Думаю, меня нашла та толстуха, что вязала у дверей. Вряд ли она слышала мой крик так далеко. Да она и не прислушивалась, ее ухо было настроено на происходящее на соседнем острове. Просто она время от времени обходила территорию, проверяя, например, не сбежал ли я с дароносицей. Кроме нее, некому было найти меня.
Я пришел в себя в больнице, и мне ничего не пришлось вспоминать. Я сразу все помнил. Я лежал под присмотром монахини, которая перебирала четки точно так же, как та старуха вязала. Не знаю, нормально ли это, когда за вами ухаживает монахиня. Может, поскольку я потерял сознание в соборе, они решили, что несут за меня особую ответственность. Я не знаю, да это и не важно, в конце концов. Больница была явно не из лучших.
Я там пролежал… в общем, долго. Я так ясно увидел многие вещи, будто свет предыдущего дня — если этот день был предыдущим — наполнил меня своей ужасающей всеохватностью. Я не мог ничего видеть и ни о чем думать, кроме голой правды. Я понял, что моя жизнь была спланирована с самого начала. Я занимаю свое место на свете. Не имеет значения, что я делал или сделаю. Я был создан этой ужасной нетерпимостью в ее собственном образе. Может, вы понимаете, о чем я веду речь, но лучше будет, если не поймете. Я увидел, что являюсь одним из обреченных, проклятых — а может, и единственным. Это я видел ясно, оно пылало жаром. Ведь в аду нет век.
Пришел священник, что-то бормотал, а я смеялся, его это раздражало, а монахиня от возмущения пыхтела, словно утюг. Вот что меня так рассмешило. Это на самом деле был не священник, потому что всех настоящих священников, боровшихся с нетерпимостью, уже тысячу лет как извели, а этот был просто какой-то ряженый. Он ушел, по всей видимости, разгримировываться. После него явился врач — тот был намного лучше. Он взял обе мои руки, сжал их и кивнул. Я понял: он хочет, чтобы я ответил на пожатие, и я это сделал. Он обошел вокруг меня и, нахмурившись, произнес какое-то слово. Увидев, что я не понял, он произнес другое:
— Colpo. Colpo32?
«Меа maxima culpa»33. Xa и так далее. Я решил, что понял, что он имеет в виду, и попытался сказать: «Si, massima colpa»34 — но слова застряли в горле, язык не поворачивался. Он долго улыбался, кивал и хлопал меня по плечу, потом ушел. Вернувшись вечером, он нашел новые слова:
— Инносульто. Пикколо. Ма-аленько инносульто.
Я снова стал смеяться, думая о всеобщем обмолоте, но врач все кивал, улыбался и проверял мои рефлексы, после чего заверил, что у меня всего лишь легкий инсульт. Я мог бы ему ответить, что таких пьяниц, как я, инсульт не поражает, им достаются всевозможные ужасы, пока они не предстанут перед истинной красотой, пока, обреченные и проклятые, не получат первый приз — божественное правосудие без всякого милосердия. In vino veritas, иначе говоря.
От этих воспоминаний меня до сих пор бросает в жар. В половине четвертого ночи я от них становлюсь задумчивым, трезвым как стеклышко. То есть задумчивым в смысле размышляющим о реальностях мира. Говорят, после нескольких инсультов — да что там «говорят», я знаю по собственному опыту, — после нескольких ма-аленько инносульто ты начинаешь говорить одно, когда думаешь совершенно другое. Еще говорят, что в рифмах, в отношениях между словами нет никакого смысла, кроме физической природы мозга, но я-то знаю, как на самом деле. Уилфрид Баркли, великий консультант. Еще и как связано, когда ты говоришь «мало», имея в виду «маму», или «жара», подразумевая «жену». Именно это — наряду со строжайшей приверженностью фактам, характерной для нетерпимости, — и заставляет меня верить, что дело тут вовсе не в маленько инносульто, либо эти события просто совпали по времени.
Что это все значит? Лежа на жесткой кровати, без присмотра монахини, никем не замечаемый, беспрепятственно размышляющий о природе обреченных насекомых или, пойдем выше по лестнице эволюции, омаров и крабов, ребят с панцирями; разыскивая изначальный момент воли, то есть нашей воли, и не находя его, зная, что мы не сотворяем, повторяю, не сотворяем сами себя и что в данной эфирной ипостаси, здесь и сейчас, то, что мы делаем, не имеет значения, важно лишь то, кто мы есть, и над своими судьбами мы не властны; лежа на кровати, я говорю с дерзостью обреченного, которому нечего терять, а значит, не нужно и предпринимать напрасных попыток повлиять на божественную нетерпимость, на стального властителя Аида, подавшегося вперед! Так вот, лежа на кровати, либо из порожденной ма-ленько инносульто словесной путаницы, либо из естественного словарного запаса я вдруг сочинил пакет псалмов, если угодно, антипсалмов, сплошное богохульство, раз это ад, то почему я в нем — Марло, см. Это напоминало спонтанное усилие, которым осы определенного вида кладут яйца в гусениц определенного вида, вполне нормально, ничего другого не следовало ожидать. Какая ирония заключена в том, что это должно быть столь разумно, столь трезво! Потому что все это время я должен был выглядеть сумасшедшим — с невнятной речью, бормочущим что-то даже не на английском, а на своем родном языке.
Тем не менее я выбрался из этого состояния и стал заново учить иностранный язык — тот, на котором пишу сейчас. Одно время я не мог продвинуться дальше отдельных слогов, и это было весьма интересно — вернее, было бы, если бы во мне уже не существовало внутреннего напряжения, которое натягивало меня, как стальную струну, — это был бы кетгут, который можно отрезать и выбросить, вот что я думал, когда еще в юности сообразил, что язык на девяносто девять процентов состоит из метафор, а сейчас имею подозрения и насчет одного процента. Как бы там ни было, я осваивал иностранный язык, вытесняя им мое так называемое бормотание. Это было трудно. Переставлять слоги туда-сюда, нет, не так, это все равно что старательно переделывать статую, рисовать всеохватывающую картину, не давать языку произносить «виски», когда мозг подумал «рассвет». Я осваивал больничные правила в состоянии близком, вот верное слово, к помешательству или белой горячке которое с тех пор к тому времени как целый воз религиозной белиберды вернется со звоном мои взрывом или взрывами вот я потерял нить.
В какой-то момент я очутился снова в отеле, затем в прокатной машине, затем на пароме, причем каждый из этих этапов запечатлелся совершенно самостоятельно, как отдельный слайд, и все это не имеет значения по сравнению со стальной струной, которая натягивалась все туже и туже и тоном все ниже и ниже, все так тут везде. Но несмотря на это, я упорно практиковался в слогах. На пароме (я наблюдал за итальянским круизным судном, по-моему, итальянцы говорили, что это «Кристофоро Коломбо», так что для моей биографии, то есть нашей биографии, можно точно указать место и дату) я попытался подумать слово «конец». А язык громко и отчетливо произнес: «грех». Я как-то по-идиотски расхохотался, усматривая связь между этим новым словом, жаром во мне, стальной струной, видениями, всем тем, что я пытался скрыть в нашем танце и что откроет биограф. Ну и смеялся же я. Но зато я наконец освоил алхимию слова и мог добавлять другие. Это напоминало хождение по тонкому льду.
«Мой — грех».
Это получилось удачно. Но, конечно, все дело в намеренной вечной ошибке нетерпимости, из-за которой происходит столько бедствий. Я попытался снова, без напоминаний, что меня одурачили.
— Нет. Грех. Я — есть — грех.
Глава XII
Я пришел в себя в больнице, и мне ничего не пришлось вспоминать. Я сразу все помнил. Я лежал под присмотром монахини, которая перебирала четки точно так же, как та старуха вязала. Не знаю, нормально ли это, когда за вами ухаживает монахиня. Может, поскольку я потерял сознание в соборе, они решили, что несут за меня особую ответственность. Я не знаю, да это и не важно, в конце концов. Больница была явно не из лучших.
Я там пролежал… в общем, долго. Я так ясно увидел многие вещи, будто свет предыдущего дня — если этот день был предыдущим — наполнил меня своей ужасающей всеохватностью. Я не мог ничего видеть и ни о чем думать, кроме голой правды. Я понял, что моя жизнь была спланирована с самого начала. Я занимаю свое место на свете. Не имеет значения, что я делал или сделаю. Я был создан этой ужасной нетерпимостью в ее собственном образе. Может, вы понимаете, о чем я веду речь, но лучше будет, если не поймете. Я увидел, что являюсь одним из обреченных, проклятых — а может, и единственным. Это я видел ясно, оно пылало жаром. Ведь в аду нет век.
Пришел священник, что-то бормотал, а я смеялся, его это раздражало, а монахиня от возмущения пыхтела, словно утюг. Вот что меня так рассмешило. Это на самом деле был не священник, потому что всех настоящих священников, боровшихся с нетерпимостью, уже тысячу лет как извели, а этот был просто какой-то ряженый. Он ушел, по всей видимости, разгримировываться. После него явился врач — тот был намного лучше. Он взял обе мои руки, сжал их и кивнул. Я понял: он хочет, чтобы я ответил на пожатие, и я это сделал. Он обошел вокруг меня и, нахмурившись, произнес какое-то слово. Увидев, что я не понял, он произнес другое:
— Colpo. Colpo32?
«Меа maxima culpa»33. Xa и так далее. Я решил, что понял, что он имеет в виду, и попытался сказать: «Si, massima colpa»34 — но слова застряли в горле, язык не поворачивался. Он долго улыбался, кивал и хлопал меня по плечу, потом ушел. Вернувшись вечером, он нашел новые слова:
— Инносульто. Пикколо. Ма-аленько инносульто.
Я снова стал смеяться, думая о всеобщем обмолоте, но врач все кивал, улыбался и проверял мои рефлексы, после чего заверил, что у меня всего лишь легкий инсульт. Я мог бы ему ответить, что таких пьяниц, как я, инсульт не поражает, им достаются всевозможные ужасы, пока они не предстанут перед истинной красотой, пока, обреченные и проклятые, не получат первый приз — божественное правосудие без всякого милосердия. In vino veritas, иначе говоря.
От этих воспоминаний меня до сих пор бросает в жар. В половине четвертого ночи я от них становлюсь задумчивым, трезвым как стеклышко. То есть задумчивым в смысле размышляющим о реальностях мира. Говорят, после нескольких инсультов — да что там «говорят», я знаю по собственному опыту, — после нескольких ма-аленько инносульто ты начинаешь говорить одно, когда думаешь совершенно другое. Еще говорят, что в рифмах, в отношениях между словами нет никакого смысла, кроме физической природы мозга, но я-то знаю, как на самом деле. Уилфрид Баркли, великий консультант. Еще и как связано, когда ты говоришь «мало», имея в виду «маму», или «жара», подразумевая «жену». Именно это — наряду со строжайшей приверженностью фактам, характерной для нетерпимости, — и заставляет меня верить, что дело тут вовсе не в маленько инносульто, либо эти события просто совпали по времени.
Что это все значит? Лежа на жесткой кровати, без присмотра монахини, никем не замечаемый, беспрепятственно размышляющий о природе обреченных насекомых или, пойдем выше по лестнице эволюции, омаров и крабов, ребят с панцирями; разыскивая изначальный момент воли, то есть нашей воли, и не находя его, зная, что мы не сотворяем, повторяю, не сотворяем сами себя и что в данной эфирной ипостаси, здесь и сейчас, то, что мы делаем, не имеет значения, важно лишь то, кто мы есть, и над своими судьбами мы не властны; лежа на кровати, я говорю с дерзостью обреченного, которому нечего терять, а значит, не нужно и предпринимать напрасных попыток повлиять на божественную нетерпимость, на стального властителя Аида, подавшегося вперед! Так вот, лежа на кровати, либо из порожденной ма-ленько инносульто словесной путаницы, либо из естественного словарного запаса я вдруг сочинил пакет псалмов, если угодно, антипсалмов, сплошное богохульство, раз это ад, то почему я в нем — Марло, см. Это напоминало спонтанное усилие, которым осы определенного вида кладут яйца в гусениц определенного вида, вполне нормально, ничего другого не следовало ожидать. Какая ирония заключена в том, что это должно быть столь разумно, столь трезво! Потому что все это время я должен был выглядеть сумасшедшим — с невнятной речью, бормочущим что-то даже не на английском, а на своем родном языке.
Тем не менее я выбрался из этого состояния и стал заново учить иностранный язык — тот, на котором пишу сейчас. Одно время я не мог продвинуться дальше отдельных слогов, и это было весьма интересно — вернее, было бы, если бы во мне уже не существовало внутреннего напряжения, которое натягивало меня, как стальную струну, — это был бы кетгут, который можно отрезать и выбросить, вот что я думал, когда еще в юности сообразил, что язык на девяносто девять процентов состоит из метафор, а сейчас имею подозрения и насчет одного процента. Как бы там ни было, я осваивал иностранный язык, вытесняя им мое так называемое бормотание. Это было трудно. Переставлять слоги туда-сюда, нет, не так, это все равно что старательно переделывать статую, рисовать всеохватывающую картину, не давать языку произносить «виски», когда мозг подумал «рассвет». Я осваивал больничные правила в состоянии близком, вот верное слово, к помешательству или белой горячке которое с тех пор к тому времени как целый воз религиозной белиберды вернется со звоном мои взрывом или взрывами вот я потерял нить.
В какой-то момент я очутился снова в отеле, затем в прокатной машине, затем на пароме, причем каждый из этих этапов запечатлелся совершенно самостоятельно, как отдельный слайд, и все это не имеет значения по сравнению со стальной струной, которая натягивалась все туже и туже и тоном все ниже и ниже, все так тут везде. Но несмотря на это, я упорно практиковался в слогах. На пароме (я наблюдал за итальянским круизным судном, по-моему, итальянцы говорили, что это «Кристофоро Коломбо», так что для моей биографии, то есть нашей биографии, можно точно указать место и дату) я попытался подумать слово «конец». А язык громко и отчетливо произнес: «грех». Я как-то по-идиотски расхохотался, усматривая связь между этим новым словом, жаром во мне, стальной струной, видениями, всем тем, что я пытался скрыть в нашем танце и что откроет биограф. Ну и смеялся же я. Но зато я наконец освоил алхимию слова и мог добавлять другие. Это напоминало хождение по тонкому льду.
«Мой — грех».
Это получилось удачно. Но, конечно, все дело в намеренной вечной ошибке нетерпимости, из-за которой происходит столько бедствий. Я попытался снова, без напоминаний, что меня одурачили.
— Нет. Грех. Я — есть — грех.
Глава XII
Мне не хватает смелости перечитывать все это. Тогда был черный период, и одни только воспоминания о нем тянут меня к бутылке, чего я всячески избегаю. Вот старый оборванец бродит, прекрасно сознавая, что старый сами знаете кто пристально следит за ним, что бы тот ни делал. Бродяжничество-то ладно, все равно ничего нельзя было поделать. Я этого объяснить не могу, примите уж на веру. Ничего нельзя было поделать. Пожалуйста, уловите юмор! Вот Уилфрид Баркли, и мир желает (по-мелкому желает) протоптать дорогу к его порогу (не к дому). А вот постаревший Уилф, имеющий то, к чему стремятся молодые, — столько денег, сколько он может потратить, и еще останется, конечно, стареющий, но не понимающий, что он плачет, не имеющий гнезда, если можно так выразиться, но еще способный свить гнездо, если бы задержался достаточно долго в одном месте, вольный ездить, летать, скользить, сидеть, стоять, ходить, здоровый телом и разумом, и, несмотря на все неприятности, весь мир открыт для него — короче, вот вам Уилф в состоянии абсолютной свободы. От этого следует всячески предостерегать. На свободе следует печатать официальное предупреждение, как на пачке сигарет! Учить этому в школах, проповедовать с амвонов, провозглашать в парламенте: господин спикер, слушайте, слушайте, ни за что не доверяйтесь ей, благородной деве!
Неужели это то, что я пытаюсь донести?
Ладно. Свобода бывает всякая. Всплывая на поверхность при этом анализе, я рассекал себя на разные куски, которые когда-то были единым целым и которым угрожала та самая стальная струна. Поначалу я попробовал кататонию. Это нанесло удар под дых достоинству Баркли. Я не выдержал. Не мог притворяться, что мне это нипочем. Вот, скажем, естественные надобности. Подданные королевства Кататонии способны игнорировать их, ведь послушные рабы немедля подадут им пеленки, или, как выражается Рик, памперсы. Просто у меня так не получалось, вот и все. При всем желании (видите, как размываются берега свободы) я не мог не вставать и не ходить в туалет. Мне даже приходилось есть и пить — я имею в виду не спиртное, а воду, чай, кофе, сок, в общем, жидкости. Я даже не мог подавить мысль, что женщины для меня интересны. Нет, не интересны, но много чего другого. Я обнаружил в себе глубокое отвращение к гомосексуальности. Поняв, что кататония меня слишком многого лишает, я захотел попробовать другое. Удовольствия. Вот так я решил. Тебе ведь только за шестьдесят, сказал я себе, можно еще продолжать подвиги молодости, не оглядываясь поминутно назад. Свершай. Этот глагол должен остаться непереходным. Иди, старина, и свершай. Свершай заново. Раз ничего нельзя поделать, можно с тем же успехом что-то делать. Получай удовольствие, милый. Тут я принялся размышлять, на какое самое двусмысленное свершение я способен. Я истинно христианское дитя двадцатого века, так что не подумайте, что я вляпался во что-то такое с молодыми девушками или детьми; вовсе нет.
Это свершение. Тогда оно во мне вызывало смех — но не сейчас, после всего, что произошло позднее и в результате чего я оказался там, где я теперь. В лесу за рекой появляются первые проблески зари. Скоро займется рассветный хор, хотя я его не услышу за стуком этой чертовой машинки. Надо было купить бесшумную, я их столько наоставлял там и сям — всегда было проще купить новую машинку, чем таскать с собой одну и ту же.
Ну ладно. Опять-таки это свершение. Я пришел к выводу, что моему вновь обретенному «я» более всего приличествует убить собаку Джонни. Мою собаку, если хотите. (Понимаю, вы, конечно, забыли о собаке Джонни. Посмотрите в соответствующем месте.)
Я думал дальше. И понял, что просто убить — это по-детски, это недостойно нас обоих, недостойно и копии, и оригинала. Нужно было нечто поистине философское, даже богословское, хитромудрое. Можете мне поверить, я думал так долго и тяжко, что временами действительно почти впадал в кататонию! Более того, мой вывод не был плодом скучных рассуждений, он не напоминал научное открытие, называемое так потому, что является результатом обработки неимоверного множества статистических данных, нет, это было озарение. Оно раскрыло такие необъятные горизонты, что у меня от восхищения даже перехватило дыхание, как у монахини. Вордсворт, см.
Найти Рика оказалось очень трудно. Я был в какой-то стране, кажется, в Португалии, а может, и нет, и все поиски проводил по телефону. Я связался со своим агентом и издательством. Конечно, Рик там везде побывал, но даже они не знали, где он в настоящее время, знали только, где он был раньше. Чтобы найти его, нам придется заставить потрудиться все спутники связи. Это меня удивило — я-то считал, что он должен быть привязан к своему университету, но оказалось не так. По словам моего агента, Рик был свободен, получая средства на исследования творчества вашего покорного слуги, и не стоит повторять, что эти средства он получал от Холидея. Я дал агенту адрес до востребования в Риме и поехал туда, больше не опасаясь встречи с Риком, а, наоборот, стремясь встретиться с ним и побыстрее покончить с этим. Они там, в Англии, видимо, раскалили все телефоны докрасна, потому что на почте я получил тонну корреспонденции от издательства, литагента, от Лиз и еще всякого мусора бог знает откуда. Я сел в такси и вернулся в тот самый роскошный отель близ Ла-Ротонды.
Разбирать все это не было сил, поэтому я разбросал бумаги по номеру, позвонил агенту и сообщил название отеля и номер телефона! Я больше не беспокоился о своем инкогнито. Через час он передал мне сообщение от издательства, которое выяснило, где Рик сейчас. Он читает лекции непонятно о чем или о ком в Гамбургском университете. Я уже четко все спланировал, поэтому сел в машину и направился на север, в Швейцарию. Отъехав достаточно далеко от Рима, я остановился и позвонил ему из магазинчика при заправочной станции. Он подошел буквально через десять секунд, что удивительно даже в наши дни быстро доступного всего на свете. За все эти годы ему ни разу не удалось поймать меня, хотя много раз он был очень близок к цели. Подумав, сколько раз я видел его или считал, что видел, как он вынюхивает мой след, я громко расхохотался при мысли о том, как мой голос застанет его врасплох.
— Где вы, Уилф, где? Не кладите трубку! Не уходите!
— Не буду.
— Но вы уже столько раз это делали и тут же вешали трубку!
— Только не разрыдайтесь!
— Так где же вы?
— Скажем так — на автостраде.
— В Ропе или Штатах?
— На автостраде. Теперь слушайте, Рик, дружище. Я хочу встретиться с вами.
— Ну, конечно, конечно! Господи! Неужели это вы?
— Я собираюсь встретиться с вами в месте, нам обоим хорошо известном.
— В любом месте, Уилф! Бог мой!
— В том отеле в Вайсвальде.
Тут настало долгое, долгое молчание. Даже девушка за прилавком решила, что я закончил разговор, и вопросительно взглянула на меня. Я подумал, не испортил ли я все.
— Я жду, Рик.
— Да, понимаю, Уилф.
Я решил, что пора забросить небольшую приманку.
— Я подумываю насчет биографии, Рик.
— О Боже, Уилф, это все равно что… все равно что спастись в последнюю секунду. Господи! Он дал мне семь лет и…
— Я буду там в четверг. Скажите мистеру Холидею, пусть купит вам билет немедленно.
— Черт возьми, Вайсвальд недалеко. Туда я доберусь и на свои.
— Как Мэри-Лу, Рик?
Снова пауза. Я явственно представил, как его подбородок отходит назад. Не умеет разговаривать по телефону наш Рик. Голос его звучал тихо и оправдательно.
— У них замечательные отношения, Уилф.
— Как у нас с вами.
Вновь тишина. Я продолжал:
— Я буду там в четверг. Не появляйтесь до субботы. Я хочу побыть там один. Акклиматироваться.
Я повесил трубку. Я не такой, как Рик. Мне легко быть жестким по телефону — не то что лицом к лицу. Будто без лица мой голос начинает принадлежать другой личности — так некоторые используют адвоката, чтобы тот делал за них грязную работу. Итак, я ехал с туго натянутой струной внутри. Ночь я провел в колоссальном мотеле, не помню, где именно, а затем через горы добрался до доброго старого Вайсвальда. И фуникулер на этот раз меня не раздражал, как ни странно. В отеле меня приветствовал не герр Адольф Кауфман, похвалу которому я поместил где-то в этом опусе, а его племянник, совершенно другой Адольф Кауфман, который, изучив заказы на номера, приветствовал меня как старого друга и провел в тот самый номер, причем на столе стояла уже откупоренная бутылка «доля». А еще говорят, что традиции ничего на стоят! Однако странно было, что управляющий так молод. Толстуха умерла, интерьер бара изменился, но все остальное было по-прежнему. При этой мысли я заглянул в зеркало в ванной и, Господи, увидел себя впервые за многие годы. Если вы не меняете фасон стрижки, потому что стричь нечего, и не бреете бороду, то у вас нет причин смотреться в зеркало. Да, время основательно отразилось на всем, что было видно, и я напомнил себе, что неплохо бы снова начать регулярно мыться. Из этого я сделал разумный вывод и немедленно полез под душ. Белья у меня в чемодане не оказалось, поэтому я заказал новое, и его почти мгновенно принесли.
Забыл сказать, что над стойкой в баре висела фотография. Поначалу я лишь мельком взглянул на нее. Из тех, что сплошь и рядом видишь в дешевых бульварных журнальчиках, типа «полковник У. Ф. Генкельбери-Фосет по прозвищу „Драчливый пердун“ с молодой подружкой на открытии бала в Фигли-Мигли»…
Потом я присмотрелся: с подносом стоял дядя управляющего, покойный старый Кауфман. А за столом сидел бородатый козел, обратив дурацки блаженную ухмылку к девице напротив. Да, конечно, наши грехи всегда нас найдут, Всевышний вездесущ с блокнотом и фотокамерой, и он не дает нам принять желаемую позу, а просто фиксирует картину по своему непостижимому усмотрению, к нашему вящему позору. Это и вправду был Уилфрид Баркли, знаменитый Уилф, который оказал такую честь этому бару, что его снимок вывесили там, — снимок, сделанный в момент, когда он сидел и потому не мог свалиться на пол пьяным; снимок, сделанный его старым приятелем, здоровенным Риком А. Таккером, волосатым айном, силачом, от которого пахло теплом, дезодорантом и на котором так любили сидеть мухи — почему их-то не сфотографировали? Потому что они не сделали бы чести любому заведению. Мухи то есть.
И девица. Да, девица. Тут дело во вспышке. Она стирает румянец с лица, даже красивого, так что это была не та Мэри-Лу, которая обожала своего здоровенного силача и пыталась, как могла, замкнуть порочный круг, — о нет! Здесь была кукла, манекен, имитация женщины, бледная, темноволосая, застывшая, ее женственность полностью исчезла. А еще утверждают, что фотокамера не говорит правду! Вот мы: дурашливый Уилф, еще похотливый, хотя пора было покончить с этим еще двадцать лет назад, и девушка — помада такая же черная, как волосы, плоское, тупое лицо точно отражает интеллект на уровне обрывка веревки! Я закрыл глаза, не в силах смотреть дальше.
И тем не менее этот дурень на фотографии не был столь отталкивающим, как тот, которого я сегодня видел в зеркале. Вот что надо было бы заснять! А Мэри-Лу — что с ней сделали годы неудачного замужества, годы вместе с Холидеем? Рику следовало бы сфотографировать нас снова, подумал я, для сравнения — до и после, но это было бы как у Люсинды — есть обстоятельства, когда невозможно поместить два лица в одном кадре, они не могут туда попасть. Итак, я вернулся к себе, надел смену белья, подтвердил, что не брошу свой номер без оплаты, распахнул дверь в «моей» гостиной, поглядел на Шпурли, глубоко вздохнул, прошелся по балкону, ухватился обеими руками за перила, нагнулся и глянул вниз.
За пять секунд я испытал все ужасы ада. Потом не осталось ничего, кроме бездны пространства и смертоносных камней внизу, что было даже утешительно. Так я себе сказал:
— Ты созрел.
И вовремя, надо признать! Я вернулся в гостиную, закрыв за собой балконную дверь. Стол посредине был все так же отполирован — будто поработал призрак той толстухи, но скорее всего просто другая толстуха. Единственной бумагой на нем было меню рядом с открытой бутылкой «доля». Я осторожно взглянул на бутылку. Не нужно, чтобы Рик застал меня сломленным пьянством и трясущимся. Если я хочу одержать верх, решил я, то следует собрать всю твердость, какая во мне есть. Я отвел взгляд от бутылки — это было вовсе не так легко, как может показаться, — и пошел искать теплые вещи. Управляющий выдал мне свитер и меховую куртку, оставленные кем-то из постояльцев. Удивительно, что только не остается после пьяных дурней, приезжающих ради apres ski35. На моем свитере было вышито «ПОПРОБУЙ МЕНЯ», точно как «АСТРОХАМ» на груди у Рика. Я отправился очень осторожно (помня, каким образом следует акклиматироваться), чтобы убить время до того, как смогу позволить себе выпить. Выпивка действительно ослабляет натяжение стальной струны, но, как я говорил или как вы сами уже поняли, неизбежно порождает всяческие трудности. Не стоит полагаться на опыт. С возрастом трудности делаются только хуже. Вот бы у меня была молодая голова на старых плечах, ха и так далее. Я неторопливо шел по прохладной тропе, с которой только что сошел снег. По той самой, где мы когда-то шли вместе, а потом Рик нес меня обратно. Я бы не узнал ее теперь, когда по сторонам еще лежал снег. Раньше я почти ничего не видел из-за тумана, но сейчас было ясно, как в космосе. Тем не менее старая неуверенность, та, что вызывает необходимость акклиматироваться, достала меня. Я шагал все медленнее, пока не остановился. Я не стал осматриваться, а присел на первый удобный камень и ждал, пока сердце и легкие немного успокоятся. Тут я заметил, что прислушиваюсь к звуку воды. Сейчас у нее был только один голос — легкий, игривый. Я открыл глаза, и, верите или нет, оказалось, что я сижу на том самом камне и передо мной те самые перила. Ага, вот и ручей. Он, конечно, был иным — гораздо шире, и вытекал он из снегового намета перед ледяной пещерой. Пещера эта сжимала воду, вот почему у нее был только один голос.
Я оглянулся. Челюсть у меня отвисла до самой груди. Ошибки быть не могло. Вот стволы для пропуска ручья, сейчас полностью затопленные. Камень служил неопровержимым доказательством. Он был такой огромный, что сдвинуть его мог только взрыв или бригада бульдозеристов. И торчал из горы, видимо, с третичного периода, тут сомнений быть не могло. И разумеется, в прошлый раз, когда мы были здесь, я слышал в тумане коровьи колокольчики, не дав себе труда сообразить, что это означает. Старый Дон Кихот на деревянном коне.
Кто же, думал я, сочинил такую византийскую интригу? На десяток секунд я буквально ослеп от унижения и гнева — не сразу гнева на Рика; ибо, в конце концов, это был всего лишь очередной поворот дешевой комедии, вроде того, как я свалился с лошади в кучу навоза или как записка Люсинды оказалась извлечена из мусорного ящика. Раз в каждые десять лет прирожденный клоун попадал в очередную цирковую историю. Теперь добавилась еще и эта, бесспорно, лучшая из всех — как я висел в тумане на краю обрыва, как меня спас от небытия мой собственный биограф, полезно появляющийся в нужный момент и благополучно забываемый с пылающими щеками в часы бессонницы, комический персонаж, но тем не менее Рик, который всегда к услугам, Рик на подхвате, Рик-парик… Так вот, прямо под тем местом, где я отчаянно цеплялся за жизнь в тумане, расстилался широкий луг и на нем паслись коровы. Динь-дон.
Я обнаружил, что стою со сжатыми кулаками и весь трясусь. Я повернулся и осторожно зашагал к отелю — осторожно, потому что не хотел, чтобы на такой высоте что-нибудь случилось с моим старым сердцем, мне нужно было дожить до появления Рика. Мне пришлось делать дыхательные упражнения, чтобы немного прийти в себя — я ведь почти ослеп от злости. В ушах у меня звенело, сердце бешено колотилось где-то под самым горлом. Не помню, как я дошел назад и открыл дверь. Помню, что посмотрел на бутылку «доля» и решил не трогать ее. Я сказал новой толстухе, молодой, которой суждено обслуживать два поколения в баре и затем умереть, что собираюсь акклиматироваться — да, именно так я произнес это слово, ведь для разговора с Риком мне требовались все силы. Так и сказал. Повесил на двери табличку «не беспокоить», наглотался пилюль и спал с трех часов дня в четверг до полудня в пятницу. Потом встал. После легкого полдника, состоявшего из бутылки «доля», я решил, что могу рискнуть и снова выйти на тропу. Действительно, я уже акклиматировался и до камня дошел довольно быстро. Там я сидел, подпитывая свой гнев, как подбрасывают хворостинки в костер. Не знаю, сколько времени я там пробыл. Потом будто бы сбросил все это с себя и вернулся в отель. Я расхаживал взад-вперед по гостиной, ожидая появления Рика. Я забыл, что это пятница, а не суббота, и мне пришлось сверяться с дневником, но, похоже, дневник и сам запутался, поэтому я принял снотворное и снова отключился.
Утро субботы оказалось не столь замечательным. Да нет, отбросим эту британскую сдержанность. Утро субботы было отвратительно. Струна во мне настолько напряглась, что мне казалось, будто все остальные в отеле — там были еще три постояльца, но я решил их игнорировать — могут предчувствовать мое появление. Тем не менее я помню, как спрашивал племянника управляющего — черт, он же и был управляющим, — могу ли я воспользоваться его пишущей машинкой, будто ее нельзя было купить в Вайсвальде. Я отпечатал тщательно продуманный документ. И положил на свой отполированный стол. Там он смотрелся очень импозантно, и его созерцание помогало убить время, поэтому я сидел спиной к балкону, закрыв верхнюю часть лица темными очками, и время от времени прикладывался к новой бутылке «доля», но не слишком — мне нужно было оставаться трезвым.
Неужели это то, что я пытаюсь донести?
Ладно. Свобода бывает всякая. Всплывая на поверхность при этом анализе, я рассекал себя на разные куски, которые когда-то были единым целым и которым угрожала та самая стальная струна. Поначалу я попробовал кататонию. Это нанесло удар под дых достоинству Баркли. Я не выдержал. Не мог притворяться, что мне это нипочем. Вот, скажем, естественные надобности. Подданные королевства Кататонии способны игнорировать их, ведь послушные рабы немедля подадут им пеленки, или, как выражается Рик, памперсы. Просто у меня так не получалось, вот и все. При всем желании (видите, как размываются берега свободы) я не мог не вставать и не ходить в туалет. Мне даже приходилось есть и пить — я имею в виду не спиртное, а воду, чай, кофе, сок, в общем, жидкости. Я даже не мог подавить мысль, что женщины для меня интересны. Нет, не интересны, но много чего другого. Я обнаружил в себе глубокое отвращение к гомосексуальности. Поняв, что кататония меня слишком многого лишает, я захотел попробовать другое. Удовольствия. Вот так я решил. Тебе ведь только за шестьдесят, сказал я себе, можно еще продолжать подвиги молодости, не оглядываясь поминутно назад. Свершай. Этот глагол должен остаться непереходным. Иди, старина, и свершай. Свершай заново. Раз ничего нельзя поделать, можно с тем же успехом что-то делать. Получай удовольствие, милый. Тут я принялся размышлять, на какое самое двусмысленное свершение я способен. Я истинно христианское дитя двадцатого века, так что не подумайте, что я вляпался во что-то такое с молодыми девушками или детьми; вовсе нет.
Это свершение. Тогда оно во мне вызывало смех — но не сейчас, после всего, что произошло позднее и в результате чего я оказался там, где я теперь. В лесу за рекой появляются первые проблески зари. Скоро займется рассветный хор, хотя я его не услышу за стуком этой чертовой машинки. Надо было купить бесшумную, я их столько наоставлял там и сям — всегда было проще купить новую машинку, чем таскать с собой одну и ту же.
Ну ладно. Опять-таки это свершение. Я пришел к выводу, что моему вновь обретенному «я» более всего приличествует убить собаку Джонни. Мою собаку, если хотите. (Понимаю, вы, конечно, забыли о собаке Джонни. Посмотрите в соответствующем месте.)
Я думал дальше. И понял, что просто убить — это по-детски, это недостойно нас обоих, недостойно и копии, и оригинала. Нужно было нечто поистине философское, даже богословское, хитромудрое. Можете мне поверить, я думал так долго и тяжко, что временами действительно почти впадал в кататонию! Более того, мой вывод не был плодом скучных рассуждений, он не напоминал научное открытие, называемое так потому, что является результатом обработки неимоверного множества статистических данных, нет, это было озарение. Оно раскрыло такие необъятные горизонты, что у меня от восхищения даже перехватило дыхание, как у монахини. Вордсворт, см.
Найти Рика оказалось очень трудно. Я был в какой-то стране, кажется, в Португалии, а может, и нет, и все поиски проводил по телефону. Я связался со своим агентом и издательством. Конечно, Рик там везде побывал, но даже они не знали, где он в настоящее время, знали только, где он был раньше. Чтобы найти его, нам придется заставить потрудиться все спутники связи. Это меня удивило — я-то считал, что он должен быть привязан к своему университету, но оказалось не так. По словам моего агента, Рик был свободен, получая средства на исследования творчества вашего покорного слуги, и не стоит повторять, что эти средства он получал от Холидея. Я дал агенту адрес до востребования в Риме и поехал туда, больше не опасаясь встречи с Риком, а, наоборот, стремясь встретиться с ним и побыстрее покончить с этим. Они там, в Англии, видимо, раскалили все телефоны докрасна, потому что на почте я получил тонну корреспонденции от издательства, литагента, от Лиз и еще всякого мусора бог знает откуда. Я сел в такси и вернулся в тот самый роскошный отель близ Ла-Ротонды.
Разбирать все это не было сил, поэтому я разбросал бумаги по номеру, позвонил агенту и сообщил название отеля и номер телефона! Я больше не беспокоился о своем инкогнито. Через час он передал мне сообщение от издательства, которое выяснило, где Рик сейчас. Он читает лекции непонятно о чем или о ком в Гамбургском университете. Я уже четко все спланировал, поэтому сел в машину и направился на север, в Швейцарию. Отъехав достаточно далеко от Рима, я остановился и позвонил ему из магазинчика при заправочной станции. Он подошел буквально через десять секунд, что удивительно даже в наши дни быстро доступного всего на свете. За все эти годы ему ни разу не удалось поймать меня, хотя много раз он был очень близок к цели. Подумав, сколько раз я видел его или считал, что видел, как он вынюхивает мой след, я громко расхохотался при мысли о том, как мой голос застанет его врасплох.
— Где вы, Уилф, где? Не кладите трубку! Не уходите!
— Не буду.
— Но вы уже столько раз это делали и тут же вешали трубку!
— Только не разрыдайтесь!
— Так где же вы?
— Скажем так — на автостраде.
— В Ропе или Штатах?
— На автостраде. Теперь слушайте, Рик, дружище. Я хочу встретиться с вами.
— Ну, конечно, конечно! Господи! Неужели это вы?
— Я собираюсь встретиться с вами в месте, нам обоим хорошо известном.
— В любом месте, Уилф! Бог мой!
— В том отеле в Вайсвальде.
Тут настало долгое, долгое молчание. Даже девушка за прилавком решила, что я закончил разговор, и вопросительно взглянула на меня. Я подумал, не испортил ли я все.
— Я жду, Рик.
— Да, понимаю, Уилф.
Я решил, что пора забросить небольшую приманку.
— Я подумываю насчет биографии, Рик.
— О Боже, Уилф, это все равно что… все равно что спастись в последнюю секунду. Господи! Он дал мне семь лет и…
— Я буду там в четверг. Скажите мистеру Холидею, пусть купит вам билет немедленно.
— Черт возьми, Вайсвальд недалеко. Туда я доберусь и на свои.
— Как Мэри-Лу, Рик?
Снова пауза. Я явственно представил, как его подбородок отходит назад. Не умеет разговаривать по телефону наш Рик. Голос его звучал тихо и оправдательно.
— У них замечательные отношения, Уилф.
— Как у нас с вами.
Вновь тишина. Я продолжал:
— Я буду там в четверг. Не появляйтесь до субботы. Я хочу побыть там один. Акклиматироваться.
Я повесил трубку. Я не такой, как Рик. Мне легко быть жестким по телефону — не то что лицом к лицу. Будто без лица мой голос начинает принадлежать другой личности — так некоторые используют адвоката, чтобы тот делал за них грязную работу. Итак, я ехал с туго натянутой струной внутри. Ночь я провел в колоссальном мотеле, не помню, где именно, а затем через горы добрался до доброго старого Вайсвальда. И фуникулер на этот раз меня не раздражал, как ни странно. В отеле меня приветствовал не герр Адольф Кауфман, похвалу которому я поместил где-то в этом опусе, а его племянник, совершенно другой Адольф Кауфман, который, изучив заказы на номера, приветствовал меня как старого друга и провел в тот самый номер, причем на столе стояла уже откупоренная бутылка «доля». А еще говорят, что традиции ничего на стоят! Однако странно было, что управляющий так молод. Толстуха умерла, интерьер бара изменился, но все остальное было по-прежнему. При этой мысли я заглянул в зеркало в ванной и, Господи, увидел себя впервые за многие годы. Если вы не меняете фасон стрижки, потому что стричь нечего, и не бреете бороду, то у вас нет причин смотреться в зеркало. Да, время основательно отразилось на всем, что было видно, и я напомнил себе, что неплохо бы снова начать регулярно мыться. Из этого я сделал разумный вывод и немедленно полез под душ. Белья у меня в чемодане не оказалось, поэтому я заказал новое, и его почти мгновенно принесли.
Забыл сказать, что над стойкой в баре висела фотография. Поначалу я лишь мельком взглянул на нее. Из тех, что сплошь и рядом видишь в дешевых бульварных журнальчиках, типа «полковник У. Ф. Генкельбери-Фосет по прозвищу „Драчливый пердун“ с молодой подружкой на открытии бала в Фигли-Мигли»…
Потом я присмотрелся: с подносом стоял дядя управляющего, покойный старый Кауфман. А за столом сидел бородатый козел, обратив дурацки блаженную ухмылку к девице напротив. Да, конечно, наши грехи всегда нас найдут, Всевышний вездесущ с блокнотом и фотокамерой, и он не дает нам принять желаемую позу, а просто фиксирует картину по своему непостижимому усмотрению, к нашему вящему позору. Это и вправду был Уилфрид Баркли, знаменитый Уилф, который оказал такую честь этому бару, что его снимок вывесили там, — снимок, сделанный в момент, когда он сидел и потому не мог свалиться на пол пьяным; снимок, сделанный его старым приятелем, здоровенным Риком А. Таккером, волосатым айном, силачом, от которого пахло теплом, дезодорантом и на котором так любили сидеть мухи — почему их-то не сфотографировали? Потому что они не сделали бы чести любому заведению. Мухи то есть.
И девица. Да, девица. Тут дело во вспышке. Она стирает румянец с лица, даже красивого, так что это была не та Мэри-Лу, которая обожала своего здоровенного силача и пыталась, как могла, замкнуть порочный круг, — о нет! Здесь была кукла, манекен, имитация женщины, бледная, темноволосая, застывшая, ее женственность полностью исчезла. А еще утверждают, что фотокамера не говорит правду! Вот мы: дурашливый Уилф, еще похотливый, хотя пора было покончить с этим еще двадцать лет назад, и девушка — помада такая же черная, как волосы, плоское, тупое лицо точно отражает интеллект на уровне обрывка веревки! Я закрыл глаза, не в силах смотреть дальше.
И тем не менее этот дурень на фотографии не был столь отталкивающим, как тот, которого я сегодня видел в зеркале. Вот что надо было бы заснять! А Мэри-Лу — что с ней сделали годы неудачного замужества, годы вместе с Холидеем? Рику следовало бы сфотографировать нас снова, подумал я, для сравнения — до и после, но это было бы как у Люсинды — есть обстоятельства, когда невозможно поместить два лица в одном кадре, они не могут туда попасть. Итак, я вернулся к себе, надел смену белья, подтвердил, что не брошу свой номер без оплаты, распахнул дверь в «моей» гостиной, поглядел на Шпурли, глубоко вздохнул, прошелся по балкону, ухватился обеими руками за перила, нагнулся и глянул вниз.
За пять секунд я испытал все ужасы ада. Потом не осталось ничего, кроме бездны пространства и смертоносных камней внизу, что было даже утешительно. Так я себе сказал:
— Ты созрел.
И вовремя, надо признать! Я вернулся в гостиную, закрыв за собой балконную дверь. Стол посредине был все так же отполирован — будто поработал призрак той толстухи, но скорее всего просто другая толстуха. Единственной бумагой на нем было меню рядом с открытой бутылкой «доля». Я осторожно взглянул на бутылку. Не нужно, чтобы Рик застал меня сломленным пьянством и трясущимся. Если я хочу одержать верх, решил я, то следует собрать всю твердость, какая во мне есть. Я отвел взгляд от бутылки — это было вовсе не так легко, как может показаться, — и пошел искать теплые вещи. Управляющий выдал мне свитер и меховую куртку, оставленные кем-то из постояльцев. Удивительно, что только не остается после пьяных дурней, приезжающих ради apres ski35. На моем свитере было вышито «ПОПРОБУЙ МЕНЯ», точно как «АСТРОХАМ» на груди у Рика. Я отправился очень осторожно (помня, каким образом следует акклиматироваться), чтобы убить время до того, как смогу позволить себе выпить. Выпивка действительно ослабляет натяжение стальной струны, но, как я говорил или как вы сами уже поняли, неизбежно порождает всяческие трудности. Не стоит полагаться на опыт. С возрастом трудности делаются только хуже. Вот бы у меня была молодая голова на старых плечах, ха и так далее. Я неторопливо шел по прохладной тропе, с которой только что сошел снег. По той самой, где мы когда-то шли вместе, а потом Рик нес меня обратно. Я бы не узнал ее теперь, когда по сторонам еще лежал снег. Раньше я почти ничего не видел из-за тумана, но сейчас было ясно, как в космосе. Тем не менее старая неуверенность, та, что вызывает необходимость акклиматироваться, достала меня. Я шагал все медленнее, пока не остановился. Я не стал осматриваться, а присел на первый удобный камень и ждал, пока сердце и легкие немного успокоятся. Тут я заметил, что прислушиваюсь к звуку воды. Сейчас у нее был только один голос — легкий, игривый. Я открыл глаза, и, верите или нет, оказалось, что я сижу на том самом камне и передо мной те самые перила. Ага, вот и ручей. Он, конечно, был иным — гораздо шире, и вытекал он из снегового намета перед ледяной пещерой. Пещера эта сжимала воду, вот почему у нее был только один голос.
Я оглянулся. Челюсть у меня отвисла до самой груди. Ошибки быть не могло. Вот стволы для пропуска ручья, сейчас полностью затопленные. Камень служил неопровержимым доказательством. Он был такой огромный, что сдвинуть его мог только взрыв или бригада бульдозеристов. И торчал из горы, видимо, с третичного периода, тут сомнений быть не могло. И разумеется, в прошлый раз, когда мы были здесь, я слышал в тумане коровьи колокольчики, не дав себе труда сообразить, что это означает. Старый Дон Кихот на деревянном коне.
Кто же, думал я, сочинил такую византийскую интригу? На десяток секунд я буквально ослеп от унижения и гнева — не сразу гнева на Рика; ибо, в конце концов, это был всего лишь очередной поворот дешевой комедии, вроде того, как я свалился с лошади в кучу навоза или как записка Люсинды оказалась извлечена из мусорного ящика. Раз в каждые десять лет прирожденный клоун попадал в очередную цирковую историю. Теперь добавилась еще и эта, бесспорно, лучшая из всех — как я висел в тумане на краю обрыва, как меня спас от небытия мой собственный биограф, полезно появляющийся в нужный момент и благополучно забываемый с пылающими щеками в часы бессонницы, комический персонаж, но тем не менее Рик, который всегда к услугам, Рик на подхвате, Рик-парик… Так вот, прямо под тем местом, где я отчаянно цеплялся за жизнь в тумане, расстилался широкий луг и на нем паслись коровы. Динь-дон.
Я обнаружил, что стою со сжатыми кулаками и весь трясусь. Я повернулся и осторожно зашагал к отелю — осторожно, потому что не хотел, чтобы на такой высоте что-нибудь случилось с моим старым сердцем, мне нужно было дожить до появления Рика. Мне пришлось делать дыхательные упражнения, чтобы немного прийти в себя — я ведь почти ослеп от злости. В ушах у меня звенело, сердце бешено колотилось где-то под самым горлом. Не помню, как я дошел назад и открыл дверь. Помню, что посмотрел на бутылку «доля» и решил не трогать ее. Я сказал новой толстухе, молодой, которой суждено обслуживать два поколения в баре и затем умереть, что собираюсь акклиматироваться — да, именно так я произнес это слово, ведь для разговора с Риком мне требовались все силы. Так и сказал. Повесил на двери табличку «не беспокоить», наглотался пилюль и спал с трех часов дня в четверг до полудня в пятницу. Потом встал. После легкого полдника, состоявшего из бутылки «доля», я решил, что могу рискнуть и снова выйти на тропу. Действительно, я уже акклиматировался и до камня дошел довольно быстро. Там я сидел, подпитывая свой гнев, как подбрасывают хворостинки в костер. Не знаю, сколько времени я там пробыл. Потом будто бы сбросил все это с себя и вернулся в отель. Я расхаживал взад-вперед по гостиной, ожидая появления Рика. Я забыл, что это пятница, а не суббота, и мне пришлось сверяться с дневником, но, похоже, дневник и сам запутался, поэтому я принял снотворное и снова отключился.
Утро субботы оказалось не столь замечательным. Да нет, отбросим эту британскую сдержанность. Утро субботы было отвратительно. Струна во мне настолько напряглась, что мне казалось, будто все остальные в отеле — там были еще три постояльца, но я решил их игнорировать — могут предчувствовать мое появление. Тем не менее я помню, как спрашивал племянника управляющего — черт, он же и был управляющим, — могу ли я воспользоваться его пишущей машинкой, будто ее нельзя было купить в Вайсвальде. Я отпечатал тщательно продуманный документ. И положил на свой отполированный стол. Там он смотрелся очень импозантно, и его созерцание помогало убить время, поэтому я сидел спиной к балкону, закрыв верхнюю часть лица темными очками, и время от времени прикладывался к новой бутылке «доля», но не слишком — мне нужно было оставаться трезвым.