И вот все они собрались у Меланхтона за его большим столом — доктора, студенты и другие гости; у кого имелась супруга, тот привел ее с собой; Эйцен загляделся на последние лучи закатного солнца, которые играли в круглых ячеистых стеклах окон; зажглись свечи, они отбрасывали на лица неровный свет, поэтому в этих лицах появлялось что-то призрачное, но все дело было лишь в сквозняке с кухни, из которой доносились умопомрачительные ароматы. Посередине длинного стола, словно Иисус Христос на тайной вечере, восседал доктор Мартинус; подперев кулаком свою крупную голову, он вяло оглядывал застолье; видеть он мог лишь одним глазом, и, когда этот глаз останавливался на смеющемся Лейхтентрагере, который сидел в конце стола, лицо доктора Мартинуса выражало некоторое недоумение, и он хмурил кустистые брови, словно тщетно силился вспомнить что-то.
   Но тут принесли рыбное блюдо, несколько жирных вареных карпов в отличном соусе, доктор Мартинус сразу же забыл о своем беспокойстве, чело его разгладилось, и он заговорил о Творце и чудесах Его творения: «Поглядите только, как мечет икру рыбешка малая, которая одна приносит тысячу икринок, а самец бьет хвостом о воду и оплодотворяет их. Поглядите на птиц, как они брачуются, самец треплет самочку за хохолок, а та откладывает яички, потом высиживает их, и из каждого яичка вылупливается птенчик; поглядите на птенчика, каково ему было в скорлупе?»
   «И все происходит на благо и на пользу человеку, — подхватил Меланхтон, — ибо определено в Писании людям владычествовать над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся на земле».
   «И друг над другом, — добавил Лейхтентрагер. — А еще определено им выжигать друг другу глаза, отсекать руки, резать и колоть, колесовать и четвертовать и чинить всяческое насилие. Аминь».
   Эйцен увидел, как доктор Мартинус побагровел и едва не подавился рыбьей костью; он тотчас подумал, что одно дело — приятельский разговор с глазу на глаз за бутылкой вина, другое дело — речи в присутствии ученых мужей, поэтому обратился к Лейхтентрагеру: «Не богохульствуй, Ганс; грех пришел в мир со змием, но мы достаточно сильны, чтобы с Божьей помощью, положившись на мудрость учителей наших Мартинуса Лютера и Филиппа Меланхтона, раздавить гадину и приблизиться тем самым к Царству Божию на земле».
   Тем временем доктор Мартинус выплюнул рыбью кость, прокашлялся, после чего спросил: «Кто вы, молодой человек?» Пока госпожа Катарина наливала пиво своему еще не успокоившемуся супругу, а потом передавала большой жбан дальше по кругу (у дома Лютеров была привилегия на варение собственного пива), Эйцен, заикаясь от счастья, принялся рассказывать, кто он таков, откуда родом, чем собирается заняться; наклонившись к Меланхтону, Лютер сказал: «Приметьте себе этого молодого человека, магистр Филипп, он далеко пойдет». Лейхтентрагеру же он через весь стол проворчал: «На духа зла ты похож, но и такового следует выслушать бдительности ради».
   Другой бы, наверное, смолчал и растерялся, услышав подобные слова доктора Лютера, но только не Лейхтентрагер. Эйцену даже показалось, будто его приятель вырос на целую голову или на две, вырос и его горб, впрочем, возможно, это была лишь игра света и теней, во всяком случае, он услышал, как Лейхтентрагер, громко рассмеявшись, язвительно сказал: «Разве вы, господин доктор, не собирались посвятить себя борьбе с духом зла? Так поведайте о вашем успехе. А может, вы оробели, отошли в сторону, примирились с сильными мира сего, когда увидели, какую затеяли смуту, и поняли, что человек, несущий на себе проклятие, сначала думает о себе и лишь в последнюю очередь о Боге, если вообще о Нем вспоминает?»
   Доктор Мартинус Лютер поднялся с места и встал во всем своем мощном дородстве, отчего сидящие за столом невольно чуточку съежились; Эйцену же, который прекрасно знал, что в доме повешенного не говорят о веревке, первым делом в голову пришло опасение лишиться благосклонности, заслуженной только что и столь долгожданной, а поэтому, набравшись храбрости, он полюбопытствовал у своего учителя Меланхтона, верно ли, что церковь и светские власти служат человеку как бы двумя стопами, и не будь любой из них, человек охромеет.
   Меланхтону подобная сентенция пришлась по душе, сразу видно, что ученик у него прилежный, но ему хотелось добавить для законченности последний штрих, поэтому он ответствовал, что властители благочестивые, то есть такие, которые ратуют против идей эпикурейских, идолопоклонства, клятвопреступлений, против тех, кто заключает договор с чертом или исповедует ложные вероучения, воистину служат опорой для церкви.
   Однако, похоже, доктор Лютер этих слов не расслышал, он по-прежнему пристально глядел на Лейхтентрагера, сияющего и пьющего пиво, поднесенное госпожой Катариной, а потом сказал: «Кем бы ты ни был на самом деле, за живое ты меня задел. Если бы, начиная свои писания, я знал, сколь враждебны люди к слову Божьему и как противятся они ему, в чем позднее я действительно убедился, то промолчал бы и никогда бы не дерзнул выступить против папы и законопорядка. Я думал, что люди грешат по невежеству своему и по слабости своей, надеялся, что не посмеют они преднамеренно покуситься на слово Божье; но Господь уподобил меня слепому коню, который не видит, кого везет».
   После этих слов доктор Мартинус снова сел и опустил голову. Теперь уж гости и вовсе замолчали, даже Лейхтентрагер, поэтому Лютер, решив, что его не поняли, сказал: «Затевая доброе дело, надо полагаться на разум и рассудительность, но они редки, чаще люди смелы от глупости и подвержены заблуждениям. А заблуждения ведут к смутам, поэтому лучше сразу сунуть палку в колеса, чтобы всему положить конец».
   Лейхтентрагер поставил кружку на стол. «Но смутам-то конца и края нет, — сказал он с напускной озабоченностью. — Говорят, будто неподалеку от Виттенберга снова видели Вечного жида».
   Эйцену тотчас вспомнились ночные шаги в пустой соседней каморке лейпцигского «Лебедя», впрочем, с тех пор сколько воды утекло; Лютер же поднял голову, и на красном лице его проступило явное недовольство: почему ему до сих пор ничего не известно, почему ему сообщает об этом какой-то Лейхтентрагер, и насколько достоверны сведения?
   Госпожа Катарина кинулась расспрашивать: «Где? Когда? Как он выглядел?» Меланхтон сказал: «Да жидов тут хватает, и все они на одно лицо; просто решил кто-нибудь повыхваляться, а мы ему и поверили».
   «Но у него на подошвах ног кресты, гвоздями пробитые, по пять гвоздей в каждой ступне», — возразил Лейхтентрагер.
   Этот довод показался Филиппу Меланхтону не просто убедительным, но и поразил его, ибо при всей своей учености и книжности натуру он имел чувствительную, а потому живо представил себе мучения человека, обреченного на вечные скитания с таким количеством гвоздей в ногах; кроме того, известно, что появление Вечного жида предвещает недобрые времена. «Хорошо бы, чтобы кто-нибудь побеседовал с ним, порасспросил, — сказал он, помедлив, — ведь сей человек был очевидцем того, как нашего Спасителя вели на Голгофу с крестом на плечах, он мог бы рассеять кое-какие сомнения».
   «Вот как? — проговорил доктор Мартинус. — Какие же такие сомнения?»
   «По крайней мере, он помог бы нам обратить иудеев в единственно истинную, христианскую веру», — ответствовал магистр Филипп.
   Это соображение показалось Эйцену вполне разумным, ибо тот, кто видел Иисуса, несущего крест, не может не засвидетельствовать Его святость. Тем удивительнее показалась ему новая вспышка гнева у доктора Мартинуса.
   «Вот как? — повторил тот. — Тогда просите нашего государя, нашего всемилостивейшего курфюрста, чтобы он повелел схватить этого жида, где бы тот ни объявился, только схватить его так же невозможно, как самого сатану, ибо он тотчас растворится среди прочих жидов, лишь вонь от него останется, потому что он ничем от них не отличается, а они от него, и в этом смысле все они вечные».
   Он оглядел собравшихся, чтобы убедиться, все ли поняли, о каких важных вещах зашел разговор. Кухарка, собравшаяся подавать жаркое, застыла на пороге, не решаясь войти, пока господин доктор говорит, а тот в запале ее даже не заметил.
   «Обратить иудеев в христианскую веру невозможно, — продолжал он, — ибо они до сих пор не желают отказываться от своей богоизбранности, хотя уже полтора тысячелетия рассеяны по свету, унижены и брошены на самое дно, а все чаяния их сводятся лишь к мечтам о том, что рано или поздно они поступят с нами, христианами, как во времена Есфири поступили в Персии с язычниками. Да мы по сей день не ведаем, какой черт занес их к нам, мы их из Иерусалима не звали».
   Это также показалось Эйцену вполне справедливым, ибо он был наслышан от своей аугсбургской тетушки о бесчинствах евреев, которые обирают и богатых, и бедных, ничего не давая взамен.
   «Обратить в христианскую веру! — воскликнул благочестивый доктор Мартинус. — Это жидов-то? Послушайте моего доброго совета: во-первых, все их синагоги и школы надо сжечь, требники их отнять, а талмудистам и раввинам запретить вероучительство; во-вторых, молодым и сильным жидам надо дать цепы, топоры и лопаты, дабы работали до пота, а не захотят, надо гнать их из наших земель вместе с их Вечным жидом; все они согрешили против Господа нашего, Иисуса Христа, за что и прокляты, как тот Агасфер».
   Эйцен почувствовал себя немного сбитым с толку, поскольку слова великого Лютера не вполне следовали заповедям Христа, который учил: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас. Но, рассудил он, не Иисус Христос, а скорее доктор Мартинус может дать ему церковную кафедру, с коей он станет проповедовать своим прихожанам слово Божье, поэтому вряд ли стоит сомневаться в правоте достопочтенного доктора, тем более что кухарка внесла-таки наконец жаркое, поставила его, и вокруг распространился такой аромат, что у Эйцена окончательно пропали любые сомнения. У доктора Мартинуса тоже, видно, слюнки потекли, поэтому он прервал свою страстную речь, потянулся к блюду и выбрал себе самый сочный кусок, за который и принялся с аппетитом. Едва приступив к еде, он заметил, как Лейхтентрагер достал свой изящный ножичек, и захотел рассмотреть его поближе; в то время, как госпожа Катарина стыдливо отводила глаза в сторону, доктор Мартинус внимательно изучал ножичек, после чего заключил, что это истинное произведение искусства, только внушенное, должно быть, чертом, ибо про художников, скульпторов и прочих людей подобного сорта никогда не знаешь, по чьему наущению они действуют, ангельскому или же сатанинскому.
   В разговор тут же вступил господин Лукас Кранах, которому раньше в Виттенберге принадлежала аптека и который также находился теперь среди гостей; он заметил, что художник истинный никогда не следует ничьим наущениям, ни ангельским, ни сатанинским, он сам творит себя, как некогда Господь искусно сотворил человека, и всякую живность, и растительность, а еще он попросил дозволения написать доктора Мартинуса с этим ножичком в руке, мол, так хороши оттенки красного цвета, так прелестна женская фигура, к тому же все это из коралла, но главное — выражение глаз доктора Мартинуса, одновременно критическое и довольное. Наверное, одним замечательным портретом великого Лютера стало бы больше, если бы доктор Мартинус не возразил, что ему более пристало быть запечатленным с молитвенником, нежели с голой бабой, пусть даже совсем крохотной.
   Господин Лукас Кранах счел, что Лютер намекает на свой дочтенный возраст, поэтому поспешил сказать: именно зрелость умеет ценить подлинную красоту; ведь и сам он, несмотря на свои годы, нарисовал, нагую Еву, за что снискал немало похвал.
   Оглянувшись вокруг, доктор Мартинус остановил свой взгляд на Эйцене; его кустистая бровь приподнялась, он протянул Эйцену ножичек со словами: «Ну а вы что скажете, молодой человек?»
   Рука Эйцена, взявшая ножичек, сразу же вспотела, в голове его мелькнула мысль и о давешней шлюшке, и о нынешней Маргрит; наконец он сказал: «Все мы грешники, а вожделения наши — это часть врожденного зла, за которое суждена нам извечная смертная кара, но если мы боремся с вожделением — то это уже добродетель, хотя истинно спасти нас может только милость Божья».
   У Лютера аж рот открылся, ему пришлось изрядно отхлебнуть пива, прежде чем он сумел проговорить: «Ваши речи столь благоразумны и благочестивы, Эйцен, словно Господь вложил в вашу юную голову мозг старика».
   Не понимая, похвала это или нет, Эйцен обернулся к Лейхтентрагеру, но тот лишь ухмыльнулся, поэтому остаток вечера, который прошел за умными беседами, десертом и был подогрет добрым пивом от щедрот госпожи Катарины, не слишком его порадовал, зато Эйцен с облегчением вздохнул, когда на прощание Лютер подошел к нему и одобрительно хлопнул по плечу; если будет нужда, сказал доктор Мартинус, господин студент всегда может обратиться к нему за советом, на что магистр Меланхтон состроил довольно кислое лицо. Возвращаясь по улице к дому, Эйцен толкнул своего приятеля Лейхтентрагера в бок и сказал: «Похоже, мой ангел-хранитель позаботился обо мне, а ты, брат Ганс, видать, вместе с ним все подстроил, а?»
   Впрочем, день еще не кончился, ибо, едва открыв ворота и войдя в дом, они услышали голоса, один из которых принадлежал Маргрит, а другой, мужской голос, был Эйцену незнаком; при этом Маргрит смеялась, как смеются женщины, когда их бес под юбками щекочет. Только что у Эйцена голова шла кругом от радости, а теперь он почувствовал, как волосы на ней становятся дыбом, тем не менее он поспешил в гостиную за Лейхтентрагером, который, похоже, сразу догадался, кто к нему так запоздно пожаловал в гости.
   Здесь Эйцену предстала картина, которая будет преследовать его до последних лет жизни: молодой еврей сидел на скамье, ноги широко расставлены, мыски грязных сапог указывают — один на восток, другой на запад, на колени к себе он усадил Маргрит, груди которой не прекратил тискать даже тогда, когда, подняв глаза, увидел, что он с девицей уже не один; ничуть не смущаясь, он сказал: «Мир тебе, Лейхтентрагер. Как дела, сохранились ли еще у тебя серебряный динарий и пергамент?»
   Эйцен хорошо помнил монету и клочок пергамента с выцветшими древнееврейскими письменами, о которых идет речь, поэтому ему стало не по себе, ибо тот, кто отдал эти вещи отцу его приятеля, ослепленному и скончавшемуся от ран глазному врачу из Китценгена, должен был бы теперь быть глубоким старцем, а перед ними, обнимая Маргрит, сидел мужчина в самом расцвете лет, черт бы его побрал.
   Погладив бородку, Лейхтентрагер ответил, что все сохранилось в целости и может быть возвращено по первому требованию, после чего шагнул, прихрамывая, к стене и нащупал тайник — часть стены, к великому изумлению Эйцена, подалась в сторону, открывая ряд пузатых бутылей, в которых мерцало что-то красное, словно кровь. Но, видимо, то была не кровь, а вино, ибо Маргрит тут же соскочила с колен незнакомца и принялась расставлять бокалы, роскошные, расписанные золотом. Лейхтентрагер и еврей подсели к столу, Эйцен же замешкался, не зная, следует ли ему убраться прочь, как побитой собаке, или же надо присоединиться к компании; никто ему на помощь приходить не собирался. В конце концов любопытство взяло верх над робостью, и он подсел к остальным, хотя его и задевало то, что Маргрит так и льнула к незнакомцу, точно это был не жид в засаленном кафтане, а греческий бог Адонис.
   Жид, бормоча еврейские слова, благословил разлитое Лейхтентрагером вино и отпил глоток. Маргрит опрокинула бокал и принялась пить жадными глотками, красная капелька потекла с ее подбородка на белую шею; Эйцен содрогнулся, ему показалось, что он видит предсказание будущего. И вообще все сделалось таким странным и таинственным.
   Горница стала не похожей на горницу, время исчезло, Маргрит оказалась голой, будто Ева с картины мастера Кранаха, и взгляд у нее был такой же мечтательный. Еврей и Лейхтентрагер заговорили о башмачнике из Иерусалима, который прогнал реббе Йошуа от дверей своего дома, за что и был проклят.
   «Это был лжемессия», — сказал еврей.
   «Как знать? — отозвался Лейхтентрагер. — Мало ли что Старику на ум взбредет. Если уж Он создал именно такой мир с именно такими людьми, то почему бы Ему и не раздвоиться или даже не разделиться натрое?»
   Эйцен догадался, что речь идет о Боге и о великом таинстве, поэтому его возмутило, что говорится об этом без должного благоговения, однако он чувствовал, что оба собеседника знают о своем предмете куда больше, нежели сам он или его учитель Меланхтон, даже больше, нежели великий Лютер, до которого теперь дошел черед в споре, отчего Эйцен предпочел обратиться к вину.
   Вино было тяжелым, тягучим, словно мед. Оно туманило голову, но одновременно удивительным образом проясняло ее. Эйцен слышал, как еврей расхваливал доктора Мартинуса: Лютер, дескать, сумел, как никто иной, ускорить ход истории, он разрушил тысячелетний уклад жизни, подорвал основы вероучения и устои законопорядка, родился могучий поток, который смоет и унесет с собою все, несмотря на противодействие нынешнего благонравного Лютера.
   Лейхтентрагер пожал кривым плечом. Он с подобными утверждениями не согласен, ибо слышал от самого Лютера, насколько ужаснулся тот, когда увидел, к чему все привело: взвешенные, продуманные реформы обернулись кровавым бунтом, кругом хаос, поэтому он поспешил оттолкнуть от себя тех, кто раньше поддерживал его и был его единомышленником, не побоялся сделать и следующий шаг — восстановить именем Божьим старые устои и старую опору для прежних господ.
   Еврей покачал головой. Что сделано, то сделано, сказал он, и никому, даже самому Лютеру, не дано восстановить прежний порядок вещей. Один переворот повлечет за собой другой, более глубокий, пока не осуществится наконец великая мечта, тогда его работа будет завершена, и он, жид, сможет обрести покой, покой.
   Вино.
   Голова Эйцена поникла.
   «Спит», — сказал еврей.
   «Он все равно ничего не понял, — отозвался Лейхтентрагер. — Да и откуда ему?»
   Маргрит, стянув с еврея сапоги, целовала его израненные ноги.
   «Как вас теперь зовут?» — спросил Лейхтентрагер.
   «Ахав», — ответил жид.
   Маргрит вскинула голову. «Если вы Ахав, то я буду вашей Иезавелью».
   «Ахав, — пробормотал Эйцен, не поднимая головы и словно бы во сне, — Ахав был убит, и псы лизали кровь его».
   И тут ему померещились огненное облако, удар грома и адский хохот, после чего послышался голос, который говорил что-то непонятное, кажется, читая древние еврейские письмена со стертого пергамента. Душа его переполнилась страхом и отчаянием, но в тот же миг появился доктор Мартинус, который взял его за руку и сказал: тебе, Пауль, сын мой, восстанавливать Царство Божие и законопорядок, к которому я стремился.
   Утром, когда Эйцен проснулся и увидел, что голова его лежит на столе среди осколков стекла и полувысохших лужиц пролитого вина, еврея вместе с Маргрит в доме уже не было; лишь Лейхтентрагер стоял перед ним, опершись на свою хромую ногу, говоря: «Тут письмо тебе пришло, Пауль; надо спешно собираться в Гамбург, отцу твоему худо, и он зовет тебя к себе. Я уже переговорил с господами докторами из университета, они готовы экзаменовать тебя на ученое звание, чтобы ты смог, буде того заслужишь, проповедовать слово Божье у себя на севере. Мне тоже нужно туда по делам, так что, Бог даст, поедем вместе».
   Эйцен еще не мог толком прийти в себя от ночного сна, он обескуражен пришедшими известиями, а также тем, что все за него опять решено и устроено, и ему не остается ничего другого, как поблагодарить своего друга. Видно, никогда мне от него не избавиться, подумал Эйцен, да и стоит ли?

Глава пятая

   в которой Агасфер сомневается в правоте реббе Йошуа и объясняет ему, что отнюдь не кроткие и долготерпеливые создадут истинное Царство Божие, а те, кто сумеет совершить переворот.
 
   Ему ничем не поможешь.
   Он странствует, исцеляет от болезней и недугов, но не способен исцелиться сам, одержимый неким духом, который держит его на поводу, будто погонщик своего мула.
   Мне жаль тебя, реббе Йошуа. Мое сердце склонилось к тебе, когда ты был один в пустыне, когда я подошел к тебе, а ты спросил: Что ты за ангел? И я ответил: Я — Агасфер, один из поверженных. А ты сказал: Мой Отец небесный примет тебя к Себе.
   Но Он — не есть Бог любви. Он — Вселенная, которой неведомы чувства, в ней существуют лишь хоры светил, силы притяжения и орбиты вращения. Всего этого реббе Йошуа знать не желает, зато он верует, что когда он вышел из вод Иордана и Иоанн Креститель принял его, то с небес был людям глас глаголющий: Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое Благоволение.
   Ах, каким он был тогда, в пустыне; кругом лишь сухой терн и голые камни. Волосы его были запорошены песком, нанесенным ветрами, живот распух от голода, острые колени, кажется, вот-вот прорвут кожу, а срам под лохмотьями на чреслах посинел, будто червяк. Но глаза его горели, как у человека, который видел видения, он сказал мне: Ко мне приходил некто, он взял меня за руку, отвел в Ерушолаим, святой город, там поставил на крыле храма, на самый верх, и молвил: Если ты Сын Божий, бросься вниз; ибо написано: «Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею». И мне представилось, как я лечу над городом, а народ, выбежавший на улицы, и книжники, и солдаты — все смотрят наверх, видят меня, ликуют и кричат: «Осанна!»
   Однако ты не бросился вниз, реббе Йошуа, сказал я. Почему?
   Он погладил жидкую бороду сухими и грязными пальцами, качнул головой: Потому что написано также: «Не искушай Господа Бога твоего».
   Я присел к нему, обнял его за плечи и сказал: Я знаю, кто приходил к тебе, кто взял тебя за руку, отвел тебя в святой город и поставил на крыло храма; если бы ты бросился вниз, то упал бы во двор под ноги торговцам и разбился. А так ты остался жив, реббе Йошуа, от тебя исходит свет большой надежды. Пойдем со мной, я покажу тебе твой мир.
   Я отвел его на высокую гору, откуда показал ему все царства мира, в каждом из которых творится своя несправедливость, здесь у вдов и сирот забирают последний кусок хлеба, там бросают людей на съедение львам и другим хищным зверям, да еще смеются, в иных местах певцу приходится воспевать властителя, а крестьянину — самому тянуть свою соху, и всюду сильные угнетают, притесняют, унижают слабых.. Поэтому я сказал ему: Если ты впрямь Сын Божий, посмотри, мудро ли устроил мир твой Отец, возьми дело в свои руки, переверни все снизу доверху, ибо настало время для истинного Царства Божия. Иди к людям, собери народ, стань вождем, как некогда стал им другой Йошуа, скажи людям, чтобы опоясались мечами, пусть вострубят трубы, тогда врата всех царств земных раскроются перед тобой, стены крепостей рассыпятся в прах, ты же воцаришься в справедливости и славе, а человек будет свободен и. сможет покорить небо.
   Но он лишь обвел взглядом горы и долины, скалистые вершины с вечными снегами, видневшиеся вдали дворцы и хижины, после чего тихо сказал: Царство мое не от мира сего.
   Начни хотя бы с этого царства, сказал я, сделай что-нибудь.
   Он промолчал.
   О, реббе Йошуа, подумал я, придется мне бороться с тобой, как некогда Иаков боролся с Ангелом Господним; я сказал: Пророки говорят, что придет тот, кто сотрет земных царей и судей в пыль, будто не было никогда их племени, и семени, и ствол их никогда не укоренялся в земле.
   Он взял мою руку, и я почувствовал, как холодна его ладонь, остуженная ветрами с горных вершин; он сказал: Но пророк говорил также: «Не возопит и не возвысит Он голоса Своего, и не даст услышать Его на улицах, трости надломленной не переломит и льна курящего не угасит...»
   Реббе Йошуа, возразил я, однако ведь сказано: «Вот грядет Он с силою, и мышца Его со властью, Он воздаст врагам Своим — местью».
   Он, покачав головой, проговорил: Нет, ты повержен и потому стремишься наверх, у пророка же сказано о Мессии: «Торжествуй, дщерь Иерусалима: се Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и молодом осле».
   Тут охватил меня великий гнев, и я крикнул: С таким, как ты, теста не заквасишь. Нет, ты не тот, с чьим приходом всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, и неровные пути сделаются гладкими. За это схватят тебя, назовут царем самозваным, будут тебя бичевать, наденут терновый венец и распнут на кресте, пока твоя холодная кровь не вытечет до капли из твоего кроткого сердца; агнцу не дано изменить мир, агнец обречен на заклание.
   Агнец, сказал он, возьмет на себя грех мира.
   Я оставил его в пустыне и пошел своей дорогой. Он поспешил за мною нетвердой походкой, спотыкаясь на склоне, говоря мне вслед: Не бросай меня, ведь у меня нет никого; я знаю, что никто не придет мне на помощь, все отринут меня.
   Я остановился. Он подошел ко мне, дрожа, на лбу его блестели крупные капли пота, я пожалел, что оттолкнул его, и сказал: Мы с тобою не ровня, ибо я — один из духов, а ты сын человеческий. Но я буду с тобой, когда все покинут тебя, я утешу тебя, когда пробьет твой час. У меня ты найдешь отдохновение.