Тогда я понял, что реббе Йошуа умер, и, закрыв плащом лицо, заплакал.

Глава тринадцатая

   в которой задается крамольный вопрос о том, действительно ли похож человек на Бога или же наоборот — Бог на человека, а также говорится о внутренних противоречиях, грозящих подорвать любые устои.
 
   Я знаю то, что я знаю.
   Я знаю глас Божий. Он слышится в гуле водопадов, в ревущем пламени, в завывании вихрей, только он мощнее этих звуков; он слышится в шелесте терновника, только почти совсем неразличим. Он доносится к тебе до самого конца вселенной, пролетая мимо погасших звезд и тех, которые лишь зарождаются, он звенит у тебя в ушах и не дает покоя.
   И раздался глас Божий, сказавший: Я отнял от тебя, Агасфер, Свою руку, и низринул тебя на шестой день в третьем часу с горних высей, и сделал это потому, что Мой порядок тебя не устраивал, и Мой закон не был для тебя законом; теперь ты проклят скитаться в пределах дольних, вместо того, чтобы блаженствовать на небесах, вознося хвалу Моей славе, ибо ты до сих пор желаешь все вывернуть наизнанку и сомневаешься в мудрости Моего творения.
   Подняв лицо мое к высям над высями, откуда донесся голос, я возразил: Прежде всего я сомневаюсь в человеке, который якобы создан по Твоему подобию, по образу Божьему, и сомневаюсь в сыне человеческом, к груди которого я приникал на его последней вечере и который якобы послан Тобой искупать грехи всех людей.
   И снова раздался глас Божий, сказавший: Мир полон чудес, свершающихся с утра до вечера. Даже одна-единственная молекула так сложна и так гениально проста, что создать ее не мог никто другой, только Я. И ты еще сомневаешься?
   Склонившись пред Богом, я ответил: Я далек от того, чтобы сомневаться в чудесах Твоих, Господи, и речь идет не о молекулах; я сомневаюсь в Твоей справедливости и в богоподобности человека, которого Ты сотворил.
   Тут небеса раскрылись, и из высей прянул луч света, он был ярче тысячи солнц, однако не слепил глаз; в свете этого луча появилась лестница, которая стояла сама по себе и была такою высокой, что ее верхушка терялась где-то в бесконечности, по этой лестнице поднимались и опускались ангелы, разумеется, добрые ангелы, а не такие, как мы с Люцифером; казалось, будто по лестнице вверх и вниз бегает множество муравьев, беленьких, с розовыми головками и прозрачными крылышками. Часть из них спускала по лестнице большой престол, им было тяжело нести этот престол, изукрашенный драгоценными каменьями, которые переливались всеми цветами весенней радуги, синим и зеленым, красным и золотым, подлокотники же были резными, с золотой обивкой, а на их окончаниях красовались головы херувимов; четыре ножки престола походили на львиные лапы, а спинку образовывали два переплетенных блестящих змея, головы которых враждовали меж собой. На троне никто не восседал, поэтому можно было подумать, что ангелы просто перетаскивали мебель.
   Когда ангелы спустили престол по лестнице, они поднесли его ко мне и поставили передо мной вместе с подножием, прикрепленным к престолу золотыми скобами, после чего ангелы в развевающихся одеяниях упорхнули на своих крылышках. Тут снова раздался глас Божий, сказавший: Ты сомневаешься в богоподобности человека, поэтому Я решил явиться тебе.
   Луч света из поднебесья превратился в ореол вокруг престола, а посредине этого ореола возникла туманность, какую видишь иногда по утрам. Туманность сгущалась, приобретала очертания, объем и форму, на престоле показался человек зрелого возраста, в белых одеждах, ясноглазый, с волнистыми волосами и курчавой головой, и все в нем было исполнено совершенства и неописуемой красоты.
   Я же, вместо того, чтобы пасть ниц перед престолом и целовать Его ноги, не мог отвести от Него своего взгляда, ибо одновременно мне казалось, что сквозь Него проглядывает жалкая фигура реббе Йошуа, и я спросил: Значит, Ты и есть Бог?
   Он ответил: Я Тот, Кто Я есть.
   Ты прекрасен, Господи, сказал я, ибо покоишься в Самом Себе, я мог бы полюбить Тебя.
   Но ты продолжаешь сомневаться во Мне и Моем мироустройстве, хотя вот Я — восседаю пред тобой на престоле как наглядное доказательство богоподобности человека.
   Господи, сказал я, Ты отринул меня, и нет у меня никакой власти. Однако позволь спросить Тебя: что же истинно — богоподобность человека или человекоподобность Бога?
   Чело Его сделалось сумрачным, померк свет, идущий из поднебесья, мириады розоголовых ангелов с прозрачными крылышками закружили вокруг лестницы, будто она вот-вот рухнет, и мне стало страшно за свой вопрос.
   Опять раздался глас Божий, но теперь он звучал немного сердито: Что тебе до того? Ведь ты ничтожней праха, из которого Я сотворил человека.
   Это противоречие, Господи, и, значит, в Твоем мироздании есть прореха.
   Тут же ко мне подлетели те из добрых ангелов, кто был поплечистей и с кулачищами, как у молотобойцев. Но Господь дал им знак оставить меня в покое и спросил: Много ли таких противоречий, Агасфер?
   Низко поклонившись, я сказал: О да, Господи, их много, и они — это соль в каше, и дрожжи в тесте, и душа всего дела, Твоего и моего.
   Бог сказал: Я создал тебя на второй день, но не из праха, как человека, а из огня и дуновения бесконечности. Однако это еще не дает тебе права на твою еврейскую дерзость.
   Я сказал: Неужели даже спросить ничего нельзя? Ты отринул меня на шестой день в третьем часу, Ты проклял меня на вечные скитания по дольним пределам до Страшного Суда, а потом Твой Сын по пути к Голгофе проклял меня тем же проклятьем. Неужто единого раза мало? Может, поскольку Вы триедины, Ты, и Сын Твой, и Дух Святой, о котором известно немного, то Ты считаешь, что двойное проклятье ненадежно?
   Тут Господь поднялся со своего престола и подошел ко мне, глаза Его сверкали, чело побагровело, и был Он велик в гневе Своем, я же распростер руки, чтобы встретить Его с любовью, ибо я воистину любил Его за то, что Он утратил Свой Божественный покой, я бы далее простил Ему третье проклятье. Но Он вдруг помедлил, затем неожиданно улыбнулся и вновь обратился в туманность, которая тут же улетучилась: только пустой престол остался стоять во всем своем великолепии.
   Я знаю то, что я знаю. Бог, каков Он есть, все Его мироздание полно противоречий, как Он сам.

Глава четырнадцатая

   где Вечный жид облегчает кончину христианина, который, будучи купцом, желал перед смертью надежного залога.
 
   Наконец-то он вернулся, подумал умирающий; хорошо, когда в семье есть свой пастор, ведь пастор даже лучше врача, ибо врач полезен лишь для жизни земной, которая длится лет шестьдесят, в лучшем случае — семьдесят, пастор же нужен для вечности.
   Только есть все-таки со смертью одна незадача, продолжал он размышлять. Вот был ты всю жизнь богобоязнен, властям покорен, детей произвел на свет только от законной супруги, а незаконнорожденные за тобою вроде бы не числятся, избегал ты грехов всяческих, смирял гордыню и не поддавался корыстолюбию, не убивал, не грабил, дела вел добросовестно, осмотрительно и по правилам, сколько процентов на капитал оставлять положено, столько и оставлял, не забывал о страховке. Стало быть, можно спокойно готовиться к смерти, веруя в блаженство, которое нам обещано, разве не так?
   Но одновременно с болью, которая ширится в груди, сердце умирающего наполнялось сомнениями: а что, если все это пустые выдумки, обман, и от человека ничего не остается, кроме горстки праха, из которого он сотворен? «Разве знает кто взаправду, есть ли душа? — спросил он сына, который сидел у его постели и глядел на отца скорбными глазами. — Разве знает кто, что же такое вдохнул в него Господь и что потом возвратится Ему, как одолженный гульден заимодавцу? Из какого отверстия моего бренного тела изыдет душа? Из носа, изо рта, из ушей или еще откуда? А может, все-таки меня, именно меня, совсем не станет?»
   Сын ответил: «Но в Писании, отец, сказано, что человек создан для жизни вечной».
   Умирающий тихонько застонал. «Страшно, — сказал он. — Я боюсь превратиться в ничто. Раньше у папистов был порядок, как у хорошего купца. Даешь столько-то гамбургских серебряных пфеннигов, а взамен получаешь на столько-то лет отпущение грехов, избавление от адского огня и прочих мук, заверенное самим Римским папой. А что теперь, после того, как твой доктор Лютер все это порушил? Кто теперь даст мне бумагу с печатью о том, что после смерти не все еще кончится и что когда-нибудь действительно настанет воскресение, срастутся распавшиеся косточки, оживет истлевшая плоть, откроются мертвые очи, чтобы узреть сияние и славу мира? Кто даст мне такой залог, чтобы какой-нибудь жид ссудил под него хотя бы грош?»
   Сын сказал: «Но апостол Иоанн возвестил, что всем, кто верует в Господа, будет дарована жизнь вечная. Вы должны верить, отец».
   Посылал я парня учиться, подумал умирающий, надеялся, что наберется он ума, разузнает про всякие таинства и бессмертную душу; кому же еще и знать-то о них, как неученым докторам из Виттенберга? Теперь он сам носит магистерскую шляпу, ищет собственный приход, чтобы одарить здешних горожан своей премудростью, а что мне талдычит? Дескать, верь. «Значит, надо верить, — говорит умирающий. — Только кредит, сын мой, без залога не дают. Так есть ли у тебя для меня надежный залог?»
   Ах, как озадачили эти слова молодого магистра. Недаром он вырос в семье Эйценов, торговля сукном и шерстью, кое-что смыслит в коммерческих делах, понимает, что всякий легковер может запросто лишиться не только товара или капитала, но и последних штанов. Почему же с религией дело должно обстоять иначе, нежели с торговлей?
   «Вы, церковники, сулите нам вечную жизнь, — сказал умирающий. — Ах, как бы мне хотелось поверить в это, все бы отдал, деньги и имущество, на коленях бы дополз до собора Святого Петра, ноги бы целовал главному пастору Эпинусу или даже хоть тебе. Только где надежный залог?»
   Сын помнит множество мудрых изречений из Святого Писания и ученых книг, умеет красиво произнести их, уж этому-то он у Филиппа Меланхтона и доктора Лютера научился; но есть ли толк в подобных утешительных словах для того, кто шесть раз за неделю открывает конторскую книгу, а молитвенник лишь единожды, кто привык соразмерять расход с доходом? Такому человеку нужен живой очевидец, который может доподлинно свидетельствовать, подумал сын и сразу понял, что эта мысль давно засела у него в голове, только как-то не осознавалась; крик гемльмштедтского позолоченного петушка до глубины души потряс его, это потрясение не прошло до самого Гамбурга, здесь ему и подумалось, что вечное проклятие, на которое осужден один, может принести вечный покой другому. «Я дам вам надежный залог, отец, — сказал он. — Я расскажу вам про Вечного жида, с которым встречался не раз, и про то, как на церковной башне трижды прокричал петух».
   Умирающий жадно вслушивался в сыновние слова. Они проливались бальзамом на его больное сердце, вокруг которого все сильнее сжимался железный обруч; он молил Бога о том, чтобы обруч лопнул, но в то же время знал, что если лопнет обруч, то разорвется и сердце. Этот еврей, подумал он, если он и взаправду тот, за кого себя выдает, то надо ли доказательств более надежных и более достоверных? Ведь сынок самолично подверг еврея проверке, своими ушами слышал, как трижды прокричал медный петух, своими глазами видел молнию. А если есть вечная жизнь, будь она даже проклятием, разве не должна она быть тем более дарована тому, кто помрет со святым причастием, в мире с собой и с Богом? «Где же, сын мой, тот еврей сейчас?» — спросил он.
   Новоиспеченный господин магистр совершенно упустил из виду, что как в завершении молитвы непременно должно прозвучать «Аминь», так и рассказ об Агасфере не мог не закончиться просьбой умирающего привести к нему Вечного жида для душевного успокоения. Но искать жида среди узких улочек, где живут евреи, да еще просить его о любезности, этого Паулю Эйцену совсем не хотелось, тем более что он опасался насмешек от принцессы Трапезундской после того случая в Гельмштедте, когда он хотел натравить толпу на жида с принцессой. «Где сейчас находится тот еврей? — переспросил Пауль. — А черт его знает».
   Старик заметил, как молодой магистр заерзал на стуле, видимо, не без причины, но от этого ему лишь сильнее захотелось встретиться с тем евреем, расспросить, правда ли, что он видел Христа живым, разговаривал с Ним, а затем скитался полторы тысячи лет и даже больше. Кукарекал петух или нет, подумал он, меня-то этот жид не проведет, у меня на людей особый нюх, иначе я давно бы обанкротился, ибо в нашем деле, торговле сукном и шерстью, плутов, мошенников и проходимцев куда больше, чем честных коммерсантов. «Сын мой, — сказал он, — приведи ко мне еврея. Я хочу с ним поговорить».
   Пауль хотел было возразить, но умирающий со стоном приподнялся и сказал: «Такова моя воля, последняя воля. Ступай».
   Тут магистру фон Эйцену не осталось ничего другого, как покориться, поэтому он встал и вышел из комнаты. А у него уже пасторская походка, подумал старик, вышагивает чинно, а ступает совсем бесшумно: нельзя пасторам грешника-то спугнуть, пока к рукам не приберут. Еврея он мне приведет-таки, заключил он и попытался себе представить, как выглядит человек, у которого за спиной столько лет, — должно быть, дряхлый старец, глаза слезятся, сам весь усох и сморщился и несет от него гнилью и тленом. С этими мыслями он заснул, а проснулся разбуженный чьими-то голосами; он подумал, что вернулся сын, магистр, и привел еврея Агасфера, поэтому поднял голову, чтобы увидеть их, но оказалось, что пришла семья — верная жена Анна, старший сын Дитрих, а также обе дочери Марта и Магдалена, глаза у всех скорбные, дочери теребят в руках платочки; пришли они, чтобы поддержать умирающего в его последний час, но ему-то недосуг тратить время на них, ибо предстоит еще важный разговор с очень нужным человеком.
   Однако главный пастор Эпинус принадлежал к разряду людей, которые строго следуют долгу, не обращая внимание на то, что при этом они кому-то наступают на мозоли; здесь же надо приуготовить душу человеческую к дальней дороге, что является его прямой обязанностью и одновременно дружеской услугой семье. Поэтому он выпроводил жену с детьми из комнаты, подняв руки, словно большая черная птица махнула крыльями, — ведь таинство исповеди предписывает, чтобы священник оставался с грешником наедине. Затем он приблизился к постели, где тихий и бледный, весь в поту от страха, лежал старый Эйцен, и проговорил голосом, казавшимся уже почти загробным: «Признаешь ли ты, Рейнхард Эйцен, что грешил, и раскаиваешься ли ты в грехах своих? Если так, то ответствуй: Да!»
   Эти слова хорошо знакомы старому Эйцену, поэтому они повергли его в еще больший ужас. Неужели и впрямь настал мой последний час? — думает он. Как же мне уходить из этого мира, если я еще не готов? И где же мой Пауль с евреем, которого он обещал привести?
   Хотя главный пастор Эпинус и не услышал от умирающего утвердительного ответа, но он почел за таковой печальный взгляд устремленных к потолку глаз, поэтому строго кашлянул и продолжил: «Желаешь ли ты, Рейнхард Эйцен, отпущения грехов именем Иисуса Христа? Если так, то ответствуй: Да!»
   Старому Эйцену послышались за дверью спорящие голоса. Ну вот, подумал он, я еще не отошел, а они уже чего-то не поделили; только все это суета сует и тщета. Но где же тот, кто должен принести мне надежный залог, почему не идет?
   До сих пор с уст умирающего не слетело ни единого звука, не было даже слабого кивка головой, только веки устало дрогнули, но главный пастор Эпинус почел и это движение утвердительным ответом, поэтому задал свой третий, самый тяжелый и серьезный вопрос, от которого зависит, будет ли очищена душа сего грешника и понесут ли ее вскоре ангелы на небеса; торжественно прозвучали слова: «Веруешь ли ты, Рейнхард Эйцен, что Иисус Христос отпустил все твои грехи и что прощение, которое ты получишь от меня, есть прощение от Бога? Если так, то ответствуй: Да!»
   На сей раз, к радости Эпинуса, умирающий попытался что-то сказать, его губы разлепились, послышался невнятный шепот. Эпинус наклонился, придвинул ухо к самым губам старого Эйцена и услышал: «Где же еврей? Мне нужен еврей!» Главному пастору никак не взять в толк, при чем тут еврей, почему вообще какой-то еврей затесался промеж христианином, которого соборуют перед дальней дорогой, и его исповедником? Он решил, что умирающий, как это нередко с ними бывает, заговаривается и что душа его вот-вот отлетит, а потому поспешил c отпущением и последним причастием, быстро пробормотал absolvo te, словно его язык зачастил, грешным делом, наперегонки с самим дьяволом: «Силой повеления, данного Господом Его святой церкви, объявляю тебе, Рейнхард Эйцен: всемогущий Бог смилостивился над тобой и искуплением, что даровано Иисусом Христом через Его крестные муки, и смерть, и воскресение, отпускает тебе все твои грехи. Аминь».
   Быстро перекрестив умирающего, главный пастор тут же шагнул к двери, чтобы жена и дети могли засвидетельствовать, что глава семьи принял святое причастие, вкусил напоследок, перед дальней дорогой из этого мира, от плоти и крови Господней. Но едва он со скрипом отворил дверь, как в комнату ворвался магистр Пауль, таща за руку рыжего еврея и громко крича: «Вот он!» За ними влетели брат Дитрих, сестры Марта и Магдалена, а также жена Анна, все сильно возбуждены, наперебой твердят: дескать, стыд и позор и святотатство, нельзя тащить поганого еврея ко христианскому смертному ложу. Душа бедного магистра Пауля разрывалась надвое. Ведь он исполнил свой сыновний долг, для чего обежал половину Гамбурга, только никого не нашел, пока приятель Лейхтентрагер не отвел его в нужное место. А дома его встретил раздосадованный и разгневанный неподобающим визитером к смертному одру главный пастор Эпинус, тот самый Эпинус, которому адресовано рекомендательное письмо Лютера, до сих пор лежащее в кармане магистра Пауля, и который вот-вот готов наорать на пришельцев. Пауль догадался, что ему самому отнюдь не во благо пойдет то благодеяние, которое он совершил ради отца, недаром же старший брат Дитрих расшумелся насчет дурацких выходок и глупых студенческих проделок; в душе Пауль проклял принцессу Трапезундскую, которая лежала дома у еврея, лениво потягиваясь, бесстыже оголив свои пышные груди, да еще отговаривала Агасфера идти к умирающему за то, что господин магистр хотел натравить на них толпу в Гельмштедте. Впрочем, ни злость на Маргрит, из-за которой потеряно столько драгоценного времени, ни умоляющие взгляды на главного пастора Эпинуса и брата Дитриха не помогут — придется все объяснять; но тут Пауль увидел, как отец поманил к себе еврея, однако тот продолжал стоять на месте, скрестив руки на груди, и, казалось, забыл об умирающем, как и все остальные, хотя вроде бы именно умирающий был здесь главной персоной.
   Магистр Пауль начал свою речь, он говорил горячо, ибо дело шло не только о вечной жизни досточтимого папаши, но и об его собственной, вполне земной жизни, которая еще неизвестно как сложится. Он сказал, что отец сам пожелал увидеть еврея, такова его последняя воля, но и еврей-то не простой, каких полно на улицах, нет, это Агасфер, которого Иисус Христос проклял на вечные скитания за то, что тот прогнал Христа от дверей своего дома, когда Он, изнемогая под тяжестью креста, хотел немного передохнуть; Агасфер должен был засвидетельствовать отцу, что действительно знал Иисуса Христа, действительно разговаривал с Ним, и тем самым подтвердить — жизнь вечная не есть некий символ, в который надлежит просто верить, она существует взаправду, в чем можно убедиться на живом примере.
   Услышав столь безумные речи от недавнего выпускника Виттенбергского университета, а теперь соискателя на пасторскую должность, господин Эпинус рванул последние остатки волос на голове и вскричал: «Глупости! То не Вечный жид, а вечная бесовская крамола!» После чего заговорил о том, что, видно, молодой магистр дал себя чем-то подкупить, ибо с каких пор понадобился лукавый иудей для доказательства существования жизни вечной, обетованной каждому правоверному христианину Иисусом Христом, а потом и святыми апостолами. Неужто этому учат в университете Мартинус Лютер и Филипп Меланхтон? А может, подобные премудрости есть результат чрезмерного увлечения вином и пивом, которому, к сожалению, предаются господа студенты?
   В голове новоиспеченного магистра все перемешалось: отец, лежащий на смертном одре и пытающийся жестом слабой руки подозвать к себе еврея; красное злое лицо Эпинуса, который после всего произошедшего вряд ли благосклонно отнесется к рекомендации Лютера; брат, сестры и мать, выпучившие глаза и размахивающие руками; и посреди этой неразберихи — жид, на лице которого блуждала такая спокойная улыбка, будто его тут ничего не касается, будто вовсе и не он главная причина скандала. Ему же, магистру Паулю, придется еще и защищать еврея, хотя бы ради самого себя, чтобы не стоять тут болваном и не выглядеть лжецом.
   «Но позвольте, господин главный пастор, — сказал он, — мой учитель, досточтимый доктор Мартинус, может подтвердить — и на сей счет у меня есть письмо, адресованное лично господину главному пастору, — что учился я прилежно, вникал и в слово Божие, и в наставления пророков; тем не менее, жид этот — самый что ни на есть подлинный и настоящий, а господину главному пастору следовало бы, вероятно, подумать, не является ли живой пример того, кто некогда обидел Иисуса Христа и был за это проклят, не является ли он сегодня, по прошествии полутора тысяч лет, столь же ценным свидетельством, как изустное и письменное предание, а возможно, даже более ценным?» Поэтому вместо того, чтобы бранить магистра Эйцена за его рвение, не лучше ли господину главному пастору подумать также о том, как использовать свидетельства Агасфера к вящей пользе в борьбе против тех, кто снова и снова сомневается в верности единственно истинного и благодатного вероучения? Подобные речи показались Эпинусу попросту безумием, если не того хуже — ересью, поэтому он, не выбирая выражений, резко возразил Паулю, указав ему на то, что наряду с прочими неблаговидностями он, дескать, записался, судя по всему, в друзья к иудеям, которые не только распяли в свое время Христа, но и до сих пор не признают Его учеников и последователей, возводят на них хулу, подвергают гонениям, а христианских младенцев режут, чтобы запекать их кровь в свои пасхальные опресноки; неужели магистру Паулю не известно, что говорил и писал его учитель доктор Мартинус об евреях?
   Ему, магистру Паулусу, после его утренней проповеди, читанной в виттенбергской замковой церкви, — и такой упрек?! Пауль побледнел, его губы скривились, будто он отведал кислого вина. Он с удовольствием растолковал бы господину главному пастору, как относится к евреям, ко всему их роду и племени, если бы не Агасфер, который стоял рядом и уже навострил уши, и если бы не отец, которому Вечный жид еще понадобится. Поэтому ничего, кроме какого-то мычания, Паулю некоторое время выдавить из себя не удавалось, но потом с его уст наконец сорвалось: «Петух, петух, петух же трижды прокричал!» В поисках помощи он оглянулся по сторонам, ища глазами поддержки у Агасфера, который мог бы рассказать о гельмштедтском чуде, однако тот продолжал молчать и не двигался с места.
   Зато господин Эпинус еще больше возмутился поведением молодого магистра. «Петух! Петух! — язвительно повторил он. — Мы с вами не в курятнике, господин магистр, а в опочивальне добропорядочного христианина, у его смертного ложа; что же касается петуха, который в свое время кричал апостолу Петру, так его давно уж зарезали». Вспомнив при этих словах об умирающем, который оставался в кровати без поддержки телесной и духовной, он решил, что теперь самое время подкрепить его святым причастием, дабы закончить дело. Подойдя к обтянутой кожей и изукрашенной шкатулке, которую он принес с собой и поставил у постели, главный пастор открыл ее, вынул коробочку, из коробочки достал облатку, затем взял из той же шкатулки бутылочку с темным вином и серебряную чарку.
   Тут умирающий зашевелился. Ко всеобщему ужасу, который не коснулся только Агасфера, старик жутко закряхтел, с трудом приподнялся, отчего глаза его едва не вылезли на лоб, и, опершись на локоть, сказал внятно, так что все его хорошо расслышали: «Хочу говорить с евреем».
   У господина Эпинуса даже челюсть отвисла, ему подумалось, что без черта тут не обошлось, и захотелось вернуться в стародавние времена, когда бесов изгоняли большим шумом и святой молитвой; сыну Дитриху и сестрам Марте и Магдалене тоже стало не по себе, а супруга Анна и вовсе обмерла, будто жена библейского Лота, которая, несмотря на запрет, обернулась поглядеть на Содом и превратилась за это в соляной столб. Только еврей спокойно поправил ермолку на своей рыжей голове, сощипнул ниточку с рукава кафтана и сказал умирающему: «У нас с вами еще уйма времени, господин Эйцен, — а повернувшись к Эпинусу, добавил: — Я помешал совершить обряд, так вы продолжайте: хоть Богу это не надобно, зато человеку утешно».
   Главный пастор метнул ядовитый взгляд на магистра, который привел сюда столь наглого еврея, потом такой же взгляд на самого еврея, который мало того, что гордыню свою показывает, но еще и богохульствует; впрочем, ничего другого ему, пастору, не осталось, как вершить обряд, а значит — делать то, что сказал еврей. Подняв пальцами облатку, Эпинус проговорил: «Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, возблагодарив, преломил его и сказал: „Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое!“».