Глава первая
в которой рассказывается, как Бог на радость ангелам сотворил человека, а два бунтаря разошлись во мнениях по одному основополагающему вопросу.
Падаем.
Мы летим сквозь бесконечность верхнего неба, огненного, светозарного, сотворенного из того же света, что и наши одежды, впрочем, теперь мы лишены своего ореола, поэтому я вижу Люцифера во всей его наготе, во всем безобразии, и мне становится жутко.
Жалеешь о случившемся, спросил он.
Нет, не жалею.
Мы были первенцами, сотворенными в первый день вместе с ангелами и архангелами, херувимами и серафимами, эонами и воинствами, созданы из огня и бесконечной пневмы, не имеющими ничьего образа и подобия, сотворены до отделения тверди земной от тверди небесной, до отделения воды, которая под твердью, от воды, которая над твердью, сотворены, когда тьма еще была слитной со светом, а ночь со днем, когда веяли ветры и бури, а мы были вечным волнением, вечным кружением над сферами, вечной переменой и вечным творческим началом.
Что за тварь — человек, сказал он.
А ведь все начиналось так грандиозно, вселенная рождала новую вселенную, в пространстве раздался глас, Его голос, это было на шестой день, в два часа: Сотворим человека по образу и подобию Нашему. «Нашему»! Но таково было Его единоличное решение, Он один принял его, без нашего участия. Ангелов обуял страх и трепет, они сказали: Сегодня будет явлено чудо, явлен Бог, наш Создатель, ибо по Его образу и подобию будет сотворен человек.
Вижу, как Люцифер, продолжая падать, оборачивается ко мне и кривит губы. Из праха земного, говорит он.
Чудо началось, как и все Его чудеса, пугающие своим величием: в пространстве возникла десница Бога, она простерлась над миром и собрала все сотворенное. Потом размеры уменьшились, и, словно маг, который колдует над разными ингредиентами, порошками, косточками, волосками, или словно кухарка, которая месит тесто, взбивает яйца, льет масло, так и Он взял от всей тверди земной пылинку, а от всех вод капельку, от всего воздуха — дуновение, от всего огня — немного жара, смешал эти четыре стихии, холод, тепло, сухость и влажность, на Своей ладони, и из них получился Адам.
А мы должны были ему служить, сказал Люцифер, все еще обращаясь ко мне, должны были слушаться его, почитать его, ползать перед ним на коленях.
О том же говорили и ангелы, глядя на Адама; дескать, зачем Бог создал его из четырех стихий, если не затем, чтобы он владел всем миром? Бог взял пылинку земную, чтобы все твари пресмыкались перед Адамом в пыли, Он взял каплю воды, чтобы Адаму принадлежали все моря и реки, Он взял дуновение воздуха, чтобы все птицы небесные слушались Адама, Он взял жар огня, чтобы все духи огня, силы и власти подчинялись Адаму. Хвалите Господа в вышних!
О, это бесконечное падение вне времени и пространства сквозь все тот же ослепительный свет. Где верх и низ, где небосвод со звездами, облаками, ласковой луной, где глуби, где царство Люцифера, где земля, где опора для ног, где простертая десница Божья?
А он был красив, хоть и из праха, сказал Люцифер.
Да, он был красив, этот Адам, человек, творенье шестого дня; даже меня поразила его красота, когда я увидел в ореоле света его лицо, сияние его глаз, подобное солнечным лучам, теплое мерцание его тела, подобное мерцанию хрусталя. Величавый, он встал посреди земли, на горе Голгофской, там облачился он и царские одежды, возложил на главу корону славы, и Бог дал ему, царю, священнику и пророку, владычество надо всеми нами. Но Люцифер, главный над ангельскими чинами низа, господин над глубинами, сказал нам: Не почитайте его и не восхваляйте его, как это делают ангелы. Не мы должны поклоняться ему, а он нам, ибо мы суть огонь и дух; не пристало нам поклоняться праху и чтить персть земную. Тут раздался голос Бога, который спросил меня: А ты, Агасфер, что означает Возлюбленный, поклонишься ли ты Адаму, которого Я сотворил по образу и подобию Моему?
Взглянув на Люцифера, который стоял пред Господом высокий, огромный, темный, как гора, со вскинутым кулаком, пробившим небесный свод, я ответил Богу: Зачем понуждать меня, Господи? Я не стану поклоняться тому, кто младше и меньше, чем я. Я был сотворен прежде, чем он был сотворен; он не движет миром, как я, благодаря мне происходило одно и не происходило другое; он — прах, я — дух. Люцифер же сказал: Не гневи нас, Господи, мы были Твоим царством, и Твоими творениями по мудрости Твоей бесконечной, мы были Твоей гармонией, которой нужны разные звуки. Человек же, хоть и гладок ликом, и хрупок телом, — это паразит, он размножится и расползется, как вошь; превращая всю Твою землю в вонючее болото, он прольет кровь брата своего и прольет семя свое в ослиц, и коз, и овец, он свершит грехов больше, чем я мог бы их выдумать, он опозорит Твой образ и подобие. Если такова Твоя воля, Господи, и Ты настаиваешь, чтобы мы чтили Адама и поклонялись ему, то лучше я сам воздвигну трон выше звезд небесных и сам сравнюсь с Богом; когда остальные ангелы, подчинявшиеся Люциферу, услышали эти слова, они также не захотели поклоняться Адаму.
С тех пор, с шестого дня и его третьего часа, началось наше падение: все мы, Люцифер, я и остальные, летим, ибо Господь во гневе Своем сбросил нас со Своей десницы, в которой мы были собраны. Адама же Он вознес в рай на огненной колеснице, а ангелы восхваляли его, серафимы славили, херувимы благословляли.
Он еще пожалеет, сказал Люцифер, ибо тому, кто от нас отвернется, рано или поздно будет худо. Ему необходимо несогласие, как свету нужна тьма. А покуда я пребуду в преисподней, в Геенне, куда все когда-нибудь сами придут ко мне; всему свой срок, и что сотворено из праха, снова обратится в прах, ибо ничто не вечно.
Тут он, раскинув руки в полете, почти с нежностью коснулся меня.
А все же, сказал я, мне жаль тех трудов, ведь было столько надежд. Как прекрасен был мир! Как прекрасен человек!
Опять ты за свое, сказал Люцифер. Тебя прогоняют, а ты жалеешь Его и Его труды.
Все можно поправить, сказал я.
Это слишком утомительно, сказал он.
На этом мы расстались, он пошел своим путем, а я, Агасфер, что означает Возлюбленный, своим.
Падаем.
Мы летим сквозь бесконечность верхнего неба, огненного, светозарного, сотворенного из того же света, что и наши одежды, впрочем, теперь мы лишены своего ореола, поэтому я вижу Люцифера во всей его наготе, во всем безобразии, и мне становится жутко.
Жалеешь о случившемся, спросил он.
Нет, не жалею.
Мы были первенцами, сотворенными в первый день вместе с ангелами и архангелами, херувимами и серафимами, эонами и воинствами, созданы из огня и бесконечной пневмы, не имеющими ничьего образа и подобия, сотворены до отделения тверди земной от тверди небесной, до отделения воды, которая под твердью, от воды, которая над твердью, сотворены, когда тьма еще была слитной со светом, а ночь со днем, когда веяли ветры и бури, а мы были вечным волнением, вечным кружением над сферами, вечной переменой и вечным творческим началом.
Что за тварь — человек, сказал он.
А ведь все начиналось так грандиозно, вселенная рождала новую вселенную, в пространстве раздался глас, Его голос, это было на шестой день, в два часа: Сотворим человека по образу и подобию Нашему. «Нашему»! Но таково было Его единоличное решение, Он один принял его, без нашего участия. Ангелов обуял страх и трепет, они сказали: Сегодня будет явлено чудо, явлен Бог, наш Создатель, ибо по Его образу и подобию будет сотворен человек.
Вижу, как Люцифер, продолжая падать, оборачивается ко мне и кривит губы. Из праха земного, говорит он.
Чудо началось, как и все Его чудеса, пугающие своим величием: в пространстве возникла десница Бога, она простерлась над миром и собрала все сотворенное. Потом размеры уменьшились, и, словно маг, который колдует над разными ингредиентами, порошками, косточками, волосками, или словно кухарка, которая месит тесто, взбивает яйца, льет масло, так и Он взял от всей тверди земной пылинку, а от всех вод капельку, от всего воздуха — дуновение, от всего огня — немного жара, смешал эти четыре стихии, холод, тепло, сухость и влажность, на Своей ладони, и из них получился Адам.
А мы должны были ему служить, сказал Люцифер, все еще обращаясь ко мне, должны были слушаться его, почитать его, ползать перед ним на коленях.
О том же говорили и ангелы, глядя на Адама; дескать, зачем Бог создал его из четырех стихий, если не затем, чтобы он владел всем миром? Бог взял пылинку земную, чтобы все твари пресмыкались перед Адамом в пыли, Он взял каплю воды, чтобы Адаму принадлежали все моря и реки, Он взял дуновение воздуха, чтобы все птицы небесные слушались Адама, Он взял жар огня, чтобы все духи огня, силы и власти подчинялись Адаму. Хвалите Господа в вышних!
О, это бесконечное падение вне времени и пространства сквозь все тот же ослепительный свет. Где верх и низ, где небосвод со звездами, облаками, ласковой луной, где глуби, где царство Люцифера, где земля, где опора для ног, где простертая десница Божья?
А он был красив, хоть и из праха, сказал Люцифер.
Да, он был красив, этот Адам, человек, творенье шестого дня; даже меня поразила его красота, когда я увидел в ореоле света его лицо, сияние его глаз, подобное солнечным лучам, теплое мерцание его тела, подобное мерцанию хрусталя. Величавый, он встал посреди земли, на горе Голгофской, там облачился он и царские одежды, возложил на главу корону славы, и Бог дал ему, царю, священнику и пророку, владычество надо всеми нами. Но Люцифер, главный над ангельскими чинами низа, господин над глубинами, сказал нам: Не почитайте его и не восхваляйте его, как это делают ангелы. Не мы должны поклоняться ему, а он нам, ибо мы суть огонь и дух; не пристало нам поклоняться праху и чтить персть земную. Тут раздался голос Бога, который спросил меня: А ты, Агасфер, что означает Возлюбленный, поклонишься ли ты Адаму, которого Я сотворил по образу и подобию Моему?
Взглянув на Люцифера, который стоял пред Господом высокий, огромный, темный, как гора, со вскинутым кулаком, пробившим небесный свод, я ответил Богу: Зачем понуждать меня, Господи? Я не стану поклоняться тому, кто младше и меньше, чем я. Я был сотворен прежде, чем он был сотворен; он не движет миром, как я, благодаря мне происходило одно и не происходило другое; он — прах, я — дух. Люцифер же сказал: Не гневи нас, Господи, мы были Твоим царством, и Твоими творениями по мудрости Твоей бесконечной, мы были Твоей гармонией, которой нужны разные звуки. Человек же, хоть и гладок ликом, и хрупок телом, — это паразит, он размножится и расползется, как вошь; превращая всю Твою землю в вонючее болото, он прольет кровь брата своего и прольет семя свое в ослиц, и коз, и овец, он свершит грехов больше, чем я мог бы их выдумать, он опозорит Твой образ и подобие. Если такова Твоя воля, Господи, и Ты настаиваешь, чтобы мы чтили Адама и поклонялись ему, то лучше я сам воздвигну трон выше звезд небесных и сам сравнюсь с Богом; когда остальные ангелы, подчинявшиеся Люциферу, услышали эти слова, они также не захотели поклоняться Адаму.
С тех пор, с шестого дня и его третьего часа, началось наше падение: все мы, Люцифер, я и остальные, летим, ибо Господь во гневе Своем сбросил нас со Своей десницы, в которой мы были собраны. Адама же Он вознес в рай на огненной колеснице, а ангелы восхваляли его, серафимы славили, херувимы благословляли.
Он еще пожалеет, сказал Люцифер, ибо тому, кто от нас отвернется, рано или поздно будет худо. Ему необходимо несогласие, как свету нужна тьма. А покуда я пребуду в преисподней, в Геенне, куда все когда-нибудь сами придут ко мне; всему свой срок, и что сотворено из праха, снова обратится в прах, ибо ничто не вечно.
Тут он, раскинув руки в полете, почти с нежностью коснулся меня.
А все же, сказал я, мне жаль тех трудов, ведь было столько надежд. Как прекрасен был мир! Как прекрасен человек!
Опять ты за свое, сказал Люцифер. Тебя прогоняют, а ты жалеешь Его и Его труды.
Все можно поправить, сказал я.
Это слишком утомительно, сказал он.
На этом мы расстались, он пошел своим путем, а я, Агасфер, что означает Возлюбленный, своим.
Глава вторая
в которой Эйцен узнает для себя на лейпцигском постоялом дворе «Лебедь» немало нового, а кроме того, встречает попутчика, с которым не расстанется до самой смерти.
Когда встречаются два человека, из которых один сразу же понимает, что это событие повлияет на всю его жизнь или, по крайней мере, на значительную ее часть, а второй также чувствует, что новый знакомый сыграет для него немаловажную роль, то в подобной встрече поневоле чудится нечто сверхъестественное.
А ведь при этом вряд ли кто-либо взялся бы утверждать, будто Паулус фон Эйцен, молодой человек, направлявшийся в Виттенберг и остановившийся по пути в лейпцигской гостинице «Лебедь», производит впечатление натуры чуткой или тонкой. Скорее, наоборот. Несмотря на нежный пушок на щеках, есть в нем уже какая-то сухость, словно он никогда и не мечтал ни о чем таком, что обычно занимает нас даже в зрелые годы. Поэтому когда в общую залу вошел незнакомец, то его появление прервало отнюдь не возвышенные размышления или поэтические картины, витавшие в голове Паулуса фон Эйцена, а весьма трезвые подсчеты, какая часть наследства может достаться ему от проживавшей в Аугсбурге тетки, которую он навещал по наказу отца, гамбургского купца Рейнхарда фон Эйцена, торговля сукном и шерстью.
Незнакомец огляделся в душной, пропахшей потом и чесноком зале, где над постояльцами висел монотонный шум разговоров, похожий на рокот водопада, только не такой приятный для слуха. Прихрамывая, он подошел к Эйцену и сказал: «Желаю здравствовать, господин студиозус! Позвольте к вам присоединиться», — после чего придвинул к себе табуретку и сел рядом.
Эйцен, насторожившись и глянув украдкой на свой поясной кошель, сразу догадался, что от этого человека быстро не отвяжешься, а потому слегка отодвинулся в сторону и сказал, тем более что незнакомец верно назвал его «студиозусом»: «Кажется, мы знакомы?»
«У меня такое лицо, что все полагают, будто где-то меня уже видели, — ответствовал незнакомец, — самое заурядное лицо: нос, два глаза, и два уха, да рот с зубами, не очень, впрочем, хорошими, да черная бородка». Говоря это, он раздувал ноздри, кривил губы, скалил зубы, один-два из которых были черными, подмигивал, пощипывал то мочку уха, то бородку, а кроме того, посмеивался, только улыбка у него была какая-то особенная, совсем не веселая.
Разглядывая гримасничающее лицо собеседника, его странно искривленную спину и уродливую ногу, юноша Эйцен подумал, что вряд ли встречал раньше этого человека, ведь такую внешность не забудешь, она непременно останется в памяти; впрочем, существует же явление, которое французы называют deja vu; и вновь он почувствовал немалое беспокойство, когда незнакомец неожиданно сказал: «Насколько я вижу, вы направляетесь в Виттенберг, так что нам по пути, ибо я тоже еду туда».
«Как вы догадались? — удивился Эйцен. — Через Лейпциг проходит много народу, и многие останавливаются в „Лебеде“, а потом разъезжаются кто куда».
«У меня глаз наметанный, — ответил незнакомец. — Люди часто удивляются моей проницательности, но никаких чудес тут нет, просто житейский опыт, молодой человек, большой житейский опыт». Здесь он снова засмеялся своим особенным смехом.
«Моя тетка дала мне рекомендательное письмо магистру Меланхтону, — сказал Эйцен, которого что-то подмывало на откровенность с незнакомцем. — В прошлом году магистр Меланхтон гостил в Аугсбурге, тетка принимала его у себя и потчевала; шесть блюд ему подали, и он все съел, хотя тетка говорит, что он человек тощий, даже непонятно, куда столько влезло — шесть блюд, да еще на сладкое пирог с яблоками».
«Да уж, церковникам палец в рот не клади, — откликнулся собеседник. — Особенно нашему доктору Мартинусу Лютеру, по нему сразу видно, что чревоугодник, лицо-то багровое, того и гляди до смерти обожрется».
Подобная реплика задела юношу, он поморщился.
Незнакомец примирительно хлопнул его по плечу: «К вам это не относится. Я знаю, что вы избрали духовное поприще, но вы-то меру знаете, поэтому проживете долго, а когда наступит час и ангелочки понесут вас под руки на небеса, то тяжело им не будет».
«Я не люблю думать о смерти, тем более о своей собственной», — сказал Эйцен.
«Это о вечном-то блаженстве? — Незнакомец опять рассмеялся. — А ведь каждый христианин должен к нему стремиться, дабы воспарить в сиянии вечном высоко, высоко, высоко, в самые горние выси!»
Эйцен даже вздрогнул, услышав троекратное «высоко». Он попробовал представить себе столь огромную высоту и столь ослепительное сияние, однако не сумел сделать этого своим небогатым умишком; если Паулус фон Эйцен, будучи еще совсем молодым человеком, вообще задумывался когда-либо о вечной жизни, то ему представлялось что-то вроде родительского дома, только гораздо просторнее и богаче, у Господа же — взгляд лукавый и манеры изысканные, как у купца Рейнхарда фон Эйцена, торговля сукном и шерстью.
Наконец зазвонил долгожданный колокол, собиравший постояльцев к ужину. Прислужник с черными полосками грязи на шее и в распахнутой на потной груди нестираной рубахе принялся составлять столы в два ряда, отодвигая сундуки и чемоданы истомившихся постояльцев; их узелки, если хозяин замешкается, просто отбрасывались к стене; поднялась пыль, полетела зола из камина, люди зачихали и закашляли.
Эйцен в сопровождении своего нового знакомого направился к центру первого ряда, где, как он знал, будут стоять котлы с едой и где полагалось сидеть ему, молодому человеку из семьи почтенной. Впрочем, никто у него этого места не оспаривал, а уж тем более новый знакомый с хромою ногой и небольшим горбом. По другую сторону от Эйцена сел человек без правой руки; взгляд Эйцена поневоле останавливался на красной культе, при виде которой и кусок-то в горло не полезет, однако остальные постояльцы уже теснились вокруг стола, так что свободных мест нет и деваться некуда. Новый знакомый, наблюдавший за Эйценом, усмехнулся и шепнул: «Многие тогда на власть замахнулись. Ишь, чего захотели. Этому еще повезло, что ему руку укоротили, а не башку снесли».
Эйцен, которого поначалу смущала необычайная проницательность нового знакомца, перестал робеть и теперь лишь гадал, сколько же ему лет, если помнит времена, когда за бунт против властей укорачивали руки и сносили головы, ведь с тех пор целый век человеческий минул, однако возраст нового знакомца угадать трудно — может, двадцать пять, а может, и за сорок. Тот же вытащил из кармана ножичек искусной работы, рукоятка из розового коралла изображала во всех подробностях голую женщину en miniature; юноша аж покраснел, до того хороша была эта бабенка, лежащая со скрещенными под головой руками и приподнявшая одно колено, совсем как та шлюшка, которая научила его всему после первых трех-четырех безуспешных попыток; нет, эта, на рукоятке ножичка, была гораздо красивее, тем более странно, что такую дорогую вещичку носит в кармане человек, про которого на первый взгляд не скажешь, что у него денег полно.
Тем временем прислужник расстелил на столах холщовые скатерти, которые давно не стирали, и оттого по ним можно было угадать все меню по крайней мере за прошлую неделю: пятна высохшего супа, волоконца мяса и еще что-то, похожее на рыбу; краями скатерти едоки прикрывали колени, а кое-кто даже запихивал скатерть за пояс — уж лучше ее запачкать, чем собственные штаны. Эйцен осмотрел деревянную миску, деревянную ложку и помятую оловянную кружку, потом огляделся по сторонам, не болен ли кто французской хворью или испанской чесоткой; изо рта воняло почти у каждого, и почти каждый чесал либо под мышкой, либо коленку, либо голову, впрочем, может, делалось это просто от скуки, ибо ни супа, ни вина пока не несли; с кухни слышалось, как хозяин бранится с кухарками, а ведь «Лебедь» слыл приличным постоялым двором, которым все гости, дескать, остаются довольны. За столом начинали перебрасываться похабными шуточками про пастора и его кухарку, что опять-таки вызывало у Эйцена немалое возмущение, ибо сам он относится к вере строго и знает, что с тех пор, как доктор Мартинус Лютер прибил к воротам церкви свои знаменитые тезисы, пасторы сочетаются с кухарками вполне законным браком.
Наконец принесли суп в большом котле, где плавал жир и даже виднелись куски мяса. Тотчас началась шумная возня с разливанием супа, после чего все быстро принялись за еду; однорукий проявлял большую сноровку в орудовании ложкой; теперь слышались лишь чавканье, сопение да тихий смешок горбатого соседа, который сказал Эйцену: «А ведь человек не слишком отличается от скотины, не правда ли? Вот и подумаешь порой: что же на самом деле хотел Господь, когда создавал великое творение якобы по образу и подобию Своему?»
Однорукий, чавкая, вставил: «Злой этот бог, неправедный; бедных он наказывает, а сильных мира сего награждает. Видно, и впрямь над этим неправедным богом есть другой Господь, поглавнее. Сейчас Он далеко, но когда-нибудь придет сюда и принесет всем нам свет».
Этого Эйцен снести уже не мог; вскочив с места и потянув за собой край скатерти, так что из мисок кругом повыплескивался суп, он крикнул: «Да как вы смеете богохульствовать и кощунствовать! Разве вы не видите, что справедливость и порядок вновь утвердились на небе, как и на земле!» Тут все примолкли, выжидая, но в голове юноши внезапно разверзлась ужасная пустота, он не знал, что сказать дальше, и, поперхнувшись собственной слюной, закашлялся; там и сям послышались смешки, они перешли во всеобщий хохот, пока не появился хозяин и не принес мясо, тут уж все схватились за миски, чтобы не упустить свой кусок, а поперед всех — Эйцен.
Мясо запивалось кислым вином из долины реки Зале, питье и кушанье горячили и веселили; что же касается горбатого соседа справа, то юношу удивляло, сколь грациозно он ест, действуя всего лишь тремя пальцами, аккуратно отламывая хлеб и разрезая мясо своим красивым ножичком; собравшись с духом, Эйцен полюбопытствовал: «Вот вы много знаете про меня, и то, что я студиозус и путь держу в Виттенберг, а сами вы, позвольте спросить, кто будете и что привело вас в Лейпциг?»
«Он-то? — проворчал безрукий. — Знаю я его, ездит повсюду, только нигде не задерживается, а с картами такие штуки вытворяет, что лишь диву даешься. Люди даже говорят, будто он слово такое ведает, чтобы козьи катыши в золото превращать, но если потом этим золотом расплатиться захочешь, они у тебя в руке опять козьими катышами становятся».
Горбун рассмеялся своим невеселым смехом и сказал: «Ну, насчет золота — это преувеличение, а на картах я гадаю, могу предсказать будущее; тут никаких чудес нет, туз идет к валету, семерка к тройке, главное — система; еду же я сейчас по делам, разыскиваю одного еврея, которого здесь недавно видели, надо мне с ним кое о чем словечком перемолвиться».
«Еврея, значит...» — повторил Эйцен, полагая, что нашел подходящую тему для разговора, ибо аугсбургская тетка растолковала ему, как на место знатного рода Фуггеров, которые вели банковские дела и финансировали своими деньгами целые княжества и даже самого императора, заступили теперь евреи; только с ними иметь дело куда дороже, хотя богатства своего они напоказ не выставляют.
«Не забудьте, что вы говорите о народе, из которого произошел Господь наш, Иисус Христос», — заметил сосед.
«И который распял Его... — не замедлил козырнуть Эйцен, он-то знал эти разговоры, слышал, как отец в Гамбурге спорил с евреями, у которых брал деньги под большие проценты. — О чем же вы хотите перемолвиться со своим евреем?»
«Да вот хочу выяснить, есть ли он тот, кто есть».
Эти слова поразили Эйцена до глубины души, который в Библии был тверд и поэтому знал, что Иисус Христос на соответствующий вопрос сказал: Я тот, кто Я есть. Тем не менее, чтобы заглушить в себе странное чувство, Эйцен, громко расхохотавшись, проговорил: «Должно быть, вас тот еврей обобрал, они ведь на это горазды».
Однако, похоже, собеседнику препирательства на темы духовные уже надоели. Тем временем пришел прислужник с грифельной доской, на которой крестами и кружочками отмечалось, кто и сколько съел или выпил; он собрал в скатерть миски и ложки, завернул ее узлом, оставил только кружки для вина, а скатерть унес, после чего горбун вытащил из кармана аккуратную колоду карт, какие сейчас изготовляют в печатнях и в народе зовут «сатанинской Библией», положил перед собою на голый стол десять карт и предложил Эйцену выбрать одну из них, запомнить ее хорошенько и сказать, когда будет готов. Внимательно рассмотрев лежавшие вниз рубашкой и странно манившие к себе карты, Эйцен подумал, что все это, конечно же, фокусы, но выбрал червонный туз в память о девице Барбаре Штедер, которая осталась дома в Гамбурге и тайно покорила его сердце, после чего сказал, что готов. Новый знакомый собрал десять открытых карт, присовокупил их к колоде, которую перетасовал так быстро и ловко, что у всех, кто с бокалами или кружками в руках обступил горбуна, Эйцена и безрукого, аж глаза на лоб полезли. Затем он разложил перед Эйценом карты веером, рубашками кверху, и проговорил: «Смотрите внимательно, господин студиозус, даю вам три попытки, тяните карту».
Эйцен вытянул карту.
«Нет, это не та. Отложите ее в сторону».
Эйцен вытянул вторую карту.
«И это не та. Неужели вы хотите нас разочаровать, молодой человек?»
Эйцену стало жарко. Фокусы, подумал он опять, но тут же ему почудилось, будто от правильного выбора третьей карты зависит, получит ли он девицу Штедер вместе с ее богатым приданым; рука у него задрожала, он почувствовал на себе горячее дыхание тесно обступивших его людей и вслепую схватил карту.
«А теперь верно, — сказал горбун. — Червонный туз. Я угадал, господин студиозус?»
Эйцен встал с широко открытым ртом, не соображая толком, чему надо больше дивиться, горбуну ли, который, похоже, отныне занял прочное место в его судьбе, или же самому себе и своей счастливой руке. Остальные кругом примолкли, только безрукий вдруг заржал: «Ах, братец Лейхтентрагер, ну и чудеса вы творите! Даже дураки у вас становятся прозорливцами». Так Эйцен узнал, как зовут нового знакомого, а будучи человеком ученым, то есть имея за плечами четыре года латинской школы, законченной в родном городе, он сразу припомнил нечестивого Люцифера* [Люцифер — несущий свет (лат.), немецкая фамилия «Лейхтентрагер» имеет тот же смысл, а кроме того, означает «фонарщик», «ночной сторож». (Здесь и далее прим. переводчика.)], впрочем, мы-то, слава Богу, живем в Германии, где нет никаких «светоносцев», тут фонарь — это просто фонарь, а тот, кто его носит, — обычный ночной сторож.
Другие зрители также захотели поугадывать карты, но Лейхтентрагер объяснил им, что для того, чтобы угадывание получилось, нужно испытывать приязнь к человеку, участвующему в этой игре, а поскольку он таковой ко всем присутствующим не испытывает, то вместо этого фокуса он всего за пять грошей мог бы предсказать желающим по картам судьбу; желающих оказалось много, все захотели узнать, как пойдут их дела, будут ли их любить женщины, кому жена рога наставит, кто погибнет от меча, кто на виселице, а кто помрет в собственной постели; короче, за недолгое время Лейхтентрагер заработал своими пророчествами больше денег, чем иной человек зарабатывает за неделю тяжелой работы. Лишь Эйцен не решился выложить пять грошей, но не потому, что у него их не было, а потому, что, по его глубокому убеждению, судьба человеческая зависит от воли Божьей, а не от колоды разрисованных картинок, к тому же одно счастливое гадание у него в этот вечер уже состоялось.
Тем временем под воздействием вина и духоты голова его помутилась, и в конце концов он, сам не зная как, очутился в большой кровати на верхнем этаже «Лебедя», где среди ночи пришел в себя и почувствовал, что на нем осталась одна рубаха, а кафтан, штаны, чулки и ботинки куда-то подевались, равно как и поясной кошель; значит, подпоил его горбун и обобрал, недаром же он сразу заподозрил недоброе в этом Лейхтентрагере, который к нему прилепился, да и в одноруком, ибо известно: кто хоть раз бунтовал, тот уж никогда не поладит с законом. Эйцен хотел уж было вскочить, закричать «караул!», но тут увидел в проникающем через окошко лунном свете однорукого, мирно храпевшего по соседству, а своей голой лодыжкой почувствовал копытистую ногу Лейхтентрагера, который вовсе не спал, а бодрствовал и даже вглядывался в темноту, словно к чему-то прислушивался. Заметив, что Эйцен проснулся, он сказал: «Вещички, господин студиозус, я сложил и сунул вам под голову, чтобы их не украли».
Эйцен действительно сразу же нащупал кошель, остававшийся все таким же круглым и тугим, каким дала его на прощание аугсбургская тетка, ибо Эйцен был бережлив, лишнего ни дома, ни в путешествии не тратил, обходился самым необходимым, так уж воспитал занимавшийся коммерцией отец, который твердил: помни, сынок, грошик к грошику, так капитал и наживается.
Успокоившись, Эйцен хотел было вновь положить голову на узелок с вещами, но вдруг услышал то, к чему, видимо, прислушивался его сосед и благодетель. За деревянной стеной, которая отделяла каморку от соседней, раздавались шаги, кто-то расхаживал взад и вперед, взад и вперед, без остановки и передышки. Сколько же времени это уже продолжалось?
Отчего-то Эйцену сделалось не по себе, он вплотную придвинулся к соседу, который оказался очень волосатым, волосы росли даже на горбу, и, сам не ведая почему, сказал: «Прямо как Вечный жид».
«С чего это вы Вечного жида вдруг вспомнили?» — спросил шепотом сосед.
«Да ни с чего, — сказал Эйцен, — просто так говорят, когда человеку на месте не сидится». Снова услышав шаги, он не выдержал и ткнул Лейхтентрагера локтем в бок: «А не надеть ли нам штаны и не пойти ли к непоседе? Может, у него есть вино и ему захочется выпить с нами?»
Лейхтентрагер тихо рассмеялся: «Я уж был там, приоткрыл дверь, заглянул внутрь, но ничего не увидел, только кое-какие вещи, несколько ящиков, поломанный стол и стулья, обычный хлам, какой бывает в чуланах».
Эйцен замолчал. Ему было страшно, но признаваться в этом не хотелось ни себе самому, ни тем более Лейхтентрагеру. В конце концов он все же не выдержал: «А как же шаги?»
«Может, нам это снится...» — сказал Лейхтентрагер, зевнув.
Эйцену показалось странным, что два разных человека могут видеть один и тот же сон, поэтому он покачал головой.
«А вы все еще слышите шаги?» — спросил Лейхтентрагер.
Эйцен кивнул.
«Вы уверены в этом, господин студиозус? Я вот уже больше ничего не слышу».
Эйцен долго прислушивался к ночной темноте. Порой ему слышался глухой стук, порой нет. Конечно, можно было бы встать и поглядеть самому, как это уже сделал сосед, но лучше остаться в постели, утро вечера мудренее, да и стоит ли придавать значение каким-то шагам, которые померещились во сне; Господь Бог вечен и вечен Сын Его, это несомненно, что же касается жида...
И снова в каморке все заснули, со всех сторон храпели, стонали, пускали ветры, а вскоре через окошко заглянула заря, но Эйцен этого не видел, потому что тоже спал, причем на сей раз безо всяких сновидений.
Проснувшись, он обнаружил, что каморка опустела, на кроватях валялись в жутком беспорядке тюфяки с соломой, голова у него гудела, словно дикий пчелиный рой. Боже мой, простонал он, тут же испугался и кинулся проверить, цел ли поясной кошель — вот была бы беда, если бы его из-под головы утащили, не зря же у нового знакомца такие ловкие пальцы. Но кошель на месте, а рядом записочка, на которой угольной палочкой выведено: «Жду внизу, господин студиозус. Ваш приятель Л.»
Когда встречаются два человека, из которых один сразу же понимает, что это событие повлияет на всю его жизнь или, по крайней мере, на значительную ее часть, а второй также чувствует, что новый знакомый сыграет для него немаловажную роль, то в подобной встрече поневоле чудится нечто сверхъестественное.
А ведь при этом вряд ли кто-либо взялся бы утверждать, будто Паулус фон Эйцен, молодой человек, направлявшийся в Виттенберг и остановившийся по пути в лейпцигской гостинице «Лебедь», производит впечатление натуры чуткой или тонкой. Скорее, наоборот. Несмотря на нежный пушок на щеках, есть в нем уже какая-то сухость, словно он никогда и не мечтал ни о чем таком, что обычно занимает нас даже в зрелые годы. Поэтому когда в общую залу вошел незнакомец, то его появление прервало отнюдь не возвышенные размышления или поэтические картины, витавшие в голове Паулуса фон Эйцена, а весьма трезвые подсчеты, какая часть наследства может достаться ему от проживавшей в Аугсбурге тетки, которую он навещал по наказу отца, гамбургского купца Рейнхарда фон Эйцена, торговля сукном и шерстью.
Незнакомец огляделся в душной, пропахшей потом и чесноком зале, где над постояльцами висел монотонный шум разговоров, похожий на рокот водопада, только не такой приятный для слуха. Прихрамывая, он подошел к Эйцену и сказал: «Желаю здравствовать, господин студиозус! Позвольте к вам присоединиться», — после чего придвинул к себе табуретку и сел рядом.
Эйцен, насторожившись и глянув украдкой на свой поясной кошель, сразу догадался, что от этого человека быстро не отвяжешься, а потому слегка отодвинулся в сторону и сказал, тем более что незнакомец верно назвал его «студиозусом»: «Кажется, мы знакомы?»
«У меня такое лицо, что все полагают, будто где-то меня уже видели, — ответствовал незнакомец, — самое заурядное лицо: нос, два глаза, и два уха, да рот с зубами, не очень, впрочем, хорошими, да черная бородка». Говоря это, он раздувал ноздри, кривил губы, скалил зубы, один-два из которых были черными, подмигивал, пощипывал то мочку уха, то бородку, а кроме того, посмеивался, только улыбка у него была какая-то особенная, совсем не веселая.
Разглядывая гримасничающее лицо собеседника, его странно искривленную спину и уродливую ногу, юноша Эйцен подумал, что вряд ли встречал раньше этого человека, ведь такую внешность не забудешь, она непременно останется в памяти; впрочем, существует же явление, которое французы называют deja vu; и вновь он почувствовал немалое беспокойство, когда незнакомец неожиданно сказал: «Насколько я вижу, вы направляетесь в Виттенберг, так что нам по пути, ибо я тоже еду туда».
«Как вы догадались? — удивился Эйцен. — Через Лейпциг проходит много народу, и многие останавливаются в „Лебеде“, а потом разъезжаются кто куда».
«У меня глаз наметанный, — ответил незнакомец. — Люди часто удивляются моей проницательности, но никаких чудес тут нет, просто житейский опыт, молодой человек, большой житейский опыт». Здесь он снова засмеялся своим особенным смехом.
«Моя тетка дала мне рекомендательное письмо магистру Меланхтону, — сказал Эйцен, которого что-то подмывало на откровенность с незнакомцем. — В прошлом году магистр Меланхтон гостил в Аугсбурге, тетка принимала его у себя и потчевала; шесть блюд ему подали, и он все съел, хотя тетка говорит, что он человек тощий, даже непонятно, куда столько влезло — шесть блюд, да еще на сладкое пирог с яблоками».
«Да уж, церковникам палец в рот не клади, — откликнулся собеседник. — Особенно нашему доктору Мартинусу Лютеру, по нему сразу видно, что чревоугодник, лицо-то багровое, того и гляди до смерти обожрется».
Подобная реплика задела юношу, он поморщился.
Незнакомец примирительно хлопнул его по плечу: «К вам это не относится. Я знаю, что вы избрали духовное поприще, но вы-то меру знаете, поэтому проживете долго, а когда наступит час и ангелочки понесут вас под руки на небеса, то тяжело им не будет».
«Я не люблю думать о смерти, тем более о своей собственной», — сказал Эйцен.
«Это о вечном-то блаженстве? — Незнакомец опять рассмеялся. — А ведь каждый христианин должен к нему стремиться, дабы воспарить в сиянии вечном высоко, высоко, высоко, в самые горние выси!»
Эйцен даже вздрогнул, услышав троекратное «высоко». Он попробовал представить себе столь огромную высоту и столь ослепительное сияние, однако не сумел сделать этого своим небогатым умишком; если Паулус фон Эйцен, будучи еще совсем молодым человеком, вообще задумывался когда-либо о вечной жизни, то ему представлялось что-то вроде родительского дома, только гораздо просторнее и богаче, у Господа же — взгляд лукавый и манеры изысканные, как у купца Рейнхарда фон Эйцена, торговля сукном и шерстью.
Наконец зазвонил долгожданный колокол, собиравший постояльцев к ужину. Прислужник с черными полосками грязи на шее и в распахнутой на потной груди нестираной рубахе принялся составлять столы в два ряда, отодвигая сундуки и чемоданы истомившихся постояльцев; их узелки, если хозяин замешкается, просто отбрасывались к стене; поднялась пыль, полетела зола из камина, люди зачихали и закашляли.
Эйцен в сопровождении своего нового знакомого направился к центру первого ряда, где, как он знал, будут стоять котлы с едой и где полагалось сидеть ему, молодому человеку из семьи почтенной. Впрочем, никто у него этого места не оспаривал, а уж тем более новый знакомый с хромою ногой и небольшим горбом. По другую сторону от Эйцена сел человек без правой руки; взгляд Эйцена поневоле останавливался на красной культе, при виде которой и кусок-то в горло не полезет, однако остальные постояльцы уже теснились вокруг стола, так что свободных мест нет и деваться некуда. Новый знакомый, наблюдавший за Эйценом, усмехнулся и шепнул: «Многие тогда на власть замахнулись. Ишь, чего захотели. Этому еще повезло, что ему руку укоротили, а не башку снесли».
Эйцен, которого поначалу смущала необычайная проницательность нового знакомца, перестал робеть и теперь лишь гадал, сколько же ему лет, если помнит времена, когда за бунт против властей укорачивали руки и сносили головы, ведь с тех пор целый век человеческий минул, однако возраст нового знакомца угадать трудно — может, двадцать пять, а может, и за сорок. Тот же вытащил из кармана ножичек искусной работы, рукоятка из розового коралла изображала во всех подробностях голую женщину en miniature; юноша аж покраснел, до того хороша была эта бабенка, лежащая со скрещенными под головой руками и приподнявшая одно колено, совсем как та шлюшка, которая научила его всему после первых трех-четырех безуспешных попыток; нет, эта, на рукоятке ножичка, была гораздо красивее, тем более странно, что такую дорогую вещичку носит в кармане человек, про которого на первый взгляд не скажешь, что у него денег полно.
Тем временем прислужник расстелил на столах холщовые скатерти, которые давно не стирали, и оттого по ним можно было угадать все меню по крайней мере за прошлую неделю: пятна высохшего супа, волоконца мяса и еще что-то, похожее на рыбу; краями скатерти едоки прикрывали колени, а кое-кто даже запихивал скатерть за пояс — уж лучше ее запачкать, чем собственные штаны. Эйцен осмотрел деревянную миску, деревянную ложку и помятую оловянную кружку, потом огляделся по сторонам, не болен ли кто французской хворью или испанской чесоткой; изо рта воняло почти у каждого, и почти каждый чесал либо под мышкой, либо коленку, либо голову, впрочем, может, делалось это просто от скуки, ибо ни супа, ни вина пока не несли; с кухни слышалось, как хозяин бранится с кухарками, а ведь «Лебедь» слыл приличным постоялым двором, которым все гости, дескать, остаются довольны. За столом начинали перебрасываться похабными шуточками про пастора и его кухарку, что опять-таки вызывало у Эйцена немалое возмущение, ибо сам он относится к вере строго и знает, что с тех пор, как доктор Мартинус Лютер прибил к воротам церкви свои знаменитые тезисы, пасторы сочетаются с кухарками вполне законным браком.
Наконец принесли суп в большом котле, где плавал жир и даже виднелись куски мяса. Тотчас началась шумная возня с разливанием супа, после чего все быстро принялись за еду; однорукий проявлял большую сноровку в орудовании ложкой; теперь слышались лишь чавканье, сопение да тихий смешок горбатого соседа, который сказал Эйцену: «А ведь человек не слишком отличается от скотины, не правда ли? Вот и подумаешь порой: что же на самом деле хотел Господь, когда создавал великое творение якобы по образу и подобию Своему?»
Однорукий, чавкая, вставил: «Злой этот бог, неправедный; бедных он наказывает, а сильных мира сего награждает. Видно, и впрямь над этим неправедным богом есть другой Господь, поглавнее. Сейчас Он далеко, но когда-нибудь придет сюда и принесет всем нам свет».
Этого Эйцен снести уже не мог; вскочив с места и потянув за собой край скатерти, так что из мисок кругом повыплескивался суп, он крикнул: «Да как вы смеете богохульствовать и кощунствовать! Разве вы не видите, что справедливость и порядок вновь утвердились на небе, как и на земле!» Тут все примолкли, выжидая, но в голове юноши внезапно разверзлась ужасная пустота, он не знал, что сказать дальше, и, поперхнувшись собственной слюной, закашлялся; там и сям послышались смешки, они перешли во всеобщий хохот, пока не появился хозяин и не принес мясо, тут уж все схватились за миски, чтобы не упустить свой кусок, а поперед всех — Эйцен.
Мясо запивалось кислым вином из долины реки Зале, питье и кушанье горячили и веселили; что же касается горбатого соседа справа, то юношу удивляло, сколь грациозно он ест, действуя всего лишь тремя пальцами, аккуратно отламывая хлеб и разрезая мясо своим красивым ножичком; собравшись с духом, Эйцен полюбопытствовал: «Вот вы много знаете про меня, и то, что я студиозус и путь держу в Виттенберг, а сами вы, позвольте спросить, кто будете и что привело вас в Лейпциг?»
«Он-то? — проворчал безрукий. — Знаю я его, ездит повсюду, только нигде не задерживается, а с картами такие штуки вытворяет, что лишь диву даешься. Люди даже говорят, будто он слово такое ведает, чтобы козьи катыши в золото превращать, но если потом этим золотом расплатиться захочешь, они у тебя в руке опять козьими катышами становятся».
Горбун рассмеялся своим невеселым смехом и сказал: «Ну, насчет золота — это преувеличение, а на картах я гадаю, могу предсказать будущее; тут никаких чудес нет, туз идет к валету, семерка к тройке, главное — система; еду же я сейчас по делам, разыскиваю одного еврея, которого здесь недавно видели, надо мне с ним кое о чем словечком перемолвиться».
«Еврея, значит...» — повторил Эйцен, полагая, что нашел подходящую тему для разговора, ибо аугсбургская тетка растолковала ему, как на место знатного рода Фуггеров, которые вели банковские дела и финансировали своими деньгами целые княжества и даже самого императора, заступили теперь евреи; только с ними иметь дело куда дороже, хотя богатства своего они напоказ не выставляют.
«Не забудьте, что вы говорите о народе, из которого произошел Господь наш, Иисус Христос», — заметил сосед.
«И который распял Его... — не замедлил козырнуть Эйцен, он-то знал эти разговоры, слышал, как отец в Гамбурге спорил с евреями, у которых брал деньги под большие проценты. — О чем же вы хотите перемолвиться со своим евреем?»
«Да вот хочу выяснить, есть ли он тот, кто есть».
Эти слова поразили Эйцена до глубины души, который в Библии был тверд и поэтому знал, что Иисус Христос на соответствующий вопрос сказал: Я тот, кто Я есть. Тем не менее, чтобы заглушить в себе странное чувство, Эйцен, громко расхохотавшись, проговорил: «Должно быть, вас тот еврей обобрал, они ведь на это горазды».
Однако, похоже, собеседнику препирательства на темы духовные уже надоели. Тем временем пришел прислужник с грифельной доской, на которой крестами и кружочками отмечалось, кто и сколько съел или выпил; он собрал в скатерть миски и ложки, завернул ее узлом, оставил только кружки для вина, а скатерть унес, после чего горбун вытащил из кармана аккуратную колоду карт, какие сейчас изготовляют в печатнях и в народе зовут «сатанинской Библией», положил перед собою на голый стол десять карт и предложил Эйцену выбрать одну из них, запомнить ее хорошенько и сказать, когда будет готов. Внимательно рассмотрев лежавшие вниз рубашкой и странно манившие к себе карты, Эйцен подумал, что все это, конечно же, фокусы, но выбрал червонный туз в память о девице Барбаре Штедер, которая осталась дома в Гамбурге и тайно покорила его сердце, после чего сказал, что готов. Новый знакомый собрал десять открытых карт, присовокупил их к колоде, которую перетасовал так быстро и ловко, что у всех, кто с бокалами или кружками в руках обступил горбуна, Эйцена и безрукого, аж глаза на лоб полезли. Затем он разложил перед Эйценом карты веером, рубашками кверху, и проговорил: «Смотрите внимательно, господин студиозус, даю вам три попытки, тяните карту».
Эйцен вытянул карту.
«Нет, это не та. Отложите ее в сторону».
Эйцен вытянул вторую карту.
«И это не та. Неужели вы хотите нас разочаровать, молодой человек?»
Эйцену стало жарко. Фокусы, подумал он опять, но тут же ему почудилось, будто от правильного выбора третьей карты зависит, получит ли он девицу Штедер вместе с ее богатым приданым; рука у него задрожала, он почувствовал на себе горячее дыхание тесно обступивших его людей и вслепую схватил карту.
«А теперь верно, — сказал горбун. — Червонный туз. Я угадал, господин студиозус?»
Эйцен встал с широко открытым ртом, не соображая толком, чему надо больше дивиться, горбуну ли, который, похоже, отныне занял прочное место в его судьбе, или же самому себе и своей счастливой руке. Остальные кругом примолкли, только безрукий вдруг заржал: «Ах, братец Лейхтентрагер, ну и чудеса вы творите! Даже дураки у вас становятся прозорливцами». Так Эйцен узнал, как зовут нового знакомого, а будучи человеком ученым, то есть имея за плечами четыре года латинской школы, законченной в родном городе, он сразу припомнил нечестивого Люцифера* [Люцифер — несущий свет (лат.), немецкая фамилия «Лейхтентрагер» имеет тот же смысл, а кроме того, означает «фонарщик», «ночной сторож». (Здесь и далее прим. переводчика.)], впрочем, мы-то, слава Богу, живем в Германии, где нет никаких «светоносцев», тут фонарь — это просто фонарь, а тот, кто его носит, — обычный ночной сторож.
Другие зрители также захотели поугадывать карты, но Лейхтентрагер объяснил им, что для того, чтобы угадывание получилось, нужно испытывать приязнь к человеку, участвующему в этой игре, а поскольку он таковой ко всем присутствующим не испытывает, то вместо этого фокуса он всего за пять грошей мог бы предсказать желающим по картам судьбу; желающих оказалось много, все захотели узнать, как пойдут их дела, будут ли их любить женщины, кому жена рога наставит, кто погибнет от меча, кто на виселице, а кто помрет в собственной постели; короче, за недолгое время Лейхтентрагер заработал своими пророчествами больше денег, чем иной человек зарабатывает за неделю тяжелой работы. Лишь Эйцен не решился выложить пять грошей, но не потому, что у него их не было, а потому, что, по его глубокому убеждению, судьба человеческая зависит от воли Божьей, а не от колоды разрисованных картинок, к тому же одно счастливое гадание у него в этот вечер уже состоялось.
Тем временем под воздействием вина и духоты голова его помутилась, и в конце концов он, сам не зная как, очутился в большой кровати на верхнем этаже «Лебедя», где среди ночи пришел в себя и почувствовал, что на нем осталась одна рубаха, а кафтан, штаны, чулки и ботинки куда-то подевались, равно как и поясной кошель; значит, подпоил его горбун и обобрал, недаром же он сразу заподозрил недоброе в этом Лейхтентрагере, который к нему прилепился, да и в одноруком, ибо известно: кто хоть раз бунтовал, тот уж никогда не поладит с законом. Эйцен хотел уж было вскочить, закричать «караул!», но тут увидел в проникающем через окошко лунном свете однорукого, мирно храпевшего по соседству, а своей голой лодыжкой почувствовал копытистую ногу Лейхтентрагера, который вовсе не спал, а бодрствовал и даже вглядывался в темноту, словно к чему-то прислушивался. Заметив, что Эйцен проснулся, он сказал: «Вещички, господин студиозус, я сложил и сунул вам под голову, чтобы их не украли».
Эйцен действительно сразу же нащупал кошель, остававшийся все таким же круглым и тугим, каким дала его на прощание аугсбургская тетка, ибо Эйцен был бережлив, лишнего ни дома, ни в путешествии не тратил, обходился самым необходимым, так уж воспитал занимавшийся коммерцией отец, который твердил: помни, сынок, грошик к грошику, так капитал и наживается.
Успокоившись, Эйцен хотел было вновь положить голову на узелок с вещами, но вдруг услышал то, к чему, видимо, прислушивался его сосед и благодетель. За деревянной стеной, которая отделяла каморку от соседней, раздавались шаги, кто-то расхаживал взад и вперед, взад и вперед, без остановки и передышки. Сколько же времени это уже продолжалось?
Отчего-то Эйцену сделалось не по себе, он вплотную придвинулся к соседу, который оказался очень волосатым, волосы росли даже на горбу, и, сам не ведая почему, сказал: «Прямо как Вечный жид».
«С чего это вы Вечного жида вдруг вспомнили?» — спросил шепотом сосед.
«Да ни с чего, — сказал Эйцен, — просто так говорят, когда человеку на месте не сидится». Снова услышав шаги, он не выдержал и ткнул Лейхтентрагера локтем в бок: «А не надеть ли нам штаны и не пойти ли к непоседе? Может, у него есть вино и ему захочется выпить с нами?»
Лейхтентрагер тихо рассмеялся: «Я уж был там, приоткрыл дверь, заглянул внутрь, но ничего не увидел, только кое-какие вещи, несколько ящиков, поломанный стол и стулья, обычный хлам, какой бывает в чуланах».
Эйцен замолчал. Ему было страшно, но признаваться в этом не хотелось ни себе самому, ни тем более Лейхтентрагеру. В конце концов он все же не выдержал: «А как же шаги?»
«Может, нам это снится...» — сказал Лейхтентрагер, зевнув.
Эйцену показалось странным, что два разных человека могут видеть один и тот же сон, поэтому он покачал головой.
«А вы все еще слышите шаги?» — спросил Лейхтентрагер.
Эйцен кивнул.
«Вы уверены в этом, господин студиозус? Я вот уже больше ничего не слышу».
Эйцен долго прислушивался к ночной темноте. Порой ему слышался глухой стук, порой нет. Конечно, можно было бы встать и поглядеть самому, как это уже сделал сосед, но лучше остаться в постели, утро вечера мудренее, да и стоит ли придавать значение каким-то шагам, которые померещились во сне; Господь Бог вечен и вечен Сын Его, это несомненно, что же касается жида...
И снова в каморке все заснули, со всех сторон храпели, стонали, пускали ветры, а вскоре через окошко заглянула заря, но Эйцен этого не видел, потому что тоже спал, причем на сей раз безо всяких сновидений.
Проснувшись, он обнаружил, что каморка опустела, на кроватях валялись в жутком беспорядке тюфяки с соломой, голова у него гудела, словно дикий пчелиный рой. Боже мой, простонал он, тут же испугался и кинулся проверить, цел ли поясной кошель — вот была бы беда, если бы его из-под головы утащили, не зря же у нового знакомца такие ловкие пальцы. Но кошель на месте, а рядом записочка, на которой угольной палочкой выведено: «Жду внизу, господин студиозус. Ваш приятель Л.»