Биография Уилфрида Баркли. А почему бы и нет? Разве жизнеописание будет большим фарсом, чем сама описываемая жизнь?
   — А кто такая Люсинда?
   Вот тут я пришел в себя и вздрогнул. Это неудачная попытка стареющего мужчины сократить расстояние между тем, что на уме, и тем, что на языке. Рик жадно всматривался в меня. Конечно — он же там был, был подстрелен из пневматического ружья, и в его памяти этот инцидент отложился так же прочно, как и в моей. Я покачал головой и одарил его, как я надеялся, загадочной улыбкой. Тень промелькнула на лице профессора (так мы экстравагантно выражаемся), когда он понял, что лавочка закрыта.
   Люсинда вечно во что-то встревала, она всегда балансировала на самой грани допустимого. Так что по большей части, если не целиком, идея принадлежала ей, а не мне. Во всем, что касалось секса, Люсинда была истинным гением. Вот бы ей вздумалось писать мемуары! Господи, Domine defende nos9! Это была бы книга — для доблестных исследователей человеческого скотного двора. Она была такой выдумщицей! Ребята, вот то, что вы искали, возьмите это с собой, подарите жене, детям, беззубым старикам, которые уже и маргарин не разжуют, — вот нечто поистине новенькое!
   У нее была фотокамера «джиффи» — своего рода предшественница «полароида». Эту штуку Люсинда достала раньше, чем они появились в продаже. Она это могла, у нее всюду были знакомства. Люсинда могла все! Даже автомобиль у нее был из опытной партии. Но делать снимки этой камерой она додумалась сама. Бог знает, почему это было захватывающе, но так было, и вы ощущали себя этаким персонажем из «Мученичества святой Агнессы», охваченным недоступной смертному страстью, в общем, сбылась мечта банковского клерка. Она была на десять лет старше меня, но прекрасно сохранилась и берегла себя, словно последнюю реликвию. Но ей ужасно нравилось отснимать кадры — каждого по отдельности, затем обоих вместе, голых или полуголых в постели, а потом рассматривать бледные тени, формы, почти лишенные цвета, и восклицать: «Это я!» или «А вот ты!» Конечно, она снимала лица — чаще свое, иногда мое, но практически никогда вместе в одном кадре.
   Теперь я понимаю, что ее страсть фотографировать себя в таких ситуациях и буквально несколько секунд спустя просматривать в цвете просто замещала стремление проделывать это на людном перекрестке, останавливая движение; а может, ей нравилось воображать себя императрицей, игравшей на сцене под бурные аплодисменты, следует понимать, византийской толпы. Как-то она небрежно заметила, что лучше бы нам пару дней выждать, потому что ей кажется, что она где-то подцепила триппер. Я никогда не бегал так быстро, даже когда играл в регби. Позднее — намного позднее — от нее пришло письмо, которое я изорвал на клочки вместе с фотографиями, изображавшими ее и некоторые части — неопознаваемые — меня, и выбросил — идиот! — в мусорный ящик лишь для того, чтобы их извлек оттуда этот человек. Снимки с моим лицом она оставила себе. Но ведь все это было до знакомства с Элизабет — почему же сейчас, во всепрощающем возрасте, воспоминания о Люсинде вызывают столь болезненный стыд?
   Маргарет. Вот в чем дело. Вспомнив о ней, я невольно сжался внутри. Я изо всех сил старался забыть историю с Маргарет, и мне это практически удалось. Только Люсинда в этом участвовала. Я просил у нее совета. Я рассказывал ей, какие безумные, непристойные письма я писал Маргарет — единственной женщине, которую я хотел и не мог получить, обвинения, проклятия по поводу ее замужества, немыслимые, гнусные, — я, несомненно, просто сошел с ума. Придя в себя, я столь же безумно желал получить письма обратно — тоже самое настоящее помешательство.
   Люсинда была полна презрения.
   — Это очень просто. Элементарнейшая вещь. Находишь адвоката без предрассудков, даешь ее адрес и сотню фунтов. Через месяц он отдает тебе письма в ненадписанном конверте. Никто не говорит ни слова. Так делается каждый день. И с концами, мой маленький. Какой же ты маленький, однако. Я могла бы стребовать с тебя тысячи за те снимки.
   — Это было бы… незаконно.
   — Преступно, — весело согласилась она, — но это уже дело адвоката. Ты же сложил в пакет эти пленки, правда?
   — Маленький такой пакетик.
   — Если человек при деньгах не может позволить себе такие услуги, — произнесла Люсинда бесстрастным резонерским тоном, — то для чего тогда деньги?
   — Я не знаю адвоката без предрассудков. Мой настолько полон ими, что стал твердым, как сталь.
   — Все адвокаты лишены предрассудков, просто одни больше, другие меньше.
   Сидя напротив Рика Таккера, за спиной которого отражались снег и звезды, я был охвачен вихрем удивительных воспоминаний. Более тридцати лет назад я действительно вышел окольными путями на адвоката без предрассудков. И дал ему деньги. Так я сделался соучастником преступления ради ничего, буквально ради ничего. Стоя в своей квартире у камина, который должен был поглотить мои гадкие, достойные всяческого сожаления письма, я вдруг надолго застыл с раскрытым ртом. Письма были перевязаны розовой ленточкой. Потом я словно всплыл на поверхность после многомесячного запоя. Это были вовсе не мои письма. Письма были от ее мужа — напыщенные, неудобоваримые ухаживания этого тупицы, торговца недвижимостью; но она его любила и хранила письма, словно талисманы. Мои же — а я в непомерном самодовольстве не мог и подумать, что кто-то посмеет уничтожить мои письма (безумные, безумные, безумные), однако же она это сделала — еще и благородно с ее стороны, ведь она вполне могла сдать их в полицию — она сожгла, она бросала в печку непристойные послания сразу, как получала их. Хуже того — она могла их и сохранить. Не ходят ли они сейчас по свету, в тех кругах, где никак не должны появляться? Если так, то наряду с исчезновением писем ее мужа это стало бы явной нитью, ведущей прямо ко мне. Значит, я вовсе не свободен и никогда не буду свободен от возможности их появления на свет…
   — Искренне надеюсь, он хотя бы ограбил квартиру.
   Кто-то пристально уставился на меня.
   — Уилф?
   Я отвел взгляд от его пронзительных глаз ниже, к носу — широковат, переносица немного вдается внутрь, — к длинной верхней губе, от которой нижняя несколько отставала. Показалась салфетка, промокнула ему губы, снова исчезла. На нем была рубашка с черными и белыми полосами, очень широкими. В мое время это считалось бы крайне вульгарным.
   — Что-то не так?
   Разумеется, я сжег письма ее мужа. Не мог же я отослать их обратно.
   В состоянии тревожного и здравого страха я подался в Южную Америку, будто полиция уже гналась -за мной. Ужас преследовал меня еще многие годы, оборачиваясь ночными кошмарами или видениями в полудреме, пока не исчез где-то в глубинах сознания, показываясь вновь, лишь когда мне приходилось, как сейчас, предаваться воспоминаниям.
   Странно, если подумать: ничего не происходило без Люсинды. Она принадлежала к тому сорту людей, которые кончают тяжелыми наркотиками, а доброжелатели считают, что она была своим злейшим врагом, никому не причиняя вреда, кроме себя самой. И невдомек им, что стальная цепь, привязывающая мелкие преступления к более тяжким, тащит человека шаг за шагом, пока не приходится обернуться и посмотреть фактам в лицо, а не бежать от них. Как они ошибались насчет Люсинды! Все мы члены чего-нибудь. Ха и так далее.
   — Так что за анекдот?
   — По-моему, это уже анекдот. И очень смешной. Я пьян. Перебрал коньяку.
   — Уилф, в вас есть такая, назовем ее, застенчивость, которая не дает вам проявить интерес к биографии…
   Банковский клерк меня развеселил, дурацкое положение любовника Люсинды (название для романа из односложных слов) я воспринял с сожалением и насмешкой — но письма, Маргарет, мое преступление…
   — Простую записку… И, конечно, в данный момент, надеюсь, мы сможем разве что согласовать параметры…
   Бежал. Всегда бежал этот левый крайний, если его случайно не хватал за руку какой-нибудь здоровенный олух из тех, что сцепились в схватке за мяч…
   — Просто записка, Уилф, с вашей подписью, дающая мне полномочия, особенно в случае вашей безвременной кончины. В конце концов, я моложе вас на целое поколение…
   Ага. Вот он-то и есть здоровенный олух из тех, что сцепились.
   — Рик, вы сделаете мне честь, включив меня в список королей, президентов, серийных убийц, телеведущих…
   Он перебил меня своим, как ему казалось, озарением.
   — А еще Томаса Вулфа, Хемингуэя, Готорна и… — прошептал он в священном ужасе, — Мелвилла — Белого кита!
   — Я не американец. Это, конечно, огромный недостаток. Однако Элизабет, бывало, говаривала…
   — Ну же, Уилф? Продолжайте!
   Самый болезненный из ее уколов: ибо, как во многих глубоко уязвляющих супружеских упреках, в нем содержалась истина, известная только ей. Она говорила мне (сидя по другую сторону сплошь изрезанного кухонного стола, вся такая домашняя), она говорила мне, что, получи я полшанса, я проявил бы себя как гений, как великий человек:
   «То, чего ты всегда хотел, Уилф, — Господи, мне ли этого не знать? — особенно перед какой-нибудь смазливой дурочкой, которая оценивала бы тебя по твоим собственным критериям, как священную корову, для которой не писан общий закон, как национальное достояние, ты хотел оставить после себя слова, которым мир не дал бы умереть, а между тем то, что ты пишешь, это…»
   — Популярщина.
   — Таково всеобщее заблуждение, Уилф.
   — Что мои книги популярны?
   — Да нет же. Я имею в виду, что популярное — это…
   — Второсортное.
   — Я не то хотел… Я хотел бы послушать ее аргументы.
   Ее пренебрежение было подобно острейшему скальпелю. Одна из множества вещей, которые побуждали меня постоянно бежать, которые заставляли меня отклонить предложение Рика и снова скрываться, поскольку, наряду с другими соображениями, доказывали — кому? ей? мне? — что я не ищу дешевой славы, не становлюсь в позу.
   — Что значит «послушать ее аргументы»?
   — Я понимаю, Уилф, сэр. Потребность в свободе. В конце концов, даже с Мэри-Лу, между нами говоря…
   — Ее аргументы.
   — Она прямо-таки взбесилась, когда зашла речь о том, как вы, по ее выражению, «сорвались» в Южную Америку. Ей тогда пришлось трудно с Эмили. Я забыл, в какую именно страну. Когда это было?
   Просто странно. Я видел процесс. Это было не интеллектуальное восприятие, я его ощущал, видел, боялся и прикасался к нему. Это было просто, тривиально. Всеохватывающе. Просто одно вытекало из другого — всего лишь так, ничего иного — Маргарет, письма, Люсинда, мой страх, я бегу, бегу, одно вытекает из другого…
   Южная Америка.
   Действительно, в каком году это было? Что он сочинит, нудный и неотвратимый, ступающий по моему прошлому здоровенными ножищами, вынюхивающий этот старый, исчезающий след? Поистине современную биографию без согласия биографируемого. Дешевая печать в Сингапуре, десять миллионов экземпляров в мягкой обложке из захудалой переплетной мастерской в Макао. Никакого контроля, продажа открыто и из-под полы. Как они будут смеяться над Уилфом Баркли, онанирующим по всей Южной Америке из страха перед полицией и боязни женщин. Баркли больше всего на свете опасался триппера, а Люсинда не представляла себе вечера в городе, если где-нибудь на окраине ее не трахнет возле стены пьяный докер, а лучше еще и приятель докера в придачу. А героическая схватка Баркли с революцией — три дня в холодном погребе; и после этого паническое бегство на автомобиле к безопасности! Вот что сочинит этот тип.
   Намертво.
   Как глубоко они будут копать? И стою ли я того, чтобы меня глубоко копали? Стою для Рика, который не смог найти никого другого, за кем не стояли бы в очереди горе-филологи, извлекая из глубин времени всевозможную дрянь. В его распоряжении средства побогаче, чем были у Босуэлла10, — не одна бумага, не одни магнитофонные пленки, видеоленты, диски, кристаллы с их зловещей, безжалостной памятью, но орды вынюхивающих, подсматривающих, реконструирующих, от которых не скроется ни единое сказанное слово, ни единая тень, отразившаяся на стенах, вроде ружей Валета Бауэрса.
   Намертво.
   Конечно. В Южной Америке, не важно где, полицейское дело хранится до сих пор. Тот индеец — а может, и нет. Было так темно, а я включил только подфарники, потому что спасался бегством, и я твердо решился в случае чего говорить, что он выбежал на дорогу прямо на свет моих фар… Как они смогли бы догадаться, что от страха я забылся и гнал по этому проселку, словно в Англии, по левой стороне? Говорят, если бы я остановился, другие индейцы убили бы меня. Этот случай я загонял все дальше и дальше, пока сам не поверил, но не забыл. Это же были густые джунгли, и не обязательно я наехал на индейца, и если даже я кого-то убил или тяжело травмировал, это мог быть просто зверь. Потом я на бешеной скорости проскочил брод так, что даже крышу залило. Кто бы искал пятна крови в реке? Вода и вода, ха и так далее, и, в отличие от нее, я действительно ничего определенного не знал. Наскочил на тень, малость перепутался, дорога в ухабах, крик — то ли птицы, то ли еще кого-то. Если и существовал протокол — такой-то и такой-то индеец найден, допустим, мертвым — я не скажу никому, даже самому себе, только буду думать над этим позже, снова и снова… Как я мог вернуться назад, с трудом преодолев брод? Вернуться? Отдать себя в руки этих мерзавцев в форме и всем им объяснять, что я мог это совершить, но не уверен… Столько языковых нюансов. Мой испанский тут не годился. В конце концов меня бы осудили за неспособность справиться с сослагательным наклонением.
   Ударил — беги.
   Такое происходит где-нибудь каждый день, часто при смягчающих обстоятельствах, как, вне всякого сомнения, в данном случае.
   — …так что, можете мне поверить, она воздала должное вашему гению.
   Я вынырнул из расплавленного свинца.
   — Гению?
   — Именно это она имела в виду.
   — Ерунда. Не забывайте, я знаю Лиз — уж я-то ее знаю! Она считала, что у меня есть талант, способности. Я сорвал банк. Кто-то должен был это сделать.
   О Боже, о Боже, о Боже, этот процесс, этап за этапом, никто не знает, что вырастет из этого семени, какие таинственные травы и цветы, но процесс идет, принося нам все новые и новые семена, миллионы, пока все сущее — Настоящее Сущее — не превращается в необратимый результат.
   — Если бы вы смогли увидеть свою пользу.
   — Это забавно. Очень, очень забавно.
   — Всего только вашей рукой пару фраз: мол, вы назначаете меня вашим литературным душеприказчиком. Вреда никакого. Разумеется, я буду сотрудничать с вами.
   — Что-то я сильно пьян. Давайте поговорим завтра.
   — И вы должны уполномочить меня каталогизировать документы, находящиеся в ее распоряжении.
   Я всматривался в его жаждущее, напряженное, упрямое лицо, лицо старателя, который разбил глыбу кварца и видит в ее середине желтый блеск. Моя подпись утвердит за ним застолбленный участок. А там письма, рукописи, дневники вплоть до школьных лет…
   «Джефферс чертовски хороший парень, и я рад быть его… замечательно быть при нем вторым номером… Джефферс классно поймал мяч, который я поначалу упустил… я сказал ему, что это потрясающая подсечка, а он, кажется, был не против, когда я обратился к нему…» Слава Богу, это дурацкое сюсюканье не преследовало меня во взрослой жизни, не запутало ее еще больше!
   Он не сводил с меня взгляда.
   — Так вот, если бы вы могли видеть собственную выгоду…
   Видел я ее, от начала до конца, дюйм за дюймом.
   Тут не было ни малейшего сомнения. Стоило мне чуть ослабить внимание, лицо Рика, или два лица, расползалось пополам. А почему бы нет, черт возьми? У него и вправду два лица.
   — Конечно, Уилф, то, что вы захотите, останется конфиденциальным.
   Мне стоило немалого усилия свести оба его лица вместе. Мне пришла в голову идиотская мысль, что выражения на каждом лице разные, и при сближении они стирают друг друга, превращая объединенное лицо в ничто.
   — Какого черта меня так развезло? Я же немного выпил.
   — Высота.
   — Вот, бывало, омар. Знаете, Разжевачка.
   — «Пиквик».
   — «Тяжелые времена». Нет, Рик, долг и прошлые деяния властно влекут меня к одиночеству.
   — Шелли.
   Должен признаться, хоть и неохотно, я воздал ему должное — сам я наткнулся на эту фразу совершенно случайно. Она содержалась в неопубликованных рукописях Шелли. Какого черта? Да с тех пор они уже все на свете опубликовали, фабрика по изучению Шелли работает почище босуэлловской, ни одного листочка не упустит, как бы сам бедняга к нему ни относился. Мертвые платят все долги. Господи Иисусе!
   — Замечательная салонная игра, правда?
   — Послушайте, Уилф, я могу написать документ прямо на этом меню. Вы подпишете, управляющий засвидетельствует, и все дела.
   — С подписью и печатью. Припечатаем донышком бутылки. Что тут — СВАЛК? Нет, другое.
   — Я вас не понимаю, сэр.
   — Ха! Этого вы не знаете! Я победил!
   — Я напишу вот здесь. «Настоящим назначаю профессора Рика Л. Таккера из Астраханского университета, штат Небраска…»
   — Вы уже стоите в дверях, да?
   — Вот, Уилф. Возьмите мою ручку.
   В бокале Рика оставалось еще немало коньяку. Я взял его и пролил немного на обложку меню. Потом прижал к бумаге донышко бутылки. Получилось вроде круглой печати.
   — Нельзя писать там, где коньяк, Уилф. Пишите с того края, где сухо.
   Правду, всю правду и ничего, кроме правды. Не только овеянное облаками семян древо времени, но и прочие растения, которые расцветают сейчас и простирают ветви в мое будущее — деяния еще неизвестные, но уже подлежащие искуплению…
   — Нет, Рик, нет! Я скорее умру, чем скажу да!
   — Уилф — пожалуйста! Вы не знаете, что это значит для меня!
   — Еще как знаю. А вот что это значит для меня.
   Я написал огромными буквами «НЕТ» на обороте меню и подержал перед его носом.
   — Сувенир на память о счастливом случае.

Глава VI

   Эта книга не о моих странствиях. Полагаю, она обо мне и Таккерах — муже и жене. Даже о чем-то большем, хотя я не могу точно сказать, о чем именно — слова для этого слабоваты, даже мои; а уж крепче моих, Бог свидетель, слов не бывает.
   «Плачь, плачь.
   О чем плакать?»
   Плакать бесполезно. У нас нет общего языка. Вернее, язык-то есть, и он годится для таких случаев, как правила перевозки легковоспламеняющихся материалов или рецепт русского салата оливье. Но слова наши усечены, словно золотые монеты, стершиеся от времени, да еще и высеченные изношенным штампом.
   Ну ладно.
   Я улегся в постель и не вставал до утра. Как выразился управляющий, мне нужно было акклиматироваться. Рик стучался так настойчиво, что пришлось его впустить, хоть я еще только собрался пить утренний кофе. Он сказал, что Мэри-Лу тоже завтракает в постели. Он одобрил мою гостиную и замечательный вид из нее. В их номере из окна видно только стену сарая, причем так близко, что можно считать мух на ней.
   — Пусть Мэри-Лу любуется видом из моего номера, сколько захочет.
   Рик поперхнулся, а потом сказал, что ловит меня на слове. Что он может сделать для меня? Нужно ли мне подремонтировать прокатную машину? Он так алчно присматривался к моему дневнику на прикроватном столике, что я демонстративно захлопнул тетрадь у него под носом. Рик спросил, не нужно ли мне подиктовать. Его машинка…
   — Ничего не нужно. Кто я, по-вашему — писатель?
   Он уже назначил себя моим секретарем.
   — До свидания, Рик. Я вас не задерживаю.
   Он пропустил эти слова мимо ушей и сказал, что целый день разведывал дорогу к вершине Хохальпенблик.
   — Завтра можем сходить, если вам не слишком тяжело.
   — Когда Мэри-Лу окрепнет.
   Тут он задумался. Я повел крючок:
   — Когда будет чересчур круто, она поможет вам тащить меня.
   — Ей нравится сидеть на месте, Уилф.
   — Неспортивная девушка?
   — Ей нравится ваш Уимблдон.
   — Держит нас в форме.
   — Я скажу ей, что вы разрешили зайти попозже.
   — Разве я разрешил?
   — Любоваться видом, Уилф, видом!
   — Ах да. Видом. Мы с Мэри-Лу будем сидеть рядышком и наслаждаться видом. Лишь бы она не свалилась с балкона.
   — Надеюсь, нет смысла спрашивать…
   — Ни малейшего.
   Рик немного подумал.
   — И все-таки, — сказал он, — я попрошу ее принести это.
   Он удалился, кивая в такт собственным мыслям. Я тут же забыл о нем, оделся и сидел, любуясь видом. В конце концов, именно для того отель и существует. Я только что просмотрел остатки своего дневника за тот год — из тех дневников, что вскоре подвергнутся всесожжению, — и обнаружил за этот день необычно долгую запись. Ни слова об альпийском виде, зато очень много о чарах молодых женщин, Нимуэ11 и шекспировских миражей — Пердиты, Миранды. Имеется попытка описания Мэри-Лу, но она быстро обрывается, и вместо нее Уилфрид Баркли в тот день рассуждает о Елене Троянской! О том, что Гомер рассказывает о ней, описывая не саму эту женщину, а впечатление, которое она производила на других. Старик на городской стене, увидев, как она проходит, замечает: неудивительно, что эта женщина вызвала такой катаклизм, но тем не менее давайте вернем ее домой, пока не стало еще хуже! Или примерно так. Гомера я читал только в переводах, но это место мне запомнилось. Мэри-Лу заставила солнце подняться из-за озера, а когда она ушла, солнце последовало за ней. Мэри-Лу вырвало, и кое-кто тут же испытал жалость к ее ставшему прозрачным личику — Уилф, например, — вместо естественного отвращения. Я не могу — и тогда не мог — даже описать ее ручки, такие бледные, такие тоненькие и маленькие. Под конец, оказывается, я сравнил себя с тем стариком на стене. Да, отправим Елену обратно, пока не стало хуже.
   Я записал все это в дневник, не обращая внимания на вид с балкона. Тут раздался стук в дверь. Я вышел в прихожую и впустил маленькую Елену. В руках у нее был поднос с кофейником и двумя чашками.
   — Входите! Входите! Сюда — позвольте, я заберу — садитесь, пожалуйста!
   Я пребывал в состоянии идиотской растерянности. Мэри-Лу свернулась калачиком в кресле, лишая меня возможности мысленно описать ее, прежде чем перенести это на бумагу. Руки она держала на коленях, а лодыжки манерно свела вместе. Головку она повернула так, чтобы смотреть в окно, и это легкое движение словно изменило все очертания ее тела.
   — У вас тут действительно замечательный вид, мистер Баркли.
   — Уилф, прошу вас. Да, тут трудно смотреть на что-то другое.
   Покоренные праведностью, средневековые хронисты изображали в своих рукописях святых на золотом фоне; потом, когда их видение сделалось более выборочным, святых стали рисовать с нимбом вокруг головы. И видение красоты было таким же — надо полагать, у старцев, сидевших на стене и говоривших голосом, тонким и сухим, как стрекот кузнечиков.
   — И вправду вдохновляет.
   — Господи, конечно. Нет слов.
   — Вы мне напомнили. — Она расстегнула сумочку. Отбросила рукой волосы и вынула конверт. — Рик просил передать вам это.
   — Что это?
   Цвет ее лица изменился, чуть заметно — впрочем, все, связанное с ней, выглядело скорее намеком, чем фактом. Возможно, она вообще не существовала, а была призраком абсолютной красоты, вроде той лже-Елены, за которую и было пролито столько крови12.
   — Рик просил отдать это вам.
   — Разрешите?
   Внутри оказался еще один конверт, обернутый в записку: «Ушел разведывать тропу для завтрашней прогулки. Надеюсь, Мэри-Лу повезет больше, чем мне. Рик».
   Я уставился на Мэри-Лу, которая отвернулась к окну. Она, конечно, смотрела на горы, не совсем грациозно обхватив руками ручки кресла. Я вскрыл второй конверт. На бланке отеля были отпечатаны две строчки, назначавшие адъюнкт-профессора Рика Л. Таккера из Астраханского университета, штат Небраска, литературным душеприказчиком и разрешавшие ему доступ в том объеме, какой он сочтет нужным, к документам, ныне находящимся в распоряжении миссис Элизабет Валет Бауэрс. Внизу мое имя и место для подписи. Я снова взглянул на Мэри-Лу.
   — Вы знаете, что это такое?
   Она ответила едва слышно:
   — Рик сказал отдать это вам.
   Избегает прямой лжи, бедная девочка. Может, и так. Скорее всего она испытывает отвращение ко мне и ко всей этой ситуации. Несправедливое отвращение — я же честно пытался сбежать, а они последовали за мной в Вайсвальд.
   — Скажите, Мэри-Лу… Чего вы хотите для Рика?
   Мэри-Лу задумалась; вернее, она попыталась думать. От усилий ее очаровательный лобик чуть-чуть наморщился.
   — Ну, давайте же! Вы же должны себе это представлять!
   — Того, что он сам хочет, надо полагать.
   — Профессорского звания? Кафедры? Книг? Выступлений по телевидению? Славы? Богатства? Может, поста или звания — я не знаю, как это делается — в Библиотеке Конгресса?
   — Я…
   — Да?
   — Вы не хотите кофе, мистер Баркли? Со сливками? С сахаром?
   — Просто черный кофе. Я Уилф, прошу вас. Ладно, поставлю вопрос иначе. Вы имеете представление, почему Рик пристает ко мне? Понимаете, писателей ведь как собак нерезаных. Их определенно больше, чем профессоров филологии, если учесть, что многие занимаются и тем, и другим. Только давайте без подлизывания. Мне нужна холодная, честная правда.
   — Думаю, он восхищается вашим творчеством.
   Я поморщился, но Мэри-Лу продолжала с детской наивностью:
   — И от меня требует того же.