затруднительное положение, он поступил следующим образом. Он велел повесить труп вора на стене и подле него поставил стражу, приказав ей схватить и привести к нему всякого, кто будет замечен плачущим или стенающим. Когда же труп был таким образом повешен, мать вора очень скорбела об этом. Она поговорила со своим оставшимся в живых сыном и потребовала от него каким бы то ни было способом снять труп брата; и когда он хотел уклониться от этого, она пригрозила, что пойдет к царю и донесет, что это он взял сокровища. Когда же мать проявила такую суровость к оставшемуся в живых сыну и все его увещания не привели ни к чему, говорят, он употребил следующую хитрость. Он снарядил несколько ослов, навьючил на них мехи с вином и затем погнал ослов впереди себя; и когда он поравнялся со стражей, сторожившей повешенный труп, он дернул развязанные концы трех или четырех мехов. Когда вино потекло, он стал с громким криком бить себя по голове, как бы не зная, к которому из ослов раньше броситься.
   Сторожа, однако, увидав вытекавшее в изобилии вино, сбежались с сосудами на дорогу и собрали вытекавшее вино в качестве законной своей добычи, -- чем он притворился немало рассерженным и ругал всех их. Но когда стража стала утешать его, он притворился, будто мало-помалу смягчается и гнев его проходит; наконец, он согнал ослов с дороги и стал поправлять на них сбрую.
   Когда же теперь, слово за слово, они разговорились и стали смешить его шутками, он отдал им еще один мех в придачу, и тогда они решили улечься тут же на месте пить, пожелали также его присутствия и приказали ему остаться, чтобы выпить здесь вместе с ними, на что он согласился и остался там. В конце концов, так как стража ласково обращалась с ним во время попойки, он
   отдал ей в придачу еще второй мех... Тогда вследствие основательного возлиянья сторожа перепились сверх всякой меры и, обессиленные сном, растянулись на том самом месте, где пили. Так как была уже глухая ночь, он снял труп брата и обстриг еще в знак поругания всем сторожам правые половины бород; положил затем труп на ослов и погнал их домой, исполнив таким образом то, что заповедала ему мать.
   Царь же, когда ему донесли, что труп вора украден будто бы очень разгневался; и так как он во что бы ни стало хотел открыть виновника этих проделок, употребил, чему я не верю, следующее средство. Родную дочь он поместил в балагане, как если бы она продавала себя, и приказал ей допускать к себе всякого без различия; однако, прежде чем сойтись, она должна была заставлять каждого рассказать ей самую хитрую и саммую бессовестную проделку, какую он совершил в своей жизни, и если бы при этом кто-нибудь рассказал ей историю о воре, того должна была она схватить и не выпускать. Девушка действительно поступила так, как ей приказал отец, но вор дознался, к чему все это устроено, peшил еще раз превзойти царя хитростью и будто сделал cледующее. Он отрезал от свежего трупа руку по плечо и взял ее под плащом с собою. Таким образом пошел к царской дочери, и когда она его, так же как и других спросила, он рассказал ей как самую бессовестную свою проделку, что он отрезал голову родному брату, попавшемуся в царской сокровищнице в капкан, и как самую хитрую, что он напоил стражу допьяна и снял повешенный труп брата. При этих словах она хотела
   схватить, но вор протянул ей в темноте мертвую руку, которую она схватила и удержала, убежденная, что держит его собственную руку; между тем он отпустил последнюю и поспешно скрылся в дверь. Когда же этом донесли царю, он совсем изумился изворотливости и смелости того человека. Но в конце концов он будто бы велел объявить по всем городам, что дарует безнаказанность этому человеку и обещает ему всяческие блага, если тот откроет себя и предстанет перед ним.
   Вор этому доверился и предстал пред ним; и Рампсенит чрезвычайно восхищался им, даже отдал ему в жены ту дочь как умнейшему из людей, поскольку египтян он считал мудрейшим из народов, а этого человека мудрейшим из египтян.
   (Геродот. История, кн. II, гл. 121)
   II
   К стр. 17.
   ПОЛЕ БИТВЫ ПРИ ГАСТИНГСЕ
   Погребение короля Гарольда
   Два саксонских монаха, Асгот и Айльрик, посланные настоятелем Вальдгема, просили разрешения перенести останки своего благодетеля к себе в церковь, что им и разрешили. Они ходили между грудами тел, лишенных оружия, и не находили того, кого искали: так был он обезображен ранами. В печали, отчаявшись в счастливом исходе своих поисков, обратились они к одной женщине, которую Гарольд, прежде чем стать королем, содержал в качестве любовницы, и попросили ее присоединиться к ним. Ее звали Эдит, и она носила прозвище "Красавица с лебединой шеей". Она согласилась пойти вместе с обоими монахами, и оказалось, что ей легче, чем им, найти тело того, кого она любила.
   (О. Т ь е р р и. История завоевания Англии норманнами)
   III
   К стр. 94.
   ВОСПОМИНАНИЕ
   И маленький Вильгельм лежит там, и в этом виноват я. Мы вместе учились в монастыре францисканцев и вместе играли на той его стороне, где между каменных стен протекает Дюссель Я сказал "Вильгельм, вытащи котенка, видишь, он свалился в реку". Вильгельм резво взбежал на доску, перекинутую с одного берега на другой, схватил котенка, но сам при этом упал в воду, а когда его извлекли оттуда, он был мокр и мертв. Котенок жил еще долгое время.
   ("Путевые картины" Генриха Гейне, часть вторая, гл.
   IV
   К стр. 112.
   ИЕГУДА БЕН ГАЛЕВИ
   Песнь, пропетая левитом Иегудой, украшает общины, точно драгоценнейшая диадема, точно жемчужная цепь обвивает ее шею. Он -- столп и утверждение храма песнопения -- пребывающий в чертогах науки, мс гучий, мечущий песнь, как копье.. повергнувший исполинов песни, их победитель и господин. Его песни лишают мудрых мужества песнопения -- перед ними почти иссякают сила и пламень Ассафа и Иедутана, и пение карахитов кажется слишком долгим. Он ворвался в житницы песнопения, и разграбил запасы их, и унес с собою npекраснейшие из орудий, -- он вышел наружу и затвор врата, чтобы никто после него не вступил в них. И кто следует за ним по стопам его, чтобы перенять искусство его пения, -- им не настичь даже пыли его победной колесницы. Все певцы несут на устах его слово и лобзают землю, по которой он ступал. Ибо в творениях дожественной речи язык его проявляет силу и иощь. Своими молитвами он увлекает сердца, покоряя в своих любовных песнях он нежен, как роса, и восплг няет, как пылающие угли, ив своих жалобах струит облаком слез, -- в посланиях и сочинениях, которые он гает, заключена вся поэзия.
   ("Рабби Соломон Аль-Харизи о рабби Иегуде Галев
   Послесловие к "Романсеро"
   Я назвал эту книгу "Романсеро", поскольку тон романса преобладает в стихах, которые здесь собраны. Я написал их, за немногими исключениями, в течение трех последних лет, среди всевозможных физических тягот и мучений. Одновременно с "Романсеро" я выпускаю в том же издательстве небольшую книжечку, которая носит название "Доктор Фауст, поэма для танца, а также курьезные сообщения о дьяволе, ведьмах и стихотворном искусстве". Я рекомендую последнюю достопочтенной публике, которая не прочь приобретать знания о такого рода предметах без всякого умственного напряжения; это тонкая, ювелирная работа, при виде которой покачает головою не один неискусный кузнец. Я намеревался первоначально включить это произведение в "Романсеро", но отказался от этого, чтобы не нарушать единства настроения, которое господствует в последнем и создает его колорит. Эту "поэму для танца" я написал в 1847 году, в то время, когда мой злой недуг шагнул уже далеко вперед, хотя не бросил еще своей мрачной тени на мою Душу. Я сохранил еще в то время немножко мяса и язычества, еще не был исхудалым, спиритуалистическим скелетом, нетерпеливо ожидающим своего окончательного Уничтожения. И в самом деле, разве я еще существую? Плоть моя до такой степени измождена, что от меня не осталось почти ничего, кроме голоса, и кровать моя напоминает мне вещающую могилу волшебника Мерлина, погребенного в лесу Броселиан, в Бретани, под сенью высоких дубов, вершины которых пылают, подобно зеленому пламени, устремленному к небу. Ах, коллега Мерлин, завидую тому, что у тебя есть эти деревья и их свежее веяние; ведь ни единый шорох зеленого листка не доносится до моей матрацной могилы в Париже, я слышу с утра до вечера только грохот экипажей, стук, крики и бренчанье на рояле. Могила без тишины, смерть без привилегий мертвецов, которым не приходится тратить деньги и писать письма или даже книги, -- печальное положение! Давно уже сняли с меня мерку для гроба, и для некролога тоже, но умираю я так медленно, это становится прямо-таки несносным и для меня, и моих друзей... Но терпение! Всему приходит конец. Когда-нибудь утром вы найдете закрытым балаганчик, в котором вас так часто потешали кукольные комедии моего
   юмора.
   Но что станется, когда я умру, с бедными петрушками, которых я годы выводил на сцену во время этих представлений? Какая судьба ждет, например, Массмана? Я расстаюсь с ним так неохотно, и мною овладевавает поистине глубокая печаль, когда я вспоминаю стихи
   О, где же короткие ножки его,
   У носа бородавки?
   Как пудель, он быстро, бодро, свежо
   Кувыркается на травке1.
   _______________
   1 Перевод Ю. Тынянова.
   И он знает латынь. Правда, я так часто утверждаю противоположное в своих писаниях, что никто уже не сомневался в моих утверждениях, и несчастный стал предметом всеобщего осмеяния. Мальчишки в школе сппросили его, на каком языке написан "Дон-Кихот". И когда
   мой бедный Массман отвечал: на испанском, -- они возразили, что он ошибается, -- "Дон-Кихот" написан по-латыни, и он спутал ее с испанским. Даже у собственной его супруги достало жестокости кричать во время домашних недоразумений, что ей странно, как супруг не понимает того, что она разговаривает с ним все-таки немецки, а не по-латыни. Бабушка Массмана, прачка
   безукоризненной нравственности, стиравшая когда-то на Фридриха Великого, умерла, огорченная позором своего внука; дядя, честный старопрусский латалыцик сапог, вообразил, будто опозорен весь его род, и от досады спился.
   Я сожалею, что юношеское мое легкомыслие натворило столько бедствий. Почтенной прачке я, к сожалению, уже не могу вернуть жизнь и не могу отвадить от водки чувствительного дядюшку, валяющегося ныне в сточных канавах Берлина; но его самого, моего бедного шута Массмана, я намерен реабилитировать в общественном мнении, торжественно взяв обратно все, что когда бы то ни было высказывал по поводу его безла-тннья, его латинской импотенции, его magna linguae ro-manae ignorantia1.
   ---------------
   1 Великого неведения языка римлян {лат.}.
   Я все-таки облегчил бы таким образом свою совесть. Когда лежишь на смертном одре, становишься очень чувствительным и мягкосердечным и не прочь примириться с богом и с миром. Признаю: многих я царапал, многих кусал и отнюдь не был агнцем. Но, поверьте мне, прославленные агнцы кротости вовсе не вели бы себя так смиренно, если бы обладали клыками и когтями тигра. Я могу похвалиться тем, что лишь изредка пользовался этим естественным оружием. С тех пор как я сам нуждаюсь в милосердии божьем, я даровал амнистию всем своим врагам; много превосходных стихотворений, направленных против очень высоких и очень низменных персон, не были поэтому включены в настоящий сборник. Стихотворения, хотя бы отдаленно заключавшие в себе колкости против господа бога, я с боязливым рвением предал огню. Лучше пусть горят стихи, чем стихотворец. Да, я пошел на мировую с создателем, как и
   с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных Друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им угодно было окрестить мое возвращение к богу. Иные, по нетерпимости своей, выражались еще резче. Высокий собор
   служителей атеизма предал меня анафеме, и находятся фанатические попы неверия, которые с радостью подвергли бы меня пытке, чтобы вынудить у меня признание во всех моих ересях. К счастью, они не располагают никайши другими орудиями пытки, кроме собственных Писаний. Но я готов и без пытки признаться во всем. Да, я возвратился к богу, подобно блудному сыну, после того как долгое время пас свиней у гегельянцев. Были то несчастья, что пригнали меня обратно? Быть может, менее ничтожная причина. Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики. На пути мне!
   попался бог пантеистов, но я не мог с ним сблизиться... Это убогое, мечтательное существо переплелось и сролось с миром, оно как бы заточено в нем и зевает тебе в ответ, безвольное и немощное. Обладать волей можно только будучи личностью, а проявить волю можно только тогда, когда не связаны локти. Когда страстно желаешь бога, который в силах тебе помочь, -- а ведь это все-таки главное, -- нужно принять и его личное бытие, и его внемирность, и его священные атрибуты, всеблагость, всеведение, всеправедность и т. д. Бессмертие души, наше потустороннее существование, достается нам в придачу, точно прекрасная мозговая кость, которую мясник бесплатно подсовывает в корзинку, когда он доволен покупателем. Такого рода прекрасная мозговая кость зовется на языке французской кухни la rejouissa се1, и на ней готовят совершенно замечательные бульоны, чрезвычайно крепительные и усладительные
   бедного истощенного больного. То, что я не отказало от такого рода rejouissance, но, напротив, с приятностью воспринял ее душою, одобрит всякий не лишенный чувства человек.
   Я говорил о боге пантеистов, но не могу при этом заметить, что он, в сущности, вовсе не бог, да и, бственно говоря, пантеисты -- не что иное, как стыдливые атеисты; они страшатся не столько самого предмета, сколько тени, которую он отбрасывает на стену или его имени. В Германии во времена реставрации большинство разыгрывало такую же пятнадцатилетнюю комедию с господом богом, какую здесь, во Франи разыгрывали с королевской властью конституционные роялисты, бывшие по большей части в глубине души республиканцами. После Июльской революции маски был сброшены и по ту и по другую сторону Рейна. С тех пор, в особенности же после падения Луи-Филиппа, лучше монарха, когда бы то ни было носившего конститу
   ---------------------
   1 Кости, которые мясник дает в придачу к отвешенному мясу (фр.)
   ционный терновый венец, здесь, во Франции, сложился взгляд, согласно которому только две формы правления, абсолютная монархия и республика, могут выдержать критику разума или опыта, и необходимо выбрать одну из двух, промежуточные же смеси ложны, неосновательны и пагубны. Точно таким же образом в Германии всплыло убеждение в том, что необходимо сделать выбор между религией и философией, между откровением, ниспосланным догматами веры, и последними выводами мышления, между абсолютным библейским богом и атеизмом.
   Чем мужественнее умы, тем легче становятся они жертвою подобных дилемм. Что касается меня, я не могу похвастаться особенным прогрессом в политике; я оставался при тех же демократических принципах, которым моя юность поклялась в верности и во имя которых я с тех пор пылал все горячее. В теологии, наоборот, мне приходится каяться в регрессе, причем возвратился я, как уже заявлено выше, к старому суеверию, к личному богу. Этого никак нельзя затушевать, что пытались сделать иные просвещенные и доброжелательные друзья. Однако же я должен категорически опровергнуть слух, будто мое отступление привело меня к порогу той или иной церкви или даже в самое ее лоно. Нет, мои религиозные убеждения и взгляды по-прежнему свободны от всякой церковности; никаким колокольным звоном я не соблазнился, и ни одна алтарная свеча не ослепила меня. Я никогда не играл в ту или иную символику и не вполне отрекся от моего разума. Я никого не предал, даже своих языческих богов, от которых я, правда, отвернулся, однако расставшись с ними дружески и любовно. Это было в мае 1848 года, в день, когда я в последний раз вышел из дому и простился с милыми кумирами, которым поклонялся во время моего счастья. Лишь с трудом удалось мне доплестись до Лувра, я чуть не упал от слабости, войдя в благородный зал, где стоит на своем постаменте вечно благословенная богиня красоты, наша матерь божья из Милоса. Я долго лежал у ее ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень. И богиня глядела на меня с высоты сочувствен-110, мо так безнадежно, как будто хотела сказать: "Разве Ть1 не видишь, что у меня нет рук и я не могу тебе Помочь?!"
   Я не стану продолжать, ибо впадаю в плаксивый тон, который, пожалуй, может стать еще более плаксивым, когда я подумаю о том, что должен ныне расстаться с тобою, дорогой читатель... Нечто вроде умиления овладевает мною при этой мысли, ибо расстаюсь я с тобою неохотно. Автор привыкает в конце концов к своей публике, точно она разумное существо. Да и ты как будто огорчен тем, что я должен проститься с тобою: ты растроган, мой дорогой читатель, и драгоценные перлы катятся из твоих слезных мешочков. Но успокойся, мы свидимся в лучшем мире, где я к тому же рассчитываю написать для тебя книги получше. Я исхожу из предположения, что там поправится и мое здоровье и что Свединборг не налгал мне. Ведь он с большою самоувереностью рассказывает, будто в ином мире мы будем спокойно продолжать наши старые занятия, точь-в-точь так же, как предавались им в этом мире, будто сохраним
   там в неприкосновенности свою индивидуальность и будто смерть не вызовет особых пертурбаций в нашем органическом развитии. Сведенборг честен до мозга стей, и достойны доверия его показания об ином мире, где он самолично встречался с персонами, игравшими
   значительную роль на нашей земле. Большинство из них, говорит он, ничуть не изменились и занимаются теми же делами, которыми занимались в раньше; они исполнены постоянства, одряхлели, впали в старомодность, что иногда бывало очень комично. Так, например, драгоценный наш доктор Мартин Лютер застрял на своем учении о благодати и в защиту его ежедневно в течении трехсот лет переписывает одни и те же заплесневелые аргументы -- совсем как покойный барон Экштейн, который двадцать лет подряд печатал во "Всеобщей газете" одну и ту же статью, упорно пережевывая старую иезуитскую закваску. Не всех, однако, игравших роль земле, застал Сведенборг в таком окаменелом оцепенении: иные изрядно усовершенствовались как в добре, так и во зле, и при этом происходят весьма странные вещи. Иные герои и святые сего мира стали там отъявленными негодяями и беспутниками, но наряду с этим случается и обратное. Так, например, святому Антонию ударил
   в голову хмель высокомерия, когда он узнал, как необыкновенно чтит и преклоняется перед ним весь христианский мир, и вот он, поборовший здесь, на земле, ужаснейшие искушения, стал теперь там наглым проходимцем и достойным петли распутником и валяется в дерьме на пару с собственной свиньей. Целомудренная Сусанна дошла до предельного позора потому, что кичилась собственною нравственностью, в непобедимость которой она уверовала, устояв когда-то столь достославно перед старцами; и она поддалась прелести юного Авессалома, сына Давидова. Дочери Лота, напротив, с течением времени очень укрепились в добродетели и слывут в том мире образцами благопристойности; старик же, по несчастью, как и раньше, весьма привержен к бутылке.
   Как бы глупо ни звучали эти рассказы, они, однако, столь же знаменательны, сколь и остроумны. Великий скандинавский ясновидец постиг единство и неделимость нашего бытия и в то же время вполне познал и признал неотъемлемые права человеческой индивидуальности. Посмертное бытие у него вовсе не какой-нибудь идеальный маскарад, ради которого мы облекаемся в новые куртки и в нового человека: человек и костюм остаются у него неизменными. В ином мире Сведенборга уютно почувствуют себя даже бедные гренландцы, которые в старину, когда датские миссионеры попытались обратить их в христианство, задали им вопрос: водятся ли в христианском раю тюлени? Получив отрицательный ответ, они с огорчением заявили: в таком случае христианский рай не годится для гренландцев, которые, мол, не могут существовать без тюленей.
   Как противится душа мысли о прекращении нашего личного бытия, мысли о вечном уничтожении! Horror vacui 1, которую приписывают природе, гораздо более сродни человеческому чувству. Утешься, дорогой читатель, мы будем существовать после смерти и в ином мире также найдем своих тюленей.
   А теперь будь здоров, и если я тебе что-нибудь должен, пришли мне счет.
   Писано в Париже. 30 сентября 1851 года.
   Генрих Гейне
   ----------------
   1 Боязнь пустоты (лат.).
   * Стихотворения 1853 и 1854 годов *
   АЛКАЯ ПОКОЯ
   Пусть кровь течет из раны, пусть
   Из глаз струятся слезы чаще.
   Есть тайная в печали страсть,
   И нет бальзама плача слаще.
   Не ранен ты чужой рукой,
   Так должен сам себя ты ранить,
   И богу воздавай хвалу,
   Коль взор начнет слеза туманить.
   Спадает шум дневной; идет
   На землю ночь с протяжной дремой,
   В ее руках тебя ни плут
   Не потревожит, ни знакомый.
   Здесь ты от музыки спасен,
   От пытки фортепьяно пьяных,
   От блеска Оперы Большой
   И страшных всплесков барабанных.
   Здесь виртуозы не теснят
   Тебя тщеславною оравой,
   И с ними гений Джакомо
   С его всемирной клакой славы.
   О гроб, ты рай для тех ушей,
   Которые толпы боятся.
   Смерть хороша, -- всего ж милей,
   Когда б и вовсе не рождаться.
   2
   В МАЕ
   Друзья, которых любил я в былом,
   Они отплатили мне худшим злом.
   И сердце разбито; но солнце мая
   Снова смеется, весну встречая.
   Цветет весна. В зеленых лесах
   Звенит веселое пенье птах;
   Цветы и девушки, смех у них ясен -
   О мир прекрасный, ты ужасен!
   Я Орк подземный теперь хвалю,
   Контраст не ранит там душу мою;
   Сердцам страдающим полный отдых
   Там, под землею, в стигийских водах.
   Меланхолически Стикс звучит,
   Пустынно карканье стимфалид,
   И фурий пенис -- визг и вой,
   И Цербера лай над головой -
   Мучительно ладят с несчастьем людей,
   В печальной долине, в царстве теней,
   В проклятых владениях Прозерпины
   С нашим страданием строй единый.
   Но здесь, наверху, о, как жестоко
   Розы и солнце ранят око!
   И майский и райский воздух ясен -
   О мир прекрасный, ты ужасен!
   ТЕЛО И ДУША
   Так говорит душа: "О тело!
   Я одного бы лишь хотела:
   С тобой вовек не разлучаться,
   С тобой во мрак и в ночь умчаться.
   Ведь ты -- мое второе "я",
   И облекаешь ты меня
   Как бы в наряд, что шелком шит
   И горностаями подбит.
   Увы мне! Я теперь должна,
   Абстрактна и оголена,
   Навек блаженным стать Ничем,
   В холодный перейти Эдем,
   В чертоги те, где свет не тмится,
   Где бродит эонов немых вереница,
   Уныло зевая, -- тоску вокруг
   Наводит их туфель свинцовых стук.
   Как я все это претерплю?
   О тело, будь со мной -- молю!"
   И тело отвечает ей:
   "Утешься от своих скорбей!
   Должны мы выносить с тобою,
   Что нам назначено судьбою.
   Я -- лишь фитиль; его удел -
   Чтоб в лампе он дотла сгорел.
   Ты -- чистый спирт, и станешь ты
   Звездой небесной высоты
   Блистать навек. Я, прах исконный,
   Остаток вещества сожженный,
   Как все предметы, стану гнилью
   И, наконец, смешаюсь с пылью.
   Теперь прости, не унывай!
   Приятнее, быть может, рай,
   Чем кажется отсюда он.
   Привет медведю, если б он,
   Великий Бер1 (не Мейербер),
   Предстал тебе средь звездных сфер!"
   ---------------
   1 Игра слов: Бер -- медведь (нем.).
   КРАСНЫЕ ТУФЛИ
   Кошка была стара и зла,
   Она сапожницею слыла;
   И правда, стоял лоток у окошка,
   С него торговала туфлями кошка,
   А туфельки, как напоказ,
   И под сафьян и под атлас,
   Под бархат и с золотою каймой,
   С цветами, с бантами, с бахромой.
   Но издали на лотке видна
   Пурпурно-красная пара одна;
   Она и цветом и видом своим
   Девчонкам нравилась молодым.
   Благородная белая мышка одна
   Проходила однажды мимо окна;
   Прошла, обернулась, опять подошла,
   Посмотрела еще раз поверх стекла -
   И вдруг сказала, робея немножко:
   "Сударыня киска, сударыня кошка,
   Красные туфли я очень люблю,
   Если недорого, я куплю".
   "Барышня, -- кошка ответила ей, -
   Будьте любезны зайти скорей,
   Почтите стены скромного дома
   Своим посещением, я знакома
   Со всеми по своему занятью,
   Даже с графинями, с высшей знатью;
   Туфельки я уступлю вам, поверьте,
   Только подходят ли вам, примерьте,
   Ах, право, один уж ваш визит..." -
   Так хитрая кошка лебезит.
   Неопытна белая мышь была,
   В притон убийцы она вошла,
   И села белая мышь на скамью
   И ножку вытянула свою -
   Узнать, подходят ли туфли под меру,
   Являя собой невинность и веру.
   Но в это время, грозы внезапней,
   Кошка ее возьми да цапни
   И откусила ей голову ловко
   И говорит ей: "Эх ты, головка!
   Вот ты и умерла теперь.
   Но эти красные туфли, поверь,
   Поставлю я на твоем гробу,
   И когда затрубит архангел в трубу,
   В день воскресения, белая мышь,
   Ты из могилы выползи лишь,-
   Как все другие в этот день,-
   И сразу красные туфли надень".
   МОРАЛЬ
   Белые мышки,--мой совет:
   Пусть не прельщает вас суетный свет,
   И лучше пускай будут босы ножки,
   Чем спрашивать красные туфли у кошки.
   ВАВИЛОНСКИЕ ЗАБОТЫ
   Да, смерть зовет... Но я, признаться,
   В лесу хочу с тобой расстаться,