной страстной речи вновь перехватило дыхание; сделав паузу и набирая в грудь побольше воздуха, он оторвал глаза от бумаги, оглянулся по сторонам и увидел, что кое-где иной бравый вояка украдкой отсмаркивался, дабы скрыть слезу; немало растроганный сам своей духоподъемлющей молитвой, Эйцен произнес под конец: Пусть свершатся все наши чаяния, а для этого давайте от глубины души и с крепкой верой помолимся: «Отче наш, Иже еси на небесех!..»
   Все воинство, как один человек, во главе с герцогом, которому трудновато давалось равновесие, опустилось, кряхтя и бряцая оружием, на колени, и до слуха Эйцена долетел многотысячеустный хор голосов: «Да святится имя Твое! Да приидет Царствие Твое! Да будет воля Твоя...» Он почувствовал силу божественного слова, также то, что его собственное слово обладает огромной силой; но увидел он неподалеку и своего друга, тайного советника, который кривил усмешкой рот; услышав следующие слова: «Твое есть Царство и сила, слава вовеки. Аминь», Эйцен вдруг понял, что именно этот человек управляет им и что он, доктор богословия, призванный создать Царство Божие в Шлезвиге, оказался инструментом в чужих руках, которые уже никогда не отпустят его.
   Тем временем бранью и зычными командами офицеры построили пехотные отряды к выступлению, рейтары оседлали лошадей, герцог взгромоздился на крупастого белого коня, который блистал изукрашенной золотом сбруей и таким же чепраком; Эйцен же воздел руки для пасторского благословения герцогу, его войску, полкам и отрядам, отчего стал похожим на черного ворона, который машет крыльями, тщетно пытаясь взлететь; мимо него пошла армия, впереди герцог с военными советниками, за ними лейб-гвардия, следом пешие датские алебардисты, далее уверенно держащиеся в седле легкие и тяжелые рейтары, за которыми твердым шагом промаршировал полк Пуфендорфа, бодро горланивший походную песню:
 
 
Солдат идет в строю
С товарищами вместе,
Чтоб голову свою
Сложить на поле чести.
 
 
Кому не повезет
Прийти живым из боя,
Пусть доблестно умрет,