Наступило молчание. Его нарушил Рик:
   — Но вы же пообедаете с нами сегодня?
   — Втроем?
   — Разумеется.
   — Ладно. Я угощаю. Привилегия старика. Единственная.
   — Мэри-Лу застенчива, Уилф. Всегда была такая. Но она знает, какой вы душевный человек под этим британским панцирем.
   — А я-то считал себя космополитом.
   Рик поднялся и торжественно провозгласил:
   — Мы всегда считали вас, сэр, образцом для подражания, делающим честь вашей великой стране.
   Он отправился вниз вслед за женой. Я остался на скамейке, кивая, словно фарфоровый болванчик, и бормоча: «Перед Мэри закрой двери, а у Рика рожа дика».
   Вслух же я произнес гнусную фразу:
   — Надеюсь, что это именно так в данной чрезвычайной ситуации.
   Очень быстро ко мне вернулся здравый смысл. Они были в «чудном старом доме». И не просто так. Они выудили у Элизабет или у моего агента адреса до востребования. Я — объект исследований Рика. Я для него сырье, золотая жила, ферма, охотничьи угодья.
   Но откуда у него деньги, чтобы гоняться за мной? Это дорого, как я знал из своих прежних попыток отсылать письма обратно.
   Я подумал об этой девушке, Мэри-Лу, с просвечивающим лицом такой красоты, что за ним, несомненно, должны таиться святость и мудрость. Не то что в бедном старом падре!
   — Наверное, перевоплощение.
   Девушка, которую встречаешь раз в семь — нет, четырнадцать — лет, которую встречаешь, когда уже слишком поздно. Свой телячий восторг при ее появлении я расценил как симптом приближающегося маразма. Я догадывался, как у меня несет изо рта этим самым выпитым с утра вином «доль». Для Рика в этой встрече заключено очень многое. Для Мэри-Лу — возможность с отвращением преклоняться перед человеком, чьи книги она читала. Но для меня она не сулила ничего, кроме неприятностей, подавленного настроения и безрассудства. Я решил раздавить этот росток будущего, пока он еще не пустил побегов. Пусть гоняются за кем-то другим. Мало, что ли, на свете писателей, да их тысячи; и у всех лбы настолько непробиваемы и жизненный путь настолько прям, что они могут спокойно выдержать самое страшное оружие против себя — обыкновенную правду. А вот я…
   На этой окрашенной в зеленый цвет скамье передо мной прошла череда картин из прошлого. Я вскочил с нее и поспешил в отель. Управляющему я объяснил, что нуждаюсь в одиночестве. Он тут же порекомендовал Вайсвальд — лыжный курорт, поднявшийся ввысь навстречу солнцу, а сейчас, вне сезона, пустующий. Мне следует остановиться в отеле «Фельзенблик». В других, конечно, чистенько, но не более того. Я кивнул, расплатился, собрал вещи, дал адрес отеля «Бун-Хо» в Гонконге и исчез.
   У подножия Вайсвальда находится огромный гараж, а за ним остановка фуникулера, который возносится к вершине почти вертикальной горы. Всю дорогу я просидел с закрытыми глазами. Я патологически боюсь высоты, потому она меня и восхищает. Более того, я берег возможность полюбоваться горными видами до момента, когда окажусь на ровном месте и они не будут вызывать у меня потребности прыгнуть вниз. Пока носильщик вел меня в отель, я смотрел себе под ноги. Управляющий предложил номер люкс, не иначе, за половинную цену и с балконом, нависающим над пропастью. Он распахнул дверь и провел меня.
   — Смотрите сами!
   Половину стены гостиной занимало сплошное окно до пола, открывавшееся на балкон. А за ним пять миль пустоты. Управляющий распахнул окна и пригласил меня выйти. Я осторожно выглянул через стекло. Балкон казался более или менее надежным.
   — Это лучший номер, — сказал управляющий, — действительно самый лучший.
   Если бы я был в состоянии пройти три шага, то мог бы плюнуть с семисотметровой высоты — при условии, что еще был бы в состоянии плеваться.
   — Это для вас. Отличное место для писателя.
   — Кто вам сказал, что я писатель?
   — Мой брат, управляющий в «Шиффе». Люкс и этот вид — все для вас. Дешево.
   Значит, меня отфутболивают из одного семейного бизнеса в другой. Я боязливо посмотрел на крохотную, словно игрушечную, железную дорогу в километре ниже, потом перевел взгляд на более близкие комнатные растения. На балконе находились выкрашенный в белое чугунный стол, точно такой, как в «Шиффе», четыре белых стула и белый шезлонг.
   — С моей машиной ничего не случится? Там было не заперто.
   — Машина, сэр?
   — Гараж.
   — То и другое будет в полном порядке, заперто или не заперто.
   Настала пауза. Вид менялся с каждой минутой. Черный утес венчала высоченная ледяная шапка.
   — Что это?
   — Где, сэр?
   — Вон там.
   — Шпурли. Водопад. Сейчас мало снега, и он еле виден. Он берет начало вон в той долине, где наша армия проводит учения…
   — Там? Немыслимо!
   — Правду сказать, я там был. И бываю каждый год. Я же майор. Теперь — настоятельная рекомендация. День или два вам не следует ходить на прогулки.
   — Вы хотите сказать, что мне нужно акклиматизироваться?
   — Сразу видно британца, разве нет? Наши американские гости говорят «акклиматироваться».
   — Но я же был в Цюрихе.
   Управляющий сделал презрительный жест, словно различие между Цюрихом и Ла-Маншем столь ничтожно, что и говорить не о чем.
   — Тем не менее вы уже не слишком молоды, мистер Баркли, и вам следует отдохнуть пару дней.
   — Постараюсь не забыть.
   — А такой вид перед глазами, надеюсь, послужит источником, скажем так, вдохновения, и вы нас одарите выдающимся творением, сэр. Вот звонок. Всегда к вашим услугам.
   Управляющий откланялся. Я сделал шаг вперед. Я не смотрел вниз, прислонясь к перилам, — на такой жест способны только герои. Я оттащил шезлонг подальше от перил, закутался в стеганое одеяло из спальни, вытянул ноги и наслаждался видом. Он все менялся, открывая новые и новые причудливые фантазии из снега и камня. Появлялись склоны, где явно имелись пещеры, а черная скала, с которой стекал Шпурли, превращалась в серую, затем в бурую. Я лежал, давая природе удивлять себя. Ей это удалось в некоторой степени. Ибо управляющий, разумеется, был не прав. Я побывал в слишком многих местах, навидался всякой экзотики выше головы. Как бы там ни было, величественные виды ни разу не вдохновили писателя или художника. Они лишь служили оправданием для ничегонеделания. В лучшем случае восхитительный вид остается в памяти писателя. Он отпечатывается там. Вот я и смотрел, как появляются пики на заднем плане, а потом ближайший из них оказался белым облачком. Но мы же видели такие сцены, видели Гималаи, Анды, Сахару, штормы на море, безоблачные, безлунные ночи, не отравленные городской подсветкой, видели чудеса подводного мира и тропические джунгли — ха и так далее. Что действительно нужно писателю, так это каменная стена, желательно глухая, чтобы через нее не было видно естественного пейзажа. Я понял, что еще неделя пропала впустую.
   Тем не менее, размышляя обо всем этом и попивая «доль», я наблюдал швейцарский пейзаж несколько часов подряд. Неужели я все-таки романтик, спросил я себя. Вряд ли. Романтика никуда не ведет, удовольствие — это конец самого себя, оно не приносит возвышенных, духовных мыслей. Высшая степень гедонизма — человек, который становится своими собственными глазами. К концу дня «доль» и избыток кислорода сделали свое дело — я уснул.
   Проснулся я, когда солнце садилось за западным краем балкона. Голова была ясной, хотя я и опорожнил бутылку «доля». Неужели из-за открывающегося вида? Мне пришла детская идея добавить строфу к стихотворению Шелли, воспев горы как лекарство от gueule-de-bois6, вроде Шартрского собора. При этой мысли душевная пустота от общения с Матерью Природой заполнилась потребностью выпить. Я выбрался из-под одеяла, сходил в туалет и занялся поисками бара, который оказался недалеко. В наказание себе за «доль» я потребовал дикую смесь по собственному рецепту, в которую входили, среди прочего, «алка-зельцер» и «ферне бранка». По цвету моя смесь напоминала понос. Даже управляющий, он же по совместительству и бармен, был поражен. Он не понял и моего заявления, что я наказываю бутылку «доля», но исполнил то, что я сказал. Я бичевал свое нёбо отвратительным пойлом, поздравляя себя с непосредственным восприятием красот природы и отмечая удачный побег от опасностей эмоциолизма в тихую гавань, как вдруг за плечом у меня возникла высоченная массивная фигура.

Глава IV

   Это был, как и следовало ожидать, адъюнкт-профессор Астраханского университета Рик Л. Таккер. Он был облачен в Lederhosen — длинные кожаные штаны с лоснящимся верхом и сапоги на таких толстых подошвах, словно к ним прилипли куски асфальта. Поверх рубашки с расстегнутым воротом был надет свитер с вышитой надписью «АСТРОХАМ». Мне показалось, что это прямое напоминание о том, что он вытворял в моем доме семь лет назад. Но нет, то было просто ироническое наименование его родного университета. Буквы бежали во всю ширь его мощной груди. Раскрасневшись от целебного горного воздуха, он казался еще выше и еще громаднее. Я долго всматривался в его щеки и нос. Когда я возмущенным движением повернулся к нему, он втянул подбородок лишь чуть-чуть.
   — Привет, Уилф! Вижу, вам пришла в голову та же идея, что и нам!
   — Только не пустите слезу.
   — Мэри-Лу, посмотри, кто здесь!
   Я осмотрелся. Мэри-Лу вяло улыбнулась с ручки громадного кресла в темном углу.
   — Привет, Мэри-Лу.
   — Мистер Баркли.
   — Уилф.
   Она не ответила, но вид у нее был растерянный. Мне вдруг показалось, что все, что бывает хорошего в жизни, сошлось в ней, — нет, нет, этого не может быть, не должно быть!
   — Твой сок, мил.
   — Что-то мне не хочется соку, мил.
   Рик повернулся ко мне.
   — Мэри-Лу плохо переносит высоту.
   — Девушка с уровня моря.
   Я с усилием отвел взгляд.
   — Мил?
   Я невольно обернулся. Мэри-Лу закрывала рот руками. Ее большие глаза сделались огромными. Она пыталась слезть с кресла.
   — Вы что, не видите, дурень? Ей же плохо!
   Мэри-Лу сложилась пополам. Рик со стаканами в руках рванулся одновременно в сторону бара и к двери. Мэри-Лу стремглав выскочила. Управляющий сокрушенно смотрел на разор. Он что-то прокричал в дверь позади бара. Оттуда, словно давно ожидая такого события, выплыла толстая седовласая женщина с ведром и тряпкой. Рик добросовестно отводил Мэри-Лу в номер. Я наблюдал эту сцену с отрешенностью человека, употреблявшего еще большую гадость. Взяв бокал с жидкостью цвета поноса, я выбрался на свежий воздух. На маленькой площадке, заканчивавшейся ужасной бездной, стояли круглые чугунные столы (как всюду, где я только ни был). Я сел за стол, такой же, как во Флоренции, Париже или, скажем, Сент-Луисе. Где я? Всегда в движении, мечусь. Это управляющий отелем в Швиллене меня продал. Я просто не сумел замести следы. В следующий раз…
   Я поднялся, сделал несколько шагов по тропинке, которая вела на горные луга, и почувствовал смертельную слабость. Мне еле хватило сил добрести до того же стола. Время шло.
   Рик сидел рядом и что-то говорил. Он живописал ближайшее будущее. Нам предстоят четыре замечательные прогулки. Он сходит на разведку, пока я завтра буду акклиматироваться. Ему-то акклиматироваться не нужно, он всю жизнь провел на высоте. Говорят, в одном месте придется карабкаться. Я откинулся на стуле и кивнул, при этом мой подбородок упал на грудь.
   Мэри-Лу спускалась по поросшей цветами дорожке. Она рассуждала о незыблемости геометрии и объясняла три основные кривые интегрального исчисления неимоверной конусностью возвышавшейся над нами горы.
   Кто-то задул в альпийский рожок -прямо посреди квадрата.
   — Уилф? Сэр?
   Это я был альпийским рожком и дул сам в себя, словно автомобильная сирена.
   — Уснул.
   Я моргнул в сторону заходящего солнца. Фуникулер поглощал процессию экскурсантов — швейцарцев, немцев, австрийцев. В ширину они казались не меньше, чем в высоту. Рик смеялся:
   — Вы сказали, что Мэри-Лу специализировалась по математике! Мэри-Лу!
   — Мне приснилось, что я альпийский рожок. Замечательная девушка. Поздравляю.
   — Она преклоняется перед вами.
   — Я ей нравлюсь?
   Пауза.
   — Да, черт побери!
   — Она играет в шахматы?
   — Нет, черт побери!
   — А в шашки?
   — Вы с ней прекрасно поладите. К утру. К сегодняшнему вечеру.
   — Обед.
   — Ну да, — бесцветным тоном подтвердил Рик, — мы хотели бы пообедать с вами.
   Я нисколько не удивился.
   — Я плачу.
   Мы трое, похоже, были единственными постояльцами в отеле — в середине недели и не в сезон. За обедом Мэри-Лу была все так же бледна и почти не ела. Зато Рик болтал за всех троих. С тропы, которую он разведал, открываются потрясающие виды. Воистину вдохновляющие. Реки, леса, луга. Усвоив наконец, что завтра мы идем гулять, я перестал слушать и сосредоточился на Мэри-Лу. Ее тоже мало интересовала болтовня Рика. Вдруг она поднялась, причем я успел к ней раньше Рика, который воспевал вечные снега. Он перехватил Мэри-Лу у меня и увел. Вернувшись, он извинился за нее, что вызвало у меня улыбку чуть ли не до ушей.
   — Она очаровательна, Рик. Я считал, что это литературная условность, Рик, но знаете, когда она падает в обморок, то становится не зеленой и страшной — просто делается еще прозрачнее.
   — Она сказала, что завтра не пойдет с нами.
   — Неужели ей ничто не нравится? Я имею в виду…
   — Можно сказать, — Рик замялся, — она нематериальна.
   — Кошки? Собаки? Лошади?
   Он начал медленно краснеть.
   — Вы там были вдвоем, Рик. Недавно.
   — В этом месте вы долго жили, Уилф.
   Я задумался о месте, где долго жил. Единственном таком месте. Чудный старый дом, заливные луга, рощи, живые изгороди, голые холмы по обе стороны широкой долины, огромные дубы и купы вязов, которые, по уверению Элизабет, умирают. Я почувствовал одиночество.
   — Вам там понравилось?
   — Еще бы!
   — Почему?
   Я никогда не слышал подобного от взрослого человека, но он это сказал:
   — Столько зелени. И белая лошадь, вырубленная в склоне холма, — все такое старинное…
   — Когда я там был в последний раз, с одной стороны Белой лошади по воскресеньям устраивали мотокросс. А с другой археологи, сдирают торф слоями.
   — Но люди, Уилф! Обычаи…
   — Особенно кровосмешение.
   — Вы…
   — Нет, я не шучу. И не забывайте про друидские жертвоприношения.
   — Вы… вы… ну, вы и даете, Уилф!
   — Как правило, из надежных источников. Стратфорд-на-Эвоне Уилфрида Баркли.
   — Не верю, сэр.
   — Что вы искали? Мои отпечатки пальцев?
   — Мне нужно было поговорить с ней. Многие вещи знает только она.
   — Еще бы, черт возьми.
   — И бумаги.
   — Послушайте, Рик Таккер. Это мои бумаги, и никто, повторяю, никто не сунет в них нос.
   — Но…
   — Таково было условие. Дом остается за ней, в случае чего переходит к Эмили. А бумаги мои.
   — Естественно, Уилф. Она сказала, что все прошло очень цивилизованно.
   — Элизабет? Она так сказала? Черт возьми, это…
   Я умолк, не столько из остатков привязанности, сколько из осторожности. Элизабет, конечно, соврала. Процедура развода была крайне мучительна, она разбила бы мне сердце, если бы оно у меня было, и только Джулиан сумел оформить все юридически пристойно. Я пошел на всяческие уступки, не из благородства, а чтобы покончить с этим раз и навсегда. Джулиан не допустил, чтобы неразрывно связывавшая нас взаимная ненависть вышла наружу. Может быть, теперь у нее, как и у меня, все улеглось и остался только огромный рубец на душе? А улеглось ли — у меня? И у нее?
   — Она сказала, что должна хранить их, но не имеет к ним никакого отношения.
   — Мои бумаги?
   — Вы так и не поняли, сэр. Вы часть великого карнавала английской литературы.
   Именно так он сказал. Словно зачитывал заявление в суде. «Обвиняемый желает заявить, что является частью великого карнавала…» — вот в чем суть. «Подсудимый, вам предъявлено обвинение в том, что вы с явно преступным намерением являетесь частью великого карнавала…»
   Рик втянул подбородок и выставил лоб, выглядывая из-под массивных надбровных дуг.
   — Так что ничего не выйдет, профессор.
   — Как бы там ни было, она мне отказала, Уилф.
   — Распутной она никогда не была. Следует отдать ей должное.
   — Я понимаю, вы шутите, сэр. Но я страдал.
   — Ради Бога! А как Валет Бауэрс?
   — Неплохо, надо полагать.
   — Хорошо. Очень хорошо.
   — Она даже не дала мне взглянуть на ящики.
   — Замечательно.
   — Сказала, что без вашего разрешения ничего не даст. Письменного разрешения. Так договорено, сказала она. «Джентльменское соглашение», сказала она и засмеялась. Вы оба часто смеетесь. Я хотел бы и это исследовать.
   — Режете по живому. Ничего вы не знаете о моей жизни. И не узнаете.
   Передо мной появились крохотная чашечка кофе и солидный бокал с коньяком. Я стал греть коньяк в руках.
   — Для меня это важно, Уилф. Крайне важно. Я бы все отдал — абсолютно все! Вы понятия не имеете, какая у нас конкуренция — а у меня появился шанс. Есть такой человек — когда-нибудь я вам расскажу. Но мне необходимо ваше разрешение…
   — Я сказал — нет, черт побери!
   — Подождите, подождите! Я пока не говорю о бумагах — время есть, когда-нибудь, возможно… Но есть другое дело.
   — Все дело в том, что я вчера завязал с выпивкой. А вот теперь я, как видите, без всякого принуждения пью коньяк, и знаете, понемногу, помалу-помалу…
   — Другое дело…
   — Меня, как говорится, немножко повело. Знаете, разъездные судьи. Осужденный съел обильный завтрак. Странно, когда судья разъезжает по разным местам… Как на шоссе. Не с кем поговорить. Только выпивка и дела, которые завтра нужно рассматривать. Ваше здоровье.
   — Уилф…
   Я подумал, как мало я знаю о разъездных судьях. Как мне повезло. За долгую жизнь никто не раскрыл моих преступлений. Тех, кому так не везло, ссылали в Австралию. Чтобы они там разводили овец и кормили таких, как мы. Кому что достанется.
   До меня дошло, что Рик еще что-то балабонит. Я прервал его:
   — Я тут так легко пьянею. Это высота.
   — Уилф, пожалуйста!
   — Профессор…
   — Для меня в этом вся жизнь. Мне остается только умолять…
   — Хотите стать полным профессором? В отставке?
   — Уилф, я прошу, чтобы вы назначили меня официальным биографом.

Глава V

   Я окинул его быстрым взглядом, а потом долго вглядывался в стену за его спиной. Моя жизнь, эта жизнь, эта долгая и длинная тропа — чего? Следы на песке… След улитки. Доводы обвинения и, не следует забывать, доводы защиты, а обвиняемый отнюдь не намерен отдавать себя на милость суда. Пусть он признает свою вину, тогда выйдет на трибуну социальный работник и засвидетельствует под присягой, что подсудимый был добр к старушке матери и лошадям, швырял деньгами, часто в сторону своих друзей, не единожды жертвовал то в один фонд, то в другой; и все это, ваша честь, я противопоставляю привычке обвиняемого сочинять на бумаге отвратительную ложь, которая для многих убогих разумом служила путеводной звездой, утешителем и другом в жизни, причем во многих случаях, надо полагать, в ущерб этим несчастным. Позвольте напомнить, ваша честь, что главный свидетель обвинения, вот этот самый Платон, — чужеземец. Мистер Смит, обвинительное заключение уже зачитано. Вам следует ограничиться показаниями относительно морального облика подсудимого. Что ж, ваша честь, если уж по правде, так он таки редкостная сволочь…
   Эти воспоминания — они кусаются, ошпаривают, жгут!
   В девятнадцать я служил в банке, мне позволялось принимать вклады, учитывать чеки. Предполагалось, что в свободное время я должен готовиться к экзаменам, ха и так далее, чтобы со временем — кто знает? — стать кассиром, а на пенсию уйти с поста управляющего отделением. Я только что окончил школу — школу для сыновей фермеров, парней, которым обычный путь наверх был заказан. Мать держала меня в сугубой строгости. Чем-то она меня привязывала, бог знает чем. Так что я мог стоять за конторкой в старом школьном галстуке и естественно улыбаться, как там говорили, обслуживая клиентов без подобострастия. Управляющий поначалу ко мне благоволил, поскольку я не мог придумать ничего лучшего по средам и четвергам, чем играть в регби. Помню, я был просто ошеломлен тем, с какой головокружительной скоростью смерть матери — она-то считала, что я собираюсь стать священником, потому что любил читать, — забросила меня в этот мир голых цифр. Даже в команде регби, по моим понятиям, были одни старики. По субботам после игры мы умеренно пьянствовали в пабе. Господи, как я был наивен!
   Еще во время первой же игры или после нее пошли смешочки:
   — Где молодой Уилф? Он должен обязательно попробовать штуку!
   Штука — это пилюля. Да нет, не наркотик, как в нынешние времена. Это был открыто рекламируемый афродизиак. Ну что ж, я по крайней мере способен рассказать о своем собственном опыте в той сфере, где устные свидетельства крайне противоречивы, а изложить свои похождения на бумаге мало кто из мужчин решается. Пилюля сработала. Наверное, в ней содержалась шпанская мушка. А может, ничего такого и не было. Но она сработала.
   Конечно, уверяли они, мы все пойдем к девочкам, куда же еще? Так что под бдительным присмотром и под поощрительные аплодисменты я ее проглотил — мне же всего-то было девятнадцать! Что ж, разве я не говорил своей бывшей подружке, что стигматы отца Пио — всего лишь результат внушения? Experientia docet stultos7, как говаривал наш тренер, когда мы откатывались назад. Я со страхом оглядывался вокруг, весь охваченный вожделением. Конечно, за пределами, так сказать, физиологического плана ничего не произошло. Все ограничилось неспешно выпитой полпинтой пива, спортивными песнями, похабными анекдотами и странным вопросом, обращенным ко мне:
   — Все в порядке, молодой Уилф? Точно? Ха-ха.
   Как говорил мне гипнотизер, будь он проклят: «Вы крайне чувствительны к гипнотическому внушению, сэр».
   В наше время такого неискушенного молодого дурачка уже не найти, нынешние все знают уже в десять лет. Но мне пришлось тяжко страдать от невероятной эрекции, которую мастурбация ничуть не облегчала. По ночам я ворочался и стонал от боли, и ничто мне не помогало. Все утро я простоял за окошком, в галстуке, как положено, естественно улыбаясь фермерам, учителям, священникам, пожилым дамам, молодым дамам, которые сдавали выручку фирм за неделю и брали деньги на зарплату. А головка моего пениса так и упиралась в брючный ремень.
   — Может, и мне расскажете этот анекдот, Уилф.
   Он пристально изучал меня. Последние солнечные лучи просачивались в окно.
   — Анекдот? При чем тут анекдот? Я вспоминал, как был банкиром.
   — Я этого не знал.
   — Как Т. С. Элиот8.
   При мысли о Т. С. Элиоте в роли банковского клерка с суперэрекцией я снова разразился хохотом.
   — Могу рассказать вам о совершенно новом аспекте банковского дела, Рик.
   — А вы не могли бы указать дату?
   — Сидите смирно и не выкобенивайтесь.
   Все это, конечно, было проникнуто духом фарса. Я мог бы описать всю свою жизнь как продвижение от одного фарса к другому — в разных плоскостях, жизнь природного комика, клоуна с красным носом, рыжим париком и штанами, спадающими в самый неподходящий момент. Да, буквально с колыбели. Первая моя попытка сесть на лошадь завершилась падением в кучу навоза. Это еще не так страшно. Мне не раз приходила в голову мысль, что если бы я хоть раз в жизни попробовал что-то сделать всерьез, не по-клоунски… Ладно. Время еще есть.
   — Расскажите мне, Уилф.
   Да. Это можно ему подбросить. Пусть начнет с кучи навоза и перейдет к банковскому клерку. Я не буду возражать, сам это напишу, покажусь по телеку и лишний раз скандализирую зрителей, если это еще возможно. К своему удивлению, я обнаружил, что в памяти предстает крепкий паренек в мешковато сидящем костюмчике, белой рубашке и школьном галстуке (чересчур ярком, возможно, но все сочетания цветов подбирались большими шишками) — да, я воспринимаю его со снисходительной терпимостью, даже с некоторой симпатией. Я вспомнил…
   — А это что за анекдот, Уилф?
   …как Уилфрид Баркли вносил два пенса на счет в банке, чтобы покрыть недостачу; и как он поссорился с кассиром, поскольку подавать банку такую мелочь, по мнению кассира, и по мнению управляющего отделением, и по мнению руководства банка, и, насколько мне известно, по мнению самого Банка Англии, было куда более непростительным проступком, чем грабить банк на такую ничтожную сумму.
   Кассир буквально исходил яростью. Он ткнул мне в лицо этот двухпенсовик:
   — Никто, я сказал, никто не выйдет из этого здания, пока не сведет баланс до последнего пенни!
   Я был спасен (вернее, мой уход был отсрочен) тем, что хорошо играл в регби, и это все одобряли. Когда я открыл для себя Мопассана, регби было заброшено. Тогда и настал конец — в лице шотландского банковского инспектора. Я с удивлением обнаружил, что цитирую Рику его слова:
   — Зна-аете, мистер Баркли, вы меня ознакомлюете с абсолютно новым згладом на цифры.
   Управляющий выразил свое сожаление по поводу того, что такой перспективный левый крайний утрачен для банка и для города.
   — Но вы понимаете, Баркли, тут дело в сердце. Ведь ваше сердце не с нами, так?
   Тогда мне пришлось пойти в конюхи, потом я оказался близок к кино — изображал копьеносца на киностудии Элстри, несколько месяцев репортерствовал в провинциальной газетке — писал о чем только придется. После была война. Когда я вернулся без гроша, «Колдхарбор» написался сам собой — я тут ни при чем, — его издали, и пошло-поехало.