Отпихнув меня, в комнату вошел Вик с банкой пива в руке.
   – Там на кухне столько бухла...
   Он подкатил к Стелле и заговорил с ней. О чем – я не слышал из-за музыки, но мне точно не было места в этом разговоре.
   Пиво я не любил – тогда не любил. Я отправился на кухню поискать чего-нибудь повкуснее. На столе стояла большая бутылка кока-колы, и я налил себе полный стакан – правда, пластиковый. В кухне сидели и оживленно болтали две девочки, с которыми я, разумеется, не решился заговорить. У них у обеих была гладкая черная кожа, иностранный акцент, и эти прелестные, живые девчонки были явно вне зоны моей досягаемости.
   Я болтался по дому со стаканом колы.
   Дом оказался значительно больше и запутанней, чем стандартные двухэтажные здания, к которым я привык. Свет везде был приглушен – сомневаюсь, что где-то имелась лампочка мощнее сорока ватт, – и в каждой комнате кто-то был, причем, насколько я помню, исключительно девушки. Наверх я не пошел.
   В зимнем саду я обнаружил одинокую девушку. У нее были светлые, почти белые, длинные волосы. Она сидела на стеклянной столешнице, сцепив руки в замок, и грустно смотрела в сад за окном.
   – Ты не против, если я здесь посижу? – спросил я. Она покачала головой, потом пожала плечами, в общем, ей было все равно. Я присел за стеклянный столик.
   Мимо двери оранжереи прошли Вик со Стеллой. Вик на мгновение прервал разговор, посмотрел на меня, сидящего у стола, скованного робостью и застенчивостью, и изобразил рукой открывающийся рот. Разговаривай!Ну да, конечно.
   – А ты... местная? – спросил я у девушки.
   Она покачала головой. На ней была серебристая блузка с глубоким вырезом, и я старался не таращиться на округлости ее груди.
   – А как тебя зовут? Меня – Эйн.
   – Уэнна Уэйны, – сказала она. – Я второсортная.
   – Какое... э... необычное имя.
   Ее рассеянный взгляд наконец сосредоточился на мне.
   – Это значит, что мой исток – тоже Уэйна, и я обязана перед нею отчитываться. Мне нельзя размножаться.
   – А. Ну да. Но для этого еще вроде бы рановато?
   Она расцепила руки и подняла их над столом, растопырив пальцы.
   – Видишь?
   Мизинец на ее левой руке был кривым и раздваивался на кончике, образуя два маленьких пальчика. Небольшой дефект.
   – Когда я закончила цикл, им пришлось принимать решение: оставить меня или уничтожить. Хорошо, что решение вышло в мою пользу. Теперь я путешествую, а мои более совершенные сестры остались дома, в стазис-поле. Они без изъянов. А я – второй сорт. Скоро я вернусь к Уэйне и расскажу об увиденном. Передам все свои впечатления об этом месте. Которое ваше.
   – Я вообще-то не здесь живу, не в Кройдоне, – сказал я. – Тоже не местный. – Может, она из Америки, подумал я. Странно она разговаривает. Вообще ничего не понятно.
   – Как скажешь, – согласилась она, – все мы неместные. – Она прикрыла свою шестипалую руку другой рукой. – Я ожидала, что это место будет больше, чище и красочнее. Но оно все равно уникально.
   Она зевнула, прикрыв рот правой рукой, – и тут же вернула ее на место.
   – Я устала от путешествий, надеюсь, когда-нибудь они закончатся. Я увидела их на улице в Рио, на карнавале – золотых, очень высоких, с фасеточными глазами и крыльями, – и чуть было не побежала навстречу, но потом поняла, что это всего лишь люди в костюмах. Я спросила у Холы Кольт: «Почему они так стараются быть похожими на нас?». И она мне ответила: «Потому что они ненавидят себя, свою розовость и коричневость, и то, какие они низкорослые». Вот, что я чувствую. Даже я, не успевшая вырасти. Как будто это мир детей или эльфов. – Она улыбнулась и добавила: – Хорошо, что они не могут видеть Холу Кольт, никто из них.
   – Ага, – сказал я. – Потанцуем?
   Она покачала головой.
   – Это запрещено. Мне нельзя делать ничего, что может нанести вред собственности. Я принадлежу Уэйне.
   – Тогда, может, выпьешь чего?
   – Воды, – ответила она.
   Я смотался на кухню, налил себе еще колы, взял чистую чашку и наполнил ее водой из-под крана. Из кухни – обратно в коридор, оттуда – в зимний сад... Но там уже никого не было.
   Какое-то время я гадал, куда она делась – наверное, пошла в туалет, – и, может, она все-таки передумает насчет танцев, если вернется. Потом я вернулся в гостиную. Людей там прибавилось. Танцующих девушек стало больше, появилось несколько незнакомых парней, на вид – явно постарше меня с Виком. Все соблюдали дистанцию, кроме Вика и Стеллы. Он держал ее за руку, а когда песня закончилась, небрежно приобнял за талию – почти по-собственнически, чтобы никто не покусился.
   Я все думал, куда делась девчонка из оранжереи: на первом этаже ее не было.
   Затем я перебрался в комнату прямо по коридору и сел на диван. Там уже сидела нервная девушка с темными волосами и короткой стрижкой, торчавшей ежиком.
    Говори!– рявкнул внутренний голос.
   – Э-э... у меня тут вода пропадает, – выпалил я, – не хочешь?
   Она кивнула и очень осторожно, словно не привыкла к своим рукам или не доверяла глазам, приняла чашку из моих рук.
   – Мне нравится туризм, – сказала она, неуверенно улыбаясь. Между передними зубами у нее была маленькая щербинка, и она цедила воду сквозь зубы, как взрослые пьют дорогое вино. – В прошлый раз мы летали на Солнце, плавали в солнечных морях вместе с китами. Мы слушали их истории, и мерзли в холоде фотосферы, и ныряли вниз, где глубинное тепло согревало нас и ободряло. Я хотела вернуться. На этот раз я действительно хотела вернуться. Слишком много я видела. Но мы пришли в этот мир. Тебе нравится?
   – Что?
   Она обвела рукой комнату: диван, кресла, шторы, лампу.
   – Ну да, ничего так.
   – Я говорила им, что не хочу посещать этот мир, – продолжала она. – Мой родитель-наставник не послушал. Сказал, что мне нужно еще многому научиться. А я ответила: «Я еще больше узнаю на Солнце. Или в межзвездном пространстве. Джесса плетет паутину среди галактик. Я тоже хочу». Но он не слушал, и я пришла в этот мир. Родитель-наставник поглотил меня, и вот я здесь, заключенная в разлагающийся кулек мяса на известковом каркасе. Едва воплотившись, я ощутила внутри себя что-то такое... бьющееся, пульсирующее и хлюпающее. Раньше мне никогда не приходилось вибрировать голосовыми связками, выталкивая воздух из легких, и я сказала родителю-наставнику, что хочу умереть, что, как известно, является беспроигрышным способом бегства из этого мира.
   Она постоянно перебирала черные четки, обвивавшие ее запястье.
   – Но в этой плоти есть какое-то знание, – сказала она, – и я намерена им овладеть.
   Мы сидели почти по центру дивана. Я решил положить руку ей на плечо, но так... как бы случайно. Просто забросить руку на спинку дивана, а потом незаметно, по миллиметру, спускать ее вниз, пока не коснусь ее плеча.
   Она продолжала:
   – Эта жидкость в глазах, от которой весь мир расплывается. Мне никто не объяснил, и я се не понимаю. Я касалась складок Шепота, я летала с сияющими тахион-лебедями, и все равно не понимаю.
   Не сказать, что она была самой красивойдевушкой из тех, кого я видел в доме, но она была милой, и в любом случае она была девушкой. Осторожно, едва дыша, я чуть сдвинул руку и коснулся ее спины. Она промолчала.
   Но тут из коридора меня окликнул Вик. Он стоял в дверях, обнимая Стеллу, и махал мне рукой. Я покачал головой, давая понять, что у меня тут кое-что наклевывается. Однако он очень настойчиво позвал меня, и мне пришлось встать и подойти к двери.
   – Ну чего?
   – Это... В общем, вечеринка... – начал Вик извиняющимся тоном. – Короче, это не та вечеринка. Мы со Стеллой все выяснили. Она вроде как объяснила. Мы ошиблись домом.
   – Господи. И что теперь? Нам надо уйти?
   Стелла покачала головой. Вик притянул ее к себе и нежно поцеловал в губы.
   – Ведь ты рада, что мы появились тут, да, дорогая?
   – Ты же знаешь, – сказана она.
   Он посмотрел на меня и улыбнулся своей фирменной улыбкой: плутовской и совершенно очаровательной – немного от Артфула Доджера, немного от Прекрасного принца.
   – Не переживай. Все равно они все нездешние. Это вроде поездки по обмену, сечешь? Как мы в Германии.
   – Да?
   – Эйн. Тебе нужно с ними общаться. А «общаться» означает, что надо еще и слушать. Понятно?
   – Я говорю. Уже с парочкой поговорил.
   – И как успехи?
   – Все было отлично, пока ты меня не позвал.
   – Ну, извини. Просто хотел ввести тебя в курс дела. Все нормально.
   Он похлопал меня по плечу и ушел вместе со Стеллой. Потом они оба поднялись наверх.
   Не поймите меня неправильно, в этом полумраке все девушки были прекрасны; у них у всех были такие красивые лица, но, что гораздо важнее, в них было... даже не знаю... какое-то волшебное своеобразие, легкая асимметрия пропорций, некая странная человечность, которая отличает истинную красоту от холодной безупречности манекена. Стелла, конечно, была красивее всех, но она, разумеется, досталась Вику: они уже наверху, и так будет всегда.
   Когда я вернулся обратно в комнату, на диване уже сидели какие-то парни, которые активно общались с щербатой девчонкой. Кто-то рассказал анекдот, и все рассмеялись. К ней теперь пришлось бы пробиваться чуть ли не с боем, однако мой уход не особенно ее огорчил, она явно меня не ждала, и я вернулся в гостиную. Мельком глянув на танцующих, я удивился, откуда играет музыка: не было видно ни проигрывателя, ни колонок.
   И я снова пошел на кухню.
   Кухни на вечеринках – вещь незаменимая. Чтобы зайти туда, не надо выдумывать никаких причин, и еще большой плюс: на этой вечеринке я не замечал никаких признаков чьей-то мамы. Обследовав батарею бутылок и банок на кухонном столе, я нацедил себе на полдюйма «Перно» и разбавил его кока-колой. Потом бросил в стакан пару кубиков льда и сделал глоток, наслаждаясь сладким ароматом свежести.
   – Что пьешь? – спросил женский голосок.
   – «Перно», – ответил я. – Немного напоминает анисовое драже, только со спиртом. – Я не стал говорить, что попробовал напиток только потому, что слышал, как кто-то из толпы просил «Перно» на концертном альбоме «Velvet Underground».
   – А мне можно?
   Я смешал еще один коктейль и отдал девушке, обладательнице роскошных медно-каштановых волос, завитых в мелкие кудряшки. Сейчас такие прически уже не носят, но тогда они встречались на каждом шагу.
   – Как тебя зовут? – спросил я.
   – Триолет.
   – Красивое имя, – сказал я, хотя далеко не был в этом уверен.
   А вот сама девушка точно была красивой.
   – Это такой вид стихов, – гордо ответила она. – Как я.
   – Так ты, что ли, стихотворение?
   Она улыбнулась и опустила глаза, может быть, даже застенчиво. У нее был почти античный профиль: идеальный греческий нос практически сливался в одну линию со лбом. В прошлом году мы ставили в школьном театре «Антигону». Я играл гонца, который приносит Креонту весть о смерти Антигоны. Мы играли спектакль в полумасках с точно такими же носами. Вспомнив ту пьесу и глядя на девушку, там, на кухне, я думал о женщинах из комиксов Барри Смита про Конана Варвара. Через пять лет я бы вспомнил прерафаэлитов, Джейн Моррис и Лизи Сиддал. Но тогда мне было всего пятнадцать.
   – Ты стихотворение? – переспросил я.
   Она прикусила верхнюю губу.
   – В каком-то смысле. Я поэма, я ритм, я погибшая раса, чей мир поглотило море.
   – Это, наверное, трудно: быть тремя вещами одновременно?
   – Как тебя зовут?
   – Эйн.
   – Значит, ты Эйн, – сказала она. – Ты существо мужского пола. И ты двуногий. Тебе трудно быть тремя сущностями одновременно?
   – Но это же не разные вещи. То есть они не взаимоисключающие.
   На ней было платье из тонкой шелковистой ткани. Глаза были зеленые, такого особенного оттенка, который сейчас сразу навел бы на мысли о контактных линзах; но это было тридцать лет назад – тогда все было по-другому. Помнится, я тогда думал о Вике и Стелле, уединившихся наверху. «Сейчас, – думал я, – они уже наверняка завалились в спальню». И завидовал Вику, как ненормальный. До боли.
   И все же я разговаривал с девушкой, даже если мы оба несли полный бред, даже если на самом деле ее звали не Триолет (детям моего поколения еще не давали хипповских имен: всем Радугам, Солнышкам и Лунам было тогда лет по шесть-семь).
   – Мы знали, что конец уже близко, – продолжала она, – и поэтому переложили свой мир в поэму, чтобы поведать Вселенной, кем мы были и зачем мы пришли в этот мир, что мы говорили, о чем думали и мечтали, к чему стремились.
   Мы вплели свои сны в ткань слов и скроили слова так, что они будут жить вечно, незабвенно. Потом мы превратили поэму в вихрь, спрятанный в сердце звезды, и разослали свое послание в импульсах электромагнитного спектра, и где-то в далеком звездном скоплении, на расстоянии в тысячу солнечных систем, этот узор расшифровали, и он опять стал поэмой.
   – И что было дальше?
   Она пристально посмотрела на меня. Казалось, она глядит на меня сквозь свою полумаску Антигоны, но глаза при этом являются лишь частью маски – может, чуть более глубокой и проникновенной, но все-таки частью маски.
   – Нельзя услышать поэму и не измениться внутренне, – сказала она. – Ее услышали, и она заразила их. Тех, кто услышал. Она проникла в них и завладела всем их существом, ее ритм сделался частью их мыслей, ее образы постоянно воздействовали на их метафоры, ее строфы, мироощущение, вдохновение заменили им жизнь. Их дети рождались с поэмой в крови, они знали ее изначально. И уже очень скоро, как всегда и бывает, дети перестали рождаться совсем. В них уже не было необходимости. Осталась только поэма, которая обрела плоть, которая двигалась, распространяя себя по просторам Вселенной.
   Я придвинулся к ней и почувствовал, как наши ноги соприкоснулись. Она вроде бы не возражала, даже взяла меня за руку, словно поощряя к дальнейшим действиям. Я расплылся в улыбке.
   – Есть места, где нам рады, – говорила Триолет, – а где-то к нам относятся, как к ядовитым сорнякам, или болезни, которую надо немедленно изолировать и уничтожить. Но где кончается зараза и начинается искусство?
   – Не знаю, – ответил я, по-прежнему улыбаясь. Из гостиной доносился гулкий ритм незнакомой музыки.
   Она наклонилась ко мне и... наверное, это был поцелуй... Наверное. Так или иначе, она прижала свои губы к моим, и потом, удовлетворенная, отодвинулась, словно поставила на мне свое клеймо.
   – Хочешь послушать? – спросила она, и я кивнул, не понимая, что мне предлагают, но уверенный, что я хочу все, что она пожелает мне предложить.
   Она начала что-то шептать мне на ухо. Странная штука эта поэзия – ее можно почувствовать, даже если не знаешь языка. Слушая Гомера в оригинале, не понимая ни слова, ты чувствуешь, что это поэзия. Я слышал стихи на польском, стихи инуитов, и мгновенно понимал, что это, не улавливая смысла. Таким же был ее шепот. Я не знал языка, но ее слова пронизывали меня, и в воображении рисовались хрустальные башни, и искрящиеся бриллианты, и люди с глазами цвета морской волны: и с каждой строчкой, с каждой рифмой я ощущал неумолимое наступление океана.
   Наверное, я поцеловал ее по-настоящему. Не помню. Знаю только, что очень хотел ее поцеловать.
   Помню, как Вик тряс меня за плечо.
   – Пойдем отсюда! – кричал он. – Скорее!
   Мои мысли медленно возвращались к реальности из далекого далека.
   – Идиот! Скорее. Уходим отсюда! – кричал он, ругая меня последними словами. В его голосе звенела ярость.
   Впервые за вечер я узнал что-то из музыки, звучавшей в гостиной. Печальный плач саксофона сменил каскад струнных аккордов, мужской голос запел про сыновей безмолвной эпохи. Мне хотелось остаться и дослушать песню.
   -– Я не закончила, – сказала она. – Он еще не дослушал.
   – Извини, дорогуша, – отрезал Вик, который больше не улыбался. – Как-нибудь в другой раз. – Он схватил меня за локоть и поволок вон из комнаты. Я не сопротивлялся Я знал по опыту, что если что-то втемяшится ему в голову, лучше не возражать – а то можно и схлопотать по роже. Не всегда, разумеется: только если он зол или сильно расстроен. Сейчас он был зол. Очень зол.
   Протащив меня через гостиную. Вик распахнул входную дверь, и я оглянулся в последний раз, надеясь увидеть в дверях кухни Триолет, но там было пусто. Зато я увидел Стеллу, стоявшую на верхних ступеньках лестницы. Она смотрела на Вика, и я увидел ее лицо.
   Это было тридцать лет назад. С тех пор я многое забыл, и забуду еще больше, а в конечном итоге забуду все. Но если бы я верил в жизнь после смерти, я был бы уверен, что в ней не будет псалмов и гимнов. В ней будет лишь это– то, что я никогда не забуду, даже когда позабуду все: лицо Стеллы, смотревшей на убегающего от нее Вика. Я буду помнить его даже на смертном одре.
   Ее одежда была в беспорядке, косметика на лице смазана, а глаза...
   Не злите Вселенную. Бьюсь об заклад, у разъяренной Вселенной будут точно такие же глаза.
   Мы с Виком неслись со всех ног, прочь от той вечеринки, туристов и полумрака; неслись, словно гроза наступала нам на пятки. Это был бешеный суматошный забег по запутанным улочкам – бездумный и безоглядный, – пока мы не остановились за много кварталов оттуда, оглушенные собственным хриплым дыханием и стуком сердец. Мучительно глотая воздух, я держался за стену, а Вика вырвало, вывернуло наизнанку в придорожную канаву.
   Он вытер рот.
   – Она не... – Он замолчал.
   Покачал головой.
   Потом продолжил:
   – Знаешь... есть вещи... Когда ты заходишь слишком далеко. И если ты сделаешь еще шаг, то перестанешь быть собой. Это будешь уже не ты, понимаешь? Запретные места... куда просто нельзя заходить... Думаю, сегодня со мной случилось именно это.
   Я подумал, что понимаю, о чем он пытался сказать.
   – Ты ее трахнул? – предположил я.
   Он ударил меня кулаком в висок. Я испугался, что сейчас придется с ним драться – и проиграть, – но он опустил руку и отошел в сторону, издавая странные сдавленные звуки, как будто ему не хватало воздуха.
   Я удивленно смотрел на него, пока до меня не дошло, что он плачет: его лицо побагровело, слезы и сопли текли по щекам. Вик рыдал посреди улицы, рыдал откровенно и жалобно, как ребенок. Потом он пошел прочь, и я больше не видел его липа. Я не понимал, что могло произойти на втором этаже, что на него так подействовало, что его так напугало – и даже и не пытался строить предположения.
   Один за другим зажглись уличные фонари; Вик ковылял по дороге, я плелся следом за ним, и мои ноги безотчетно отбивали ритм поэмы, которую, как ни пытался, я так и не смог вспомнить.

ДЕНЬ, КОГДА ПРИЗЕМЛИЛИСЬ ЛЕТАЮЩИЕ ТАРЕЛКИ

   The Day the Saucers Came
   Перевод. Н. Эристави
   2007

 
В тот день приземлились летающие тарелки. Сотни –
и все золотые.
Они беззвучно спускались с небес, подобно снежинкам
огромным.
Они спускались – и все, без изъятья, земляне
Стояли. Глядели.
Пересыхали рты, зрела надежда понять –
Что там внутри?
Будет ли завтра у нас? Никто об этом не знал.
Но ты не заметил. А все – почему?
 
 
Потому что в тот день, когда приземлились
Летающие тарелки,
Как то ни странно звучит, разверзлись могилы –
И мертвецы восстали.
Зомби когтями взрывали мягкую почву
Иль возносились из древних могил – гниющая плоть
и глаза пустые.
Неодолимые, шли они нам – живущим! – навстречу,
И мы смертным криком кричали и, словно крысы, бежали.
Но ты не заметил. А все – почему?
 
 
Потому что тот день, когда приземлились
Летающие тарелки.
И могилы покинули зомби, стал днем Рагнарёка.
По всем голубым экранам планеты крутились
Корабль из ногтей мертвецов. Великий змей,
Да Фенрир-волк.
Огромные – их не поймаешь в кадр
И разумом не охватишь.
А репортаж все длился, – и скоро в прямом эфире
И с золотой Вальгаллы рать Аса-Тора сошла, –
Но ты не заметил. А все – почему?
 
 
Потому что в день тарелок летающих, зомби и битвы богов
Открылись Врата Преисподней,
И каждый из нас был окружен сонмом
Демонов, эльфов, джиннов, ифритов,
Что предлагали нам вечную жизнь и исполненье желаний,
И чар своих силу, и неземную мудрость,
И вечную дружбу свою.
и горы алмазов и злата, –
Меж тем же Гог и Магог в наши земли вторгались,
А с ними – пчелы-убийцы. А ты что делал?
Ты этого не заметил. И все – почему?
 
 
Да потому что в день, когда приземлились тарелки,
В день Рагнарёка, зомби и джиннов,
В день жарких ветров и метелей холодных,
В день, когда все города хрустально-прозрачными стали,
Когда завяли цветы, и рассосался пластик,
Когда компьютеры нам объявили войну
И мониторы нас объявили рабами,
В день, когда пьяные ангелы вышли, шатаясь, из баров,
В день, когда звери заговорили на ассирийском наречье,
А мы поняли речь их,
В день Снежных людей и плащей-невидимок,
В день, когда нас спасали Машины времени,
В день эльфов –
Ты ни черта не заметил. А все – потому.
Что весь этот день ты сидел, запершись.
Заняться ничем не мог – листал бессмысленно книги,
А сам все смотрел да смотрел
В сторону телефона
И ждал,
Чтоб я тебе позвонила!
 

ЖАР-ПТИЦА

   Sunbird
   Перевод. А. Аракелов
   2007

   Для ХМГ – запоздалый подарок на день рождения.

 
   Ребята в Эпикурейском клубе состояли тогда бедовые и небедные. И погулять не дураки. Было их пятеро:
   Огастес ДваПера Маккой, человек-гора – объемом с троих, евший за четверых, пивший за пятерых. Прадед его основал Эпикурейский клуб на деньги от страховой лотереи [30], в которой он постарался выиграть – достаточно традиционным способом.
   Профессор Мандалай, нервный коротышка, серый, как призрак (а может, действительно призрак: в мире случались и более странные вещи). Пил только воду и ел кукольные порции еды с тарелок размером с блюдечко. Да ладно! Гурман – не обязательно обжора, а Мандалай не пропускал ни одного блюда из присутствовавших на столе,
   Вирджиния Бут, гастроном и ресторанный критик, некогда – писаная красавица, теперь превратившаяся в роскошную величественную развалину, и наслаждавшаяся своей разваленностью.
   Джеки Ньюхаус, потомок (непрямой) великого любовника, гурмана, скрипача и дуэлянта Джакомо Казаковы. Как и его знаменитый родственник, Джеки Ньюхаус за свою долгую жизнь разбил немало сердец и отведал немало деликатесов.
   И наконец, Зебедия Т. Кроукрастл, единственный эпикуреец-банкрот: он вваливался на собрания клуба с бутылкой дешевого пойла в бумажном пакете, небритый, без шляпы, и без пальто, и зачастую – не то чтобы даже в рубашке, а вообще непонятно в чем, но ел с аппетитом, которого с лихвой хватило бы на всех.
   Слово взял Огастес ДваПера Маккой.
   – Мы перепробовали уже все, что можно, – сказал Огастес ДваПера Маккой, и в его голосе сквозили печаль и горечь. – Отведали мясо стервятников, ели кротов и летучих лисиц.
   Мандалай сверился со своим блокнотом.
   – На вкус стервятник напоминает протухшего фазана. Крот – трупного червя. Летучая лисица по вкусу – точь-в-точь как упитанная морская свинка.
   – Пробовали попугая-какапо, ай-ай и гигантскую панду...
   – М-м-м, жареная отбивная из пандятины, – сглотнула слюну Вирджиния Бут.
   – Даже кое-что из давно вымерших видов случалось у нас на столе, – продолжал Огастес ДваПера Маккой. – Мы ели быстрозамороженную мамонтятину и мясо гигантского ленивца из Патагонии.
   – Жаль, что мамонт был лежалый, – вздохнул Джеки Ньюхаус. – Но зато сразу понятно, почему эти волосатые слоны так скоро закончились – люди быстренько их распробовали. Я, конечно, ценитель изысканных блюд, но в тот раз с первого же куска мои мысли обратились к канзасскому шашлычному соусу, и будь эти ребрышки посвежее...
   –- Не вижу ничего страшного в том, что он полежал во льду пару тысяч лет, – заметил Зебедия Т. Кроукрастл. Он оскалился, обнажив кривые, но все же острые и крепкие зубы. – Но если всерьез говорить о вкусном, то правильный выбор – мастодонт, без вариантов. За мамонтов люди брались, когда не могли достать мастодонта.
   – Мы ели кальмаров, гигантских кальмаров, необозримых кальмаров, – говорил Огастес ДваПера Маккой. – Мы ели леммингов и тасманских тигров. Мы ели шалашников, овсянок и павлинов. Мы ели рыбу-дельфина (которая не то же, что дельфин-млекопитающее), гигантскую морскую черепаху и суматранского носорога. Мы ели все, что можно съесть.
   – Глупости. Есть еще много сотен блюд, которых мы не попробовали, – заявил профессор Мандалай. – Даже тысяч. Ну, вспомнить хотя бы, сколько тысяч видов жуков мы пока обходили вниманием.
   – Ой, Мэнди, – вздохнула Вирджиния Бут. – Отведав одного жука, считай, что знаешь вкус всех. А мы и так перепробовали сотни видов. И только навозники хоть чем-то порадовали.
   – Нет, – возразил Джеки Ньюхаус. – Там все дело – в навозных катышках. Сами жуки совершенно неудобоваримы. И все же я с тобой согласен. Мы покорили вершины гастрономии и промерили бездны дегустации. Мы стали, как космонавты, исследователи вселенных наслаждения и миров вкуса, которые другим и не снились,
   – Так, так, так, – сказал Огастес ДваПера Маккой. – На протяжении уже полутора веков раз в месяц происходит заседание клуба, так было при моем отце, моем деле и моем прадеде. Но теперь, боюсь, нам придется прервать традицию, ибо не осталось ничего, что мы или наши предшественники не употребили бы в пищу.