БИСАВРЮК, ИЛИ ВЕЧЕР НАКАНУНЕ ИВАНА-КУПАЛА
МАЛОРОССИЙСКАЯ ПОВЕСТЬ (ИЗ НАРОДНОГО ПРЕДАНИЯ), РАССКАЗАННАЯ ДЬЯЧКОМ ПОКРОВСКОЙ ЦЕРКВИ. ЖУРНАЛЬНАЯ РЕДАКЦИЯ 1830 г

   Дед мой имел удивительное искусство рассказывать. — Бывало час, два стоишь перед ним, глаз не сводишь, вот словно прирос к одному месту: так были занимательны его речи; не чета нынешним краснобайным балагурам, от которых, прости господи, такая нападает зевота, что хоть из хаты вон. Живо помню, как, бывало, в зимние долгие вечера, когда мать моя пряла перед слабо-мелькающим каганцем, качая одной ногою люльку и напевая заунывную песню, которой звуки, кажется, и теперь слышатся мне, собирались мы, ребятишки, около старого деда своего, по дряхлости уже более десяти лет не слезавшего с печи. И тут-то нужно было видеть, с каким вниманием слушали мы дивные речи: про старинные, дышавшие разгульем годы, про гетманщину, про буйные наезды запорожцев, про тиранские мучительства ляхов, про удалые подвиги Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачного. Но нам более всего нравились повести, имевшие основанием какое-нибудь старинное, сверхъестественное предание, которое нынешние умники без зазрения совести не побоялись бы назвать баснею; но я готов голову отдать, если дед мой хотя раз солгал в продолжение своей жизни. Чтобы уверить вас в справедливости этого, я хоть сей же час расскажу вам одну из тех повестей, которые так сильно нравились нам во время-оно, надеясь, что и вам полюбится.
   Лет более нежели за сто пред сим, еще за малолетство Богдана, село наше, говорил дед мой, не похоже было на нынешний самый негодный хутор: две, три хаты, необмазанные, неукрытые, торчали среди необозримой пустыни; о существовании же прочих догадывались только по дыму, выходившему из земли. — Наши предки не слишком роскошничали и жили большею частию в землянках, в которые свет проходил в одни только двери, а сырость во все стены. Вы спросите: отчего же они так бедно жили? Господи, боже мой! да такие ли тогда времена были, чтоб роскошничать, когда они не могли удержаться в своих землянках. Не слишком бывало весело, когда нагрянут беззаконные толпы ляхов. А литва? а крымцы? а весь этот заморской сброд? Да еще лучше: бывало, свои, как нет поживы в неверной земле, навалят ватагами, да и обдирают своих же. Уж прямо лихое было времячко!
   В этой-то деревушке имел притон свой — человек, или, лучше сказать, сам чорт в образе человеческом. Чем он занимался, это один бог знал: днем он был почти невидимка; одни рассказывали, что будто он гайдамачил по захолустьям, обдирая проезжих купцов; другие, что у него в лесу был шалаш, совершенно похожий на ятку, в какой обыкновенно у нас во время ярмонки жидовки продают горелку. Те же, которым случалось проходить мимо этого бесовского гнезда, утверждали, что слышали какой-то странный, бессмысленный шум и речь совершенно не нашу. — Ночью же только и дела, что пьяная шайка Бисаврюка (под таким именем был известен этот дивный человек), ни в чем не уступавшая своему предводителю, с адским визгом и криком рыскала по оврагам или по улицам соседнего села, которое было несравненно обширнее нашего. Понаберет с собою всех встречавшихся козаков, да и давай угощать; деньги сыплются… водка словно вода… Пристанет, бывало, к красным девушкам, надарит лент, серег, монист… ну, так, что девать некуда. Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая подарки: бог знает, может быть, в самом деле они перешли чрез нечистые руки. Родная тетка моего деда, содержавшая в то время шинок по нынешней Опошнянской дороге, в котором часто разгульствовал Бисаврюк, именно говорила, что ни за какие благополучия в мире не согласилась бы принять от него подарков; но что прикажешь делать? не взять — беда, всякого проберет страх, особливо когда он нахмурит свои густые, толщиною в палец, брови; а возьмешь — так на следующую ночь как раз и тащится домовой и давай душить за шею, когда на шее монисто, или кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда в нее вплетена лента. Бог с ними со всеми этими подарками. Рады были отвязаться от них, но не тут-то было: бросят в воду, глядь — чертовский перстень или монисто и плывут поверх воды, да прямо к тебе в руки.
   В селе находилась церковь во имя Трех Святителей, шагов на 400 от нашей Покровской, что можно и теперь видеть по оставшимся камням от фундамента. Притом вам, я думаю, не безызвестно, что почтенный шапар наш Терешко еще недавно, копая ров около своего огорода, открыл необыкновенной величины камень с явственно вырезанным на нем крестом, который, вероятно, служил основанием алтаря; неверящих отсылаю к нему самому лично. При церкви находился иерей, блаженной памяти отец Афанасий. Заметивши, что Бисаврюк не бывал даже и на Велик день в заутрене и узнавши наверное про знакомство его с сатаною, решился было порядком пожурить его: наложить церковное покаяние. Куды вам! насилу ноги унес. «Послушай, батюшка!» зарычал он своим бычачьим голосом: «чем тебе мешаться в чужие дела, знай-ка лучше свое, а не то будь я такой же как ты бородатый козел, если твоя речистая глотка не будет заколочена горячею кутьею». — Что станешь делать с окаянным? Отец Афанасий объявил только, что всякого, кто зазнается с Бисаврюком, станут считать за католика, за врага християнской церкви и всего человеческого рода.
   В том самом селе, где была церковь во имя Трех Святителей, находился в услужении у одного богатого козака статный и рослый парубок, по имени Петро Безродный; так называли его потому, что ни один из всего села не мог запомнить никого из его родных. Староста помянутой церкви утверждал, будто даровавшие ему жизнь умерли вскоре от чумы; но тетка моего деда явно тому противуречила и по великодушию, свойственному впрочем всем женщинам, старалась всеми силами наделить его родней, хотя бедному Петро было столько же в ней нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожьи, что он был полонен турками, что терпел ни весть какую муку, что после чудесным образом избавился, переодевшись евнухом, и проч. и проч… За подлинно же нам известно только то, что до семнадцатилетнего своего возраста Петро был главным гетманом всего домашнего скота, принадлежавшего богатому козаку, и надобно сказать, что все красные девушки решительно признавали его очень пригожим детиною; утверждали даже, что если бы его одеть только в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек, с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то вряд ли бы кто из тогдашних парней поспорил с ним в красоте. Но то беда, что у бедного Петруся весь наряд составляла смурая свитка с разноцветными заплатами. После, когда он пришел в состояние помогать своему хозяину, одевали его несколько поприличнее; но величайшая беда для него была следующая: старый Корж (так назывался богатый козак, у которого служил Петро) имел дочь, красавицу, какой, думаю, вряд ли кому-нибудь из вас удалось видывать. Тетка покойного моего деда рассказывала (а женщины редко говорят в пользу сестриц своих, особливо когда дело идет о красоте), что полненькие щеки козачки подобились маку самого нежного розового цвета, когда он с ранним утром томно расправляет свои листики и улыбается перед вырезывающимся из-за горизонта солнцем, что черные как смоль ее брови огибались двумя очаровательными дугами над прелестными карими глазками; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтоб выводить соловьиные песни; что ее волосы темно-темно русые (тогда еще не заплетали их наши девушки в дрибушки, переплетенные красивыми ярких цветов синдячками) упадали природными, курчавыми кудрями на богатый, шитый золотом кунтуш. Признаюсь, хоть бы и нашему брату представилось подобное искушение, то, несмотря на то, что седь пробирается по всему старому лесу, покрывающему мою макушу; несмотря на то, что под боком моя старуха, как бельмо в глазу; несмотря на всё сие, я готов бы раз двадцать позабыть то и другое — за один взгляд прекрасной козачки.
   Что ж теперь сказать о Петрусе, которого сердце было словно сухой хворост, вспыхивающий от одной неосторожно оброненной искры? нужно ли говорить, что и Пидорка была не прочь от красивого парубка? Отцам, как и тогда водилось, дети почитали за лишнее открываться в любви, и старый Корж никогда бы и не подумал подозревать молодежь, если бы в один вечер чорт не дернул Петруся, не осмотревшись хорошенько, влепить довольно звучный поцелуй в прелестные губки красавицы, и если бы в то же время, этот же самый чорт не дернул старого хрена сдуру отворить дверь хаты. Это явление так ошеломило его, что он долго стоял, как окаменелый, разинувши рот и взявшись одною рукою за деревянную задвижку полурастворенной двери. Проклятый поцелуй, казалось, оглушил его совершенно. Ему почудился он несравненно громче, чем удар макогона об стену, которым обыкновенно в наше время мужик прогоняет кутю, за неимением фузеи и пороха. Очнувшись от своего беспамятства, первым делом его было снять со стены дедовскую нагайку, а вторым покропить ею спину бедного Петруся. — Но в то самое время откуда ни возьмись пятилетний брат Пидоркин — Ивась, которого без памяти любил он, и уцепясь ему на шею, давай молить со слезами: «тату, тату! не бей Петруся». — Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное; повесив нагайку на стену, он выгнал Петруся по шеям, с строжайшим приказанием — не появляться никогда под окнами его хаты; в противном случае поклялся всеми чертями, что не оставит в нем ни одной косточки целой, присовокупив, что и самому его длинному, ровному оселедцю (который у Петро начинал уже два раза замотываться около уха) предстоит опасность распрощаться с родною макушею. Во всё продолжение сей разделки Пидорка была ни жива, ни мертва; и тогда только почувствовала вполне свое горе, когда осталась одна среди пустой хаты. — Вспомня случившееся, прижала Ивася к сердцу, зарыдала и бросилась в изнеможении на лавку. Признаюсь, что глядя на нее и дерево бы заплакало. Ну, да тогдашние времена были пожестче наших. Тетка моего деда говорила, что, несмотря на все усилия отца Афанасия растрогать своих; прихожан проповедью, он только мог видеть широкие их пасти, которые они со всем усердием показывали в продолжение его речей. — Ничто не могло сравниться с грустию бедного парубка: только и утешения было у него, чтоб издали следовать за Пидоркою; после чего с невыразимою тоскою ворочался он в свою темную хату. Но согласитесь сами, что из этого мало проку, и потому Петро взялся за ум: давай думать, как бы пособить горю; вот и выдумал ехать на Дон, пристать к какой-нибудь ватаге удалой — воевать туретчину или крымцев. — Мысль эта словно гвоздь засела в голове его: бывало, то и дела, что видит он кучи золота; драгоценные каменья ограбленных иноверцев беспрестанно чудились ему перед глазами. Чего не забредет в голову? то иногда представлялся ему радостный прием старого Коржа, то приятный испуг Пидорки, увидевшей перед собою доблестного наездника, обремененного богатою добычею; — как вдруг неожиданное известие вздуло на ветер золотые его думы. Одним утром, когда он едва только приподнял голову, отягченную дивными снами, и размахивал руками, как будто поражая нечестивые толпы крымцев и ляхов, — вбежал к нему Ивась и поведал с детским простодушием, что Пидорка ни весть как покучила по нем, что у них теперь какой-то поляк, весь в золоте, что старый Корж сажает его за стол подле Пидорки, что гость то и дела, что ласкается к ней, да прислуживает; дарит перстни один другого лучше, серьги одни других ярче; что Пидорка не принимает, да плачет; что тата ругается на чем свет стоит… и проч. и проч. — Выпуча глаза, как безумный, слушал Петро лепетание Ивася. Час целый он не мог опомниться, и что деялось в душе его — не нам то рассказать. Наконец он махнул рукою, будто решившись на что-то; «к чему тут мудрование?» сказал он: «коли пропадать, так пропадать!» да и направил стопы свои прямехонько в шинок.
   Тетка моего дедушки удивилась, когда увидела Петруся, с природы трезвого и воздержного, вступающего в шинок; но удивление ее превзошло меру, когда он потребовал в один раз полкварты водки, чего самый горький пьяница вряд ли в состоянии был выпить. — Но напрасно думал он потопить свое горе: водка превращалась, казалось, в палящий огонь и жалила его язык, словно крапива. В сердцах бросил он фляжку о землю так, что дребезги ее разлетелись по всем углам хаты. «Полно тебе горевать!» загремел кто-то позади его, и толстая жилистая рука расположилась на плече Петруся. Он оглянулся и вздрогнул, увидев перед собою дьявольскую рожу Бисаврюка. «Знаю», продолжал он, «о чем твое горе; тебе не достает вот чего». Тут он с бесовскою улыбкою брякнул толстым кожаным кошельком, висевшим у него около пояса. Петро изумился; перекрестившись и три раза плюнув, молвил: недаром тебя почитают за дьявола, когда ты знаешь, что еще на мыслях у человека. — «Гм! земляк, это не штука узнать, о чем думаешь; а вот штука — помочь тому, о чем думаешь». — При сих словах Петро неподвижно уставил на него глаза свои. Часто видел он Бисаврюка, но тщательно избегал с ним всякой встречи; да и кому придет охота встретиться с дьяволом! Притом в чертах Бисаврюка столько было недоброго, что он и без заклятия отца Афанасия, ни за что бы не поздоровался с ним; а теперь был готов обнять дьявола, как родного брата. Ведь иной раз навождение бесовское так ошеломит тебя, что сам пресловутый сатана — прости господи согрешение — покажется ангелом. — «От тебя одного потребуют», сказал нечистый, отведя Петро в сторону. Несмотря на всё присутствие духа, дрожь проняла насквозь Петруся, когда он услышал слова сии; ну, думает себе, и до души дело доходит. Пусть же берет меня хоть всего, а Пидорка будет моя. — «От тебя одного потребуют» — продолжал Бисаврюк — «одного только дела, для твоего же добра — Хоть десять дел давай, только скорее деньги». — «Постой, земляк, не спеши так. Завтра Иванов день; смотри же, ровно о полночи, еще до петухов, чтобы ты был у волчьей плотины; перейдя ее, увидишь ты за тремя пригорками, промеж терновника и бурьяна, много цветов: не рви их; но как только перед тобою зацветет папоротник, сорви его скорее, не бойся ничего и не оглядывайся назад. Смотри же, не прозевай! в эту ночь только и цветет папоротник». [В Малороссии существует поверье, что папоротник цветет только один раз в год, и именно в полночь перед Ивановым днем, огненным цветом. Успевший сорвать его — несмотря на все призраки, ему препятствующие в том, находит клад. (Прим. Н. В. Гоголя.)] Тут они ударили по рукам и был ли у них могоричь, или нет, об этом тетка моего деда ни слова не сказала. Только Петро как полуумный возвратился домой; тысячи мыслей ворочались в его голове, словно мельничные колеса, и все около одной цели.
   С каким нетерпением выжидал он вожделенного вечера! Целый божий день то и дела, что поглядывал, не начинает ли темнеть, не думает ли солнце прилечь на водные пуховики свои. Но на беду его — день, как нарочно, был предлинный: несносный жар усиливал тоску ожидания, и веселые песни жнецов, одни только нарушавшие тишину летнего дня, были ему горше полыни. Но вот уже солнышко закатилось. Рев и блеяние коров и овец послышались в отдалении… Сердце в нем ёкнуло… Вооружившись кием и татарскою кривою саблею, отправился он в назначенное место.
   Немалого труда ему стоило пробираться оврагами и топкими болотными местами, беспрестанно цепляясь за густо разросшийся терновник и спотыкаясь почти на каждом шагу, покаместь не достиг волчьей плотины. Перешед ее, увидел он означенные три пригорка; но цветов не нашел. Дикой бурьян, казалось, глушил всё своею густотою. Но вот, при свете блеснувшей молнии, показалась Петро целая гряда цветов, всё чудных, всё невиданных, и между ними обыкновенные листки папоротника. С сомнением рассматривал он это зелье: кажись, что бы тут невиданного! Уже он начинал думать, что Бисаврюк затеял посмеяться над ним; уже начал проклинать свое легковерие — как вдруг заметил небольшую цветочную почку, будто движущуюся; чудесная почка начала мало-помалу развертываться: что-то вспыхнуло подобно звездочке, и яркий, как огонь, цветок развернулся пред изумленными очами его. Только что он протянул руку сорвать его, как увидел, что тысячи мохнатых рук также тянутся к цветку. Собравши всё присутствие духа и зажмуря глаза, разом дернул он за стебель, и цветок остался в руках его. Оглянувшись, увидел он Бисаврюка, неподвижно и немо сидевшего на заросшем пне, словно мертвеца; только одною рукою показал он ему место подле себя. Напрасно спрашивал Петро, что ему должно делать? долго ли ждать еще? Хоть бы одно слово в ответ: сидит, да молчит, устремив страшные глаза свои на что-то. Но вот послышался свист, от которого у Петро захолонуло внутри. Лицо Бисаврюка вдруг оживилось, глаза засверкали… «А!» пробормотал он сквозь зубы: «старая ведьма воротилась на бешеной кочерге своей. Смотри же, Петро! я тебе еще раз говорю: ты должен, во что бы то ни стало, исполнять ее приказания, не то пропал ты навеки».
   Разделяя суковатыми палками терновник, добрались они до хаты ветхой и низкой, стоявшей, как говорят в сказках, на курьих ножках. Бисаврюк ударил кулаком, и вся избенка зашаталась; большая черная собака выбежала навстречу и с визгом, оборотившись в кошку, бросилась прямо им в глаза. «Не бесись, не бесись, старая чертовка!» проговорил Бисаврюк, скрепив свое прошение таким словцом, от которого бы добрый человек и уши заткнул. Кошка пропала, как в воду канула, и на место ее явилась сухая, согнутая в дугу старуха, с лицом похожим, вот как две капли воды, на печеное яблоко, с седыми, длинными волосами, еще более увеличившими ее безобразие. Бедный Петро как посмотрел на нее, так по спине пошли мурашки. Ну, ни дать, ни взять, сама правоверная супруга сатаны. Когда ж заговорила она на каком-то чертовском наречии с Бисаврюком; когда ее сизый нос, и без того бывший в дружеском соседстве с подбородком, составил с ним инструмент, похожий на клещи, которыми хватают раскаленное железо; когда изо рта у ней посыпались искры и показалась адская пена — мороз подрал Петро по коже; а нечего делать: нужно было слушать ведьму, приказавшую ему подбросить цветок вверх, отойдя на небольшое расстояние, и цветок, к величайшему его удивлению, не прямо упал на землю, но, долго колебаясь в воздухе, — тихо спустился и так далеко, что едва только видна была звездочка, величиною в маковое зерно. «Здесь!» глухо прохрипела старуха, а Бисаврюк, подавая ему заступ, примолвил: «копай здесь, Петро! тут ты увидишь столько золота, сколько тебе еще и не снилось». Слово: золото придало Петро рвения и сил. Раз, другой, третий копнул заступом, как и зазвучало что-то твердое, и глаза его ясно начинали различать большой железный сундук. Уже он хотел достать его рукою, как сундук глубже и глубже стал погружаться в землю; и позади его послышалось шипение, походившее на хохот, вылетавшее из беззубого, ведьмовского рта. Досада взяла Петруся; вот и вскинется он к ней с заступом; а та, вместо всякого ответа, сунь ему нож в руку, примолвив с адским смехом, что пока не достанет он человеческой крови, до тех пор клад не будет в его руках. И вот, не говоря ни слова, подвела к нему мальчика лет пяти, с накрытою головою, показывая знаком, чтобы он отсек ему голову. Он обезумел от страха и гнева. Шутка ли отрезать голову человеку, да еще и безвинному младенцу! Но кто ж выразит его удивление, когда, сдернув с малютки покрывало, узнал он в нем Ивася: сложив накрест ручонки, он, казалось, умолял его о пощаде. Тут уже он не мог удержать своего бешенства… С тем же самым ножом бросился он к ведьме и уже было занес руку, как вдруг громовой голос Бисаврюка «вспомни свою клятву!» поразил его, словно пулею. Ведьма топнула ногою: синеватое пламя показалось из земли и осветило всю ее внутренность, и всё, что было под землею, стало видимо, вот как на ладоне: червонцы и дорогие камни грудами навалены были под тем самым местом, где они стояли… Глаза у Петруся разгорелись… тут, вдобавку, представилось ему отчаяние Пидорки, принужденной итти за нечестивого католика… Ум его помутился; как сумасшедший бросился он за нож — и кровь невинного младенца брызнула ему в лицо… Адский хохот раздался вокруг него; безобразные чудовища стаями скакали перед ним, а гнусная ведьма, вцепившись руками за обезглавленный труп, с жадностью пила из него кровь… Всё пошло кругом в голове его; как угорелый бросился он бежать; но ему казалось, что деревья, кусты, скирды сена и всё, что попадалось на дороге, гналось за ним в погоню. Обеспамятев и выбившись из сил, вбежал он в свою лачужку и как сноп повалился на землю.
   Целый день и целую ночь спал Петрусь наш словно убитый. На другое только утро пробудился он от своего богатырского сна и мутными глазами окидывал пыльные углы своей хаты, как будто несполна протрезвившийся пьяница. Напрасно силился он припомнить случившееся с ним: память его была словно карман старого скряги, из которого шеляга не выманишь. Как вот заметил он в ногах у себя четыре туго набитые мешка. — Глянь в них — чистое золото! Тут только начало проясняться пред ним, как в тумане, его ночное странствие. Тут только вспомнил он, что искал какого-то чудного растения, что отрыл богатый клад; вспомнил, как ему было страшно одному ночью. Но каким образом достал он клад, какою ценою пришло ему это сокровище — сколько ни ломал головы своей, никак не мог понять. — Да и до того ли, когда перед глазами такая несметная куча денег? Вот схвативши мешки в обе руки, подрал он во весь дух к хате богатого козака. Старый Корж изумился, долго щупал себя за нос и за усы, наконец принялся и за сытые мешки, как бы желая увериться не спит ли он, не во сне ли чудится ему такое диво? Чтобы скорее уверить его, что всё это наяву, Петро высыпал пред ним один мешок: яркие, как огонь, червонцы зазвенели… Это чуть не свело старичину с последнего ума. Откуда ни возьмись и приветливые слова и ласки: сякой, такой, Петрусь, не мазаный! да я ли тебя не жаловал? да не был ли ты у меня как сын родной? так, что Петруся до слез разобрало. — Добром или худом было нажито золото, о том предки наши мало заботились: не то было время. Всякой знавал за собой грешок и разве из тысячи только один мог выбраться такой, у которого обе руки были святы. Как бы то ни было, только старый Корж захлопнул дверь щеголеватому поляку под самый нос, с приговоркою едва ли не погрознее той, какую услышал от него Петрусь. Слышно было, что поляк долго еще хвастался, крутя усы и бряча саблею, что старый Корж хотел ему навязать девку, какой бы не согласился взять ни один порядочный человек, да встретившись один раз под темный вечерок с Петрусем, так присмирел после того, что сколько ни спрашивали у него потом, — он молчал, как рыба. Тут Пидорка с плачем рассказала Петрусю, как мимо проходившие цыганы украли Ивася… и что ж вы думаете? хоть бы ненароком переменился он в лице. Проклятая бесовщина так обморочила его, что он едва мог запомнить даже лицо Ивася, чему Пидорка немало дивовалась и сколько ни билась, не могла разгадать, что всё это значит?
   Откладывать было незачем. Вот и заварил Корж свадьбу, какой в тогдашние времена слыхать не слыхано. Меду наварено столько, сколько душа желала, в водке хоть выкупайся. Посадили молодых за стол, разрезали коровай, заиграли бандуры, цимбалы, сопилки, кобзы, и пошла потеха…