— Старый человек истекает кровью за тебя изо дня в день, из года в год. Он позволяет Господу располагать собой в двух местах сразу, потому что Его милость слишком велика для одного слабого тела…
   Достойная женщина разрыдалась.
   После этого мы, естественно, уже не спорили. Установили своего рода перемирие. Я тактично старался держаться от нее подальше. Она отстранилась от меня и превратилась в идеальную хозяйку вроде Лиз. Это производит ужасающее действие. Лучше бы женщины бросались тарелками.
   Даже и тогда все могло бы кончиться иначе, если бы меня не отвлекло другое дело. Мне приходилось выступать с лекциями. Удивительно, что человеку, окончившему в свое время пять классов, приходится иметь дело с таким количеством ученых. По правде говоря, то, что поначалу просто раздражало, потом мне наскучило — даже хуже. Как я уже сказал, меня иногда призывали читать лекции на благо родины. И я законопослушно это делал — на научных конференциях. Понимаете, можно, конечно, говорить, что Уилфрид Баркли — невежда, едва знающий латынь и греческий, с грехом пополам изъясняющийся на нескольких живых языках и прочитавший гораздо больше плохих книг, нежели хороших, однако кое-что я проделываю очень ловко. Ученым приходится сквозь зубы признать, что, как бы там ни было, я действительно предмет их изучения. Повторяю, все, что у меня было, — это немножко наглости, несколько абсурдное чувство долга перед своей страной, а иногда еще и интерес к незнакомому месту. Прошло немало времени, пока грянул гром. И громом оказался, как ни странно, барсук из мусорного ящика — Рик Л. Таккер.
   Как раз когда произошел скандал из-за стигматов и моя итальянская подруга стала вести себя как чопорная леди, мне надо было ехать в Испанию. Я подумывал отбыть незаметно, но быстро пришел к выводу, что будет еще хуже. Теперь я понимаю, что надо было исчезнуть, не прощаясь.
   — Ну вот, я уезжаю.
   Она не стала смотреть мне в глаза, а повернула голову ровно настолько, чтобы ее профиль обрисовывался на фоне потертых гобеленов.
   — Достаточно.
   — Чего?
   — Нас двоих. Достаточно.
   — Почему?
   — Достаточно, и все.
   Я перебрал в уме кучу причин. Рассуждал о том, как неуклюже реагировал на отца Пио, и решил предложить ей поехать к бедному старцу и дать обратить себя по возвращении. Время, думал я, великий лекарь.
   — Когда вернусь, мы поговорим.
   — Убирайся! Уходи! Вон!
   Будто этого было недостаточно, она обрушила на меня поток итальянской, как мне кажется, отборной брани, из которой я с трудом разобрал, как она относится ко мне, к протестантам, к мужчинам вообще и к англичанам, воплощением коих я являюсь, в частности.
   Итак, я отбыл на конференцию в Севилью, на старую табачную фабрику, где в свое время, если кто помнит, Кармен виляла бедрами, но теперь там всего лишь университет. Обычно на конференциях я держусь подальше от зала до самого последнего дня, когда приходит мой черед выступать. Но когда я спросил пригласившего меня профессора, водятся ли еще у них Кармен, тот ответил: «Да, сколько угодно», и я пошел, забыв, что сейчас каникулы.
   На трибуне, которую я должен был почтить собой позднее, стоял Рик Таккер, еще более здоровенный, чем прежде, и зачитывал объемистую рукопись. Кучка профессоров, преподавателей и аспирантов изо всех сил боролась со сном вопреки усилиям профессора Таккера. Я сел на один из стульев позади и приготовился подремать.
   Разбудило меня упоминание моего имени в по-американски бесцветной речи Таккера. Уткнувшись в рукопись, он рассуждал о придаточных относительных предложениях в моем творчестве. Он их пересчитал — во всех книгах. Составил график, так что если аудитория обратится к приложению тридцать семь в материалах, любезно розданных оргкомитетом конференции, то сможет найти этот график и проследить за его выводами. Там и сям головы кивали, а затем снова клонились вниз. Сидящий передо мной мужчина уперся лбом в спинку стула, и до меня донесся легкий храп. Несколько женщин делали вид, что конспектируют. Тем же бесцветным тоном профессор Таккер указывал на существенные различия между его графиком и тем, который составил японский профессор Хиросиге (фамилия звучала вроде бы так), ибо похоже, что профессор Хиросиге, к нашему удивлению, не справился с домашним заданием и допустил колоссальную ошибку — перепутал сложносочиненные предложения со сложноподчиненными. Вообще профессору Хиросиге следовало бы отстраниться и уступить место признанному специалисту, который из уст самого автора слышал, что тот терпеть не может столь откровенно широкой интерпретации его иконографии абсолютного, или нечто похожее.
   Я сидел польщенный, потому что эти слова легонько щекотали пятки моему самолюбию, и тут Рик Таккер, перевернув страницу, поднял взгляд на аудиторию. Повторилась сцена в мусорном ящике. То ли «ги-и», то ли «гу-у». Потом его голос упал, а лицо потемнело. Внимательно вслушиваясь, я понял, в чем дело. Он втягивал подбородок за воротник. Он был не из тех, кто способен отступить от писаного текста. Поток напечатанных слов неотвратимо влек его туда, куда, насколько я понимал, ему вовсе не хотелось. Давясь словами, он утверждал, что поддерживает со мной тесные личные отношения и что (более опытный филолог тут промолчал бы, сознавая, насколько это скользко) все, что он говорит замершей аудитории, согласовано в беседах со мной. Потом, видимо, увидев в записях еще более смелое утверждение насчет духовной близости с выдающимся автором, он замялся, перелистал сразу две страницы, после чего уронил всю рукопись с кафедры, и листы голубями разлетелись по полу. Аудитория проснулась, а я, пользуясь замешательством, выскользнул. На следующий день, выполняя государственной важности задание, я обшаривал взглядом аудиторию в поисках Рика, надеясь показать ему, что я могу сделать с человеком, публично возглашающим о тесной дружбе со мной, но его нигде не было. Интересно почему? Такая застенчивость совсем не в его стиле. После я забыл об этой истории, потому что по возвращении в Италию все обернулось полным абсурдом и я получил удар с совершенно неожиданной стороны. Смесь эксцентричности, подлости и царственного умопомешательства. Я готов был к великодушному прощению, когда на аэродроме меня не встретила машина; но ворота замка были заперты на замок и перекладину. Под зеленым тентом у ворот стояли несколько чемоданов, старательно, прямо скажем, любовно упакованных, с моими вещами. Вот уж слуги потешились. Я сидел в такси с большим томом, содержавшим все это дерьмо с конференции, и размышлял, куда же мне теперь податься. Вот так меня выпороли по-итальянски.
   На мое счастье, «Колдхарбор» по-прежнему хорошо продавался — он идет и по сегодняшний день, а «Все мы как бараны» вообще била рекорд популярности, так что с деньгами проблем не было. И не нужен был никакой вымысел, в чем я убедился, листая доклады с конференции. Вот что превратило всю эту цепь событий — итальянская любовница, отец Пио, стигматы, Рик Л. Таккер с таблицей моих относительных предложений — в важнейший, как я теперь понимаю, поворот в моей жизни. Ибо в тот вечер в номере отеля мне нечего было читать, кроме этих докладов, и я внимательно читал их.
   «Колдхарбор», конечно, был удачей. Но и следующие книги оказались неплохими. Там были места, моменты, целые эпизоды, которые сияли, которые были проникнуты истинной болью, страданием — и все впустую. Я понял, что писал их для единственного читателя — самого себя, который никогда не перечитывал написанного. Выступления на конференции основывались на определенных убеждениях. Например, в том, что можно постичь целое, разъяв его на части. Или что ничего нового не существует. Когда читаешь книгу, встает вопрос: из каких других книг она проистекает? Не могу сказать, что узрел свет истины — в конце концов, чем же еще заниматься филологам? — но зато я понял, как легко можно будет сочинить следующую книгу. Там я ее и написал, на берегу Тразименского озера. Мне не нужно было выдумывать, погружаться, страдать, переносить все эти вовсе не обязательные муки в поисках неудобочитаемого. Там, в отрогах Апеннин, история рода моей бывшей приятельницы была как на ладони. Вот я и сочинил «Хищных птиц» буквально с ходу, вложив в нее не более пяти процентов самого себя — причем не лучшие пять процентов, отправил своему агенту вместе с адресом до востребования и укатил в прокатной машине.
   Я переходил из среднего возраста в более почтенный, и мне это вовсе не нравилось. Вот, например, память. То тут, то там в ней обнаруживались провалы. Экс-подругу я забыл чрезвычайно быстро, а книгу «Хищные птицы» еще быстрее. Друзья перешли в разряд знакомых. Поскольку писем в наши дни никто не пишет, они скоро исчезли совсем.
   А я рулил. В следующие два года — я так думаю, но я никогда не уверен в дате, промежутке времени и возрасте, включая собственный, — я изучил все основные дороги Европы и смежных стран. Исколесил все хайвеи, шоссе, магистрали, автострады, автобаны от Финляндии до Кадиса. Пока мог, объездил все побережье Северной Африки и часть Западной. Машины брал напрокат. Если возникала потребность писать, покупал машинку. Дневник вел от руки, но перечитывать его оказалось делом неимоверно скучным и тошнотворным. Тем не менее я всегда записывал хотя бы строчку в день. Это была обязанность такого же рода, что чистить зубы по утрам. Довольно дешевая, но и эффективная среда дороги в любой стране, ее духовная пустота, ее претензия переносить вас в другое место, оставляя на самом деле неподвижным в той же, всюду одинаковой, бетонной пустыне — вот какой интернационализм стал моим образом жизни. Дорога сделалась моей родиной. Мне так и не попалась та юная дева из похотливых помыслов, о чем я и не жалел. «Время незаметно делает свою грязную работу». Прошли те годы, когда женщины сначала посматривали на меня, а потом уже им говорили, кто я такой. Теперь в тех редких случаях, когда я попадал в общество, женщинам говорили, кто я такой, и тогда уже они смотрели на меня. Любопытное повторение тех, прежних лет, когда уже вышел «Колдхарбор», но я еще не женился на Лиз. В те времена я отправился на два года в Штаты — страну Набокова, скажете вы, — торговать своими лекциями в академической карусели. После я побывал в Южной Америке — ладно, об этом не будем. Ну а теперь была Европа с ответвлениями. Кстати, у меня есть хобби, непонятно откуда, выискивать витражи, просто ради удовольствия, о них я никогда не пишу. Просто люблю смотреть. Вообще-то я настоящий специалист по витражам, только этого никто не знает. Любую оконную роспись я готов датировать с точностью до десятилетия и готов отстаивать свою оценку, хотя мне никогда не приходилось этого делать. Из-за своего эксцентричного увлечения я посещаю множество церквей. Можете подозревать меня в чем угодно с отцом Пио и церквами, но хочу сразу четко заявить — хотя, например, в Шартрском соборе я простоял многие часы, ничего религиозного в этом моем интересе нет. Это искусство, это способ не дать свету попасть в помещение, если вы этого не хотите. Кроме того, в церквах почти всегда сумрачно и прохладно, и в них хорошо отходится с похмелья. Думаю, здесь следует отметить, что в то время я пил много, а иногда и более чем «много». Вслед за «Хищными птицами», вернее, за снятым по ним фильмом, я писал путевые очерки и рассказы — попытки обмануть публику. Рассказы предназначались для глянцевых журналов. Они основывались на экзотике мест, где я получал до востребования газеты, деньги и письма. В рассказах царила мишурная описательность, при минимуме событий и образов, но все они были «с гарниром», как выражаются французы, из национальных костюмов, которые сейчас только и увидишь, что на фестивалях народного творчества. После того как моя итальянка столь грубо оборвала нашу связь, я оставил всякие попытки угождать женщинам. Я культивировал в себе полнейшее безразличие. Иногда в момент задумчивости накатывала волна удивления, и я восклицал про себя: «Неужели это ты?» Но это был я; под шестьдесят я ограничился тем, что меньше всего нуждается в мыслях и чувствах. Остались глаза и аппетит. В ответ на любой вопрос я улетал. И опять дорога, дорога, дорога. Если я задумывался, куда еду, то тут же улетал. Перебрав в одном месте, я улетал в другое. Если мне наскучивал вид из окна бара или кафе, что ж, мне говорили о хребтах Брахмапутры, так слетаю-ка я в Калькутту.
   Но что-то мне при этом слегка мешало. Можете назвать это слабеньким, отдаленным ощущением Лиз: но вот я написал и вижу, что совсем не в том дело.
   Тут трудно объяснить. Я так и не справился с тем, что она мне постоянно виделась. На самом деле я ее ни разу не видел после отъезда из Англии. Но вот я сижу в уличном кафе за круглым белым столиком, которые так же напрочь лишены индивидуальности, как и дороги, и смотрю, как туристы вслед за гидом гуськом огибают угол, направляясь в галерею Уффици, и когда они проходят, вдруг вспоминаю — ну, конечно же! Ее жест, ее платье, ее голос. Я даже вскакиваю и делаю шаг, чтобы догнать, но тут же соображаю: если даже это действительно она, то что это даст? Я спускался по лестнице, выходя от массажиста в Брисбене, и посторонился, пропуская женщину наверх; а когда она зашла в кабинет, я рванулся вслед за ней, а потом вспомнил Валета Бауэрса и побрел прочь. Иногда я пугался этой навязчивой идеи, но потом нашел ей объяснение. Мне попалось описание кругосветного путешествия, которое один умный человек совершил в одиночку — умный, потому что, как и я, пытался бежать от всего. Ему слышались голоса, и рюкзак стал нашептывать то, что он просто не мог понять. Вот и я не видел Элизабет в своем намеренном одиночестве среди толпы. Пока я сидел в замке итальянской подружки — вернее, пока подружка держала меня в замке, — эти якобы встречи не происходили. Теперь подружка коленопреклоненно молилась, а я остался один. Думаю, время меня излечит. Ха и так далее.
   Но тут крылась одна сложность. Я общался с официантками, горничными, портье, хозяйками. Делил стол с каким-нибудь международным бродягой — таким же перекати-полем, как и я. Помню, будучи только слегка пьян, я заспорил с незнакомцем, в какой стране мы находимся, и каждый остался при своем мнении. Кто из нас был прав, не помню — по-моему, никто. Ну и обычная болтовня в барах. И все равно понемногу до меня доходило, насколько я одинок.
   Как это все запутано! Но мне уже стукнуло шестьдесят, когда я полетел в Цюрих и слишком много принял в самолете. Короче говоря, мне требовалось отойти, и врач в аэропорту присоветовал Швиллен на Цюрихском озере.

Глава III

   Итак, я совершил еще один из предначертанных шагов в жизни. Швиллен был неизбежен, как и встреча с ними. Это случилось в первое же утро там, когда я слегка выпил, не так чтоб очень, и чувствовал себя превосходно. Я поднялся на небольшой утес над озером, — где стоял памятник каким-то литовцам. Был там, естественно, замок, при нем парк, а в парке выкрашенные зеленым скамьи. На одну из них я и сел. Помню, я с глубоким удовлетворением рассуждал об аристократических фамилиях, происходящих от названий сыров, или наоборот. Воистину le gratin4! И тут я заметил, что солнце мне загораживает здоровенная фигура.
   — Уилфрид Баркли, сэр? Уилф?
   — Господи милостивый.
   — Позвольте…
   Ох и огромный же он был. Или это я усох.
   — Я не могу помешать вам сесть, не так ли?
   — Как я рад видеть вас!
   — Как поживают мои придаточные предложения?
   — Позвольте объяснить, Уилф…
   — Не затрудняйтесь. Идите себе и дальше сеять разумное…
   — У меня годовой отпуск. Полагается раз в семь лет.
   — Неужели столько прошло? По-моему, это было вчера.
   — Семь лет, Уилф, сэр.
   — Вы семь лет работали на Лию. Она уже должна бы ослепнуть5.
   — Нет, сэр. Это Мэри-Лу. Полагаю, вы с ней не знакомы. Вот она.
   Я посмотрел в ту сторону, куда он указывал глазами. На дорожке, рядом с которой мы сидели, появилась девушка. Совсем юная, лет двадцати. Бледное лицо, копна темных волос. И сама тонкая, словно сигарета.
   — Мэри-Лу, посмотри, кто здесь!
   — Мистер Баркли?
   — Уилфрид Баркли.
   — Мэри-Лу Таккер.
   Рик смотрел на нее с гордостью и нежностью.
   — Она ваша ревностная поклонница, Уилф.
   — О-о, мистер Баркли…
   — Уилф, с вашего разрешения. Ну вы себе и отхватили, Рик!
   Я мгновенно сбросил сорок лет. Точнее, я чувствовал себя так, будто сбросил сорок лет. И Рик стал моим другом. Оба они стали друзьями, в особенности она.
   — Поздравляю, Мэри-Лу!
   Почему-то было очевидно, что они поженились буквально вчера, во всяком случае, вид у нее был именно такой, она вся прямо светилась. Я обнял ее и поцеловал. Не знаю, как она воспринимала запах швейцарского вина «доль», которое я выпил с утра пораньше. Я отстранил ее и присмотрелся к лицу — от тонких бровей до деликатного горла. Кровь у нее прилила к щекам — на мгновение, потому что в следующую секунду они побледнели, после чего к ним снова прилила кровь. Все, что происходило у этой изящной девочки внутри, мгновенно отражалось на лице; впрочем, идти было недалеко.
   — Запоздало поздравляю, Мэри-Лу. Муж и жена — одна сатана, и поскольку я не могу поцеловать Рика…
   Таккер издал сдавленный смешок:
   — …то отыгрываетесь на Мэри-Лу! Так, не шевелитесь!
   С поразительной скоростью он извлек из рукава мини-камеру, словно стилет. Этот снимок, видимо, до сих пор хранится в каком-то пыльном шкафу, скорее всего в библиотеке Астраханского университета, штат Небраска. Вот Мэри-Лу, ее красота смазана при мгновенной съемке, вот моя пегая клочковатая борода, полуседая шевелюра и далеко не полный набор зубов. Ее мягкость и теплоту камера уловить не могла. Это можно было бы назвать близким контактом второго рода, не просто образ девушки, а нечто ощупываемое, податливое, пахнущее духами — к такому я не привык, и все мои сдерживающие центры отказали. Мою правую руку просто захлестнуло волной сквозь тонкую ткань на ее талии. Мое стареющее сердце пропустило целый такт, а несколько других сбились с темпа. Она была совершенна, как роза из колючей изгороди.
   — Уилф, у вас с Мэри-Лу сложатся замечательные отношения. Она ведь специализировалась…
   Мэри-Лу несмело возразила:
   — Мил, не следует…
   Но он уставился мне прямо в глаза:
   — Господи, Уилф, Элизабет замечательная женщина, и мне крайне жаль.
   — О, мистер Баркли…
   — Уилф. Попробуйте сказать «Уилф».
   — Я не осмелюсь!
   — Ничего, ничего. Давайте, скажите!
   — Нет-нет, не могу…
   Мы смеялись и говорили все сразу. Рик грозился побить ее, если она не скажет, а я интересовался, что именно она должна сказать, а она восхитительно смеялась и клялась, что, нет, она не может, и вдруг…
   — О, мистер Баркли, этот чудный старый дом…
   Верьте или нет, до меня сразу не дошло. Только потом я сообразил, что они явились сюда прямиком из моего некогда чудного старого дома. Дурацкий смех оборвался, и настала пауза, словно в ожидании следующего акта.
   — Идемте. Почему бы нам не сесть?
   В парке была скамья. Я сел в середине, Рик слева, а Мэри-Лу застенчиво примостилась по правую руку.
   — Уилф, — многозначительно начал Рик, — я должен задать вопрос.
   — Только не о книгах, Бога ради.
   — Нет, нет, но… Надеюсь, вы один?
   — Постоянного спутника у меня нет. Близких друзей тоже. Меня не видят постоянно в обществе кого бы то ни было. Знаете, Мэри-Лу, мне шестьдесят!
   Я смолк, надеясь, что Мэри-Лу выразит удивление. В конце концов, я и сам немало удивлялся. Но она серьезно кивнула:
   — Я знаю.
   Рик наклонился ко мне:
   — Вы пишете, Уилф?
   Он снова начинал меня раздражать. Я что-то пробурчал. Рик кивнул:
   — Такая глубокая травма.
   — Господи, уже прошли годы — если вы имеете в виду… мой роман в Италии.
   — Все равно…
   — Полная перемена образа жизни. Никаких иллюзий. Могу подкатываться к любой девушке, и никто мне не скажет «нельзя», кроме самой девушки.
   Мэри-Лу заерзала на скамейке. В конце концов, я дышал ей в лицо. Наверное, мама ее учила, что мужчинам нельзя доверять ни в чем. Так и есть. Действительно нельзя.
   Рик расхохотался так, словно мы беседовали в матросском кубрике.
   — Спорю, они этого не говорят!
   — Хотите пари?
   — Не на мой оклад. Я всего лишь адъюнкт-профессор.
   — Адъюнкт? Вы же были полным профессором!
   — Честно говоря, Уилф…
   — Так было написано в вашем письме, которое в том чудном старом доме до сих пор валяется в каком-то чулане: кафедры английского языка и сопутствующих предметов Астраханского университета, штат Небраска. Я это хорошо помню, потому что оно-то и привело к событиям той ночи.
   — Уилф, я не стал бы…
   Голос его упал, как в Севилье. Мэри-Лу сидела прямая как палка и смотрела прямо перед собой. Она сглотнула слюну восхитительным движением евина яблока и заговорила, не поворачивая головы:
   — Вспомни, мил. Сбрось камень с души.
   — Но, мил…
   — Лучше скажи мистеру Баркли, мил. Иначе ты никогда не сможешь уснуть спокойно.
   — В чем дело? Я о чем-то не знаю?
   — Мистер Баркли. Он тогда не был профессором. Он был всего лишь аспирантом и занял у матери деньги, чтобы поехать к вам на каникулах.
   — Я был в отчаянии, Уилф. Вы были моей, моей…
   — Курсовой работой?
   — Темой диссертации. Это было официально, Уилф.
   — Только помните, мистер Баркли, она была малоприятной личностью. Рик о ней рассказывал.
   — О ком?
   — Об Элле. Я довольна, мил, что ты признался, что не был тогда профессором.
   — Я тоже доволен, мил. Теперь, когда я вам рассказал, Уилф…
   — Рассказала Мэри-Лу. Муж и жена…
   Но Рик уставился на Мэри-Лу взглядом, отнюдь не исполненным обожания.
   — …а теперь я штатный адъюнкт-профессор и получил академический отпуск.
   — Я знаю, тебе стало легче, мил. Теперь продолжай в том же духе, мил. Так бывает лучше. Всегда.
   За деревьями ярко сияло солнце, листва отбрасывала тень на гальку. Крохотные волны на озере отблескивали на солнце. Мне стало смешно.
   — Я совсем забыл, что такое разговаривать с вами — это получается своего рода чрезатлантический жаргон, так, что ли?
   Я запустил руку за спинку скамьи.
   — Итак, Рик сознался, Мэри-Лу. А вы? Вам есть чего стыдиться?
   — Боюсь, что нет.
   Она легонько отодвинулась от меня.
   — Не уходите!
   — Не в том дело, Уилф. Она ничего не строит из себя. Она знает, как вы благородны. Я ей рассказывал.
   — Так и есть, — самодовольно подтвердил я. — Что у вас там, Мэри-Лу? Алмазы из короны или лунный камень?
   Мэри-Лу изящно соскользнула с краешка скамьи. И тут же встала, стряхивая пыль со своей мини-юбочки.
   — Я вернусь, мил. Вам тут столько нужно обсудить.
   Она удалилась быстрым шагом. Холодный ветер по ту сторону утеса вздымал рябь на озере. Почему-то мне вспомнился мусорный ящик.
   — Рик. Вы махинатор. Пройдоха. Мои поздравления. Это гораздо интереснее, чем филология.
   — Что я вам хочу сказать, Уилф, — я собирался стать профессором. Я знал, что стану им.
   — Жулики всегда знают, что разбогатеют.
   — Но я знал!
   — В конце концов, что такое профессор? В молодости я считал, что профессор — это о-го-го. Да они ничуть не лучше писателей. Я их употребляю на завтрак. Вкус другой, только и всего.
   — Критики, Уилф! Они возносят и низвергают!
   — А Джон Кроу Рансом? Из вашего письма я вынес впечатление, что он вполне реальная личность. Ему вы тоже представились профессором?
   Лицо у Рика сделалось цвета уже не моркови, а свеклы. Поскольку я смотрел на него сбоку, язык его движений предстал передо мной с новой стороны. Много лет назад он явился ко мне, исполненный решимости загнать меня в клетку, где, по слухам, было опасно. Позже, на той конференции, мне почему-то показалось своего рода иллюзией то, как он втягивал подбородок в шею и выглядывал исподлобья. Но нет, действительно пугало то, как Рик оттягивает назад нижнюю часть лица, выставляет вперед лоб, чтобы выглядеть, как ему хотелось бы, мужественным, и посматривает из-под бровей, словно краб, спрятавшийся под камнем. Именно это он и проделывал сейчас, причем даже не для меня. Это дошло у него до автоматизма, и сейчас он выставлял лоб навстречу озеру, будто показывая, что не боится грозной ряби.
   — Продолжайте же, Рик, — вперед!
   — Все началось с ошибки моей… нашей… секретарши кафедры. Эллы. Я начал получать письма, адресованные профессору Таккеру. Так играли со всеми, это просто рекламный прием, грубая лесть.
   — Так вы взяли адрес из коммерческого справочника. Браво!
   — Вы не представляете, что для меня значили ваши произведения.
   — Если кто-то узнает, какой вы проходимец, вас с позором выставят из славного племени филологов.
   — Это все шуточки той проклятой девицы. Ну и я тоже, надо признаться. Я этому попустительствовал.
   — Как же вы рисковали. Поздравляю!
   — Но игра того стоила. Ее ошибка принесла мне, будем надеяться, доброе знакомство с вами, благодаря ей мы сидим вот тут рядом.
   — А как мы еще можем сидеть, черт побери?
   — Эта девушка, Уилф… — Подбородок втянут, набыченный лоб грозит свинцовым водам. — Я ей нравился. Она думала, что помогает мне.
   — А Джон Кроу Рансом?
   — Я и правда забыл, Уилф. Действительно забыл. Мы с ним не встречались.
   Я заметил, что на воде вдруг прекратилось всякое движение.
   — Какое это имеет значение? Завтра я уеду. Тогда Мэри-Лу сможет сидеть на этой скамейке, не рискуя свалиться с нее.