Через неделю Эви зашла в аптеку, жалуясь на головную боль, и папа чем-то таким ее попользовал. В тот же вечер, когда миссис Бабакумб пришла к ступеням дома Юэнов, обе дамы удалились, щебеча и смеясь, как две подружки. Перемена существенная – и дальше больше. Эви спустили с крючка, с нее сняли епитимью. Еще через несколько дней около девяти Эви наблюдалась одна по ту сторону Площади. В летнем ситцевом платьице, без чулок, в белых носках и сандалиях. Она плыла, запыхавшись, вывернув губы, околдовывая улыбкой вечерний воздух, блистая гривой, ярко сияя теперь уж обоими глазами, переступая ножками ниже колен. Все возвратилось на круги своя. И таинственно, как светляк, она излучала сияние и соблазн, почти зримые, как лучи света. Когда она поравнялась с эркером мисс Долиш против нашего флигеля, шажки замедлились, как бы сошли на нет. И мне вовсе не почудилось, что с такого расстояния я углядел сумасшедшую дрожь черных кисточек и блеск стрельнувшего в мою сторону глаза. Как по команде хозяина, я бросился вниз и шмыгнул за дверь.
   Эви проплыла мимо ратуши по Главной улице. Народу почти не было, только девица в кассе кино и полицейский. Соблюдая табу, я следовал за нею на расстоянии пятидесяти метров. Это было нелегко, потому что она, обладая, по-видимому, меньшей социальной чуткостью, плелась черепашьим шагом. Мне пришлось изучать витрины шорника, табачника и менее убедительные обольщения галантереи для сохранения должной дистанции. Она дошла до Старого моста и остановилась. В борьбе между зовом приличий и зовом соблазна победа была предрешена. К тому же и солнце село, близилась ночь, под аркой моста уже хозяйничала темнота. Над мостом густели сумерки. Эви расположилась наверху, налегши грудью на каменный парапет. Она устремила взор в ту сторону, где спряталось солнце. Я к ней поднялся. Мы удивились при виде друг друга.
   – Как твой глаз, Эви?
   – Порядок. Полный порядок. А у тебя?
   О собственных ранах я и забыл. Я нажал пальцем на правое глазное яблоко.
   – Вроде ничего.
   – Бобби не пишет?
   Я сперва просто опешил.
   – Нет. С чего бы?
   Эви некоторое время молчала. Откинула голову назад и искоса мне улыбнулась.
   – У тебя навалом свободного времени, да, Олли?
   – Ну, в школу ходить не надо.
   Трудно было оторвать от нее взгляд, потому что она не только излучала свой собственный свет, от нее шел запах лугов и того хорошенького чего-то в кружавчиках, и девичий смех октавой выше мужского. Тем не менее мне удалось отвести глаза, и тут же по всей Главной улице задрожали, выдираясь из тьмы, фонари. Мы не были невидимками.
   – Пройдемся?
   – Куда это?
   – На гору можно.
   – Папка мне не велит в лес ходить. Когда темно.
   Пара брюк, глубоко зарывшихся в грязь, мелькнула в моем мозгу и потом устроилась на ветке сушиться.
   – Но ведь...
   Это было невозможно, непереносимо. Она была сама уверенность, вежливость, спокойствие. Осадок заката мерцал в одном глазу, газовые фонари в другом. Я сделал шаг, второй, потом остановился, оглянулся.
   – Ладно, Эви, пошли, можно ведь и по берегу.
   Она тряхнула головой, грива взметнулась, опала.
   – Не-а. Папка не велит.
   Я сообразил сразу, долго не пришлось додумываться. Эта дорога вела через поля к Хоттону, где были конюшни. Сержанту Бабакумбу виделись, наверно, конюхи, похотливо затаившиеся под каждым кустом; и он, очень возможно, не ошибался.
   – Ну тогда... Давай в другую сторону, к Пилликоку.
   Эви сомкнула рот, снова тряхнула головой, улыбнулась таинственно.
   – Но почему?
   Никакого ответа; только взгляд, улыбка, качание головой. И при каждом встряхивании волос этот ароматный посул. Я в смятении гадал, какова на сей раз причина географического ограничения. Заметнее прочего в той стороне была модная закрытая школа, очень и очень сама по себе, хоть всего ничего от нас. Может, сержант Бабакумб и насчет нее имел свои соображения? «Гляди, дочка, всыплю тебе, если с кем из этих фраеров накрою, знаю я их, козлов, как облупленных!» Так или иначе, местность вокруг нас сомкнулась. На юге – эротические леса, на западе – эти конюшни, на востоке – этот колледж, а на севере – лысая неподступность откоса. И так мы стояли, парочкой, открытые взглядам, на гребне Старого моста.
   Словно осчастливленная этим запретом, Эви замурлыкала, покачивая в такт головой:
   – Тир-лир-лям-па-пам! Тир-лир-лям-па-пам!
   Кровь мне кинулась в голову. Я что-то буркнул, сам не знаю что. Захотелось схватить дубинку, топор. Эви смотрела на меня с удивлением.
   – Тебе они чего – не нравятся?
   – Кто?
   – Ну эти, по радио? Савойские сиротки. Я их всю дорогу слушаю.
   Я уже весь трясся от злости.
   – Ненавижу! Ненавижу! Пошлость, дешевка...
   Мы оба молчали, пока ярость моя не улеглась, оставя по себе мелкую дрожь. Когда Эви наконец заговорила, голос был холодный, надменный.
   – Ах, ну, значит, я извиняюсь!
   Было ясно, что меня повело не туда. Но пока я раздумывал, что делать дальше, Эви осияла меня улыбкой.
   – Вот ты вчера играл, Олли, ой, мне так понравилось. Ну, на пианино.
   – Шопен. Этюд до минор, опус двадцать пятый, номер двенадцатый.
   – У тебя и громко получается!
   – Ну, не знаю...
   Я призадумался. Когда я разучивал пассажи «Аппассионаты» шестнадцатыми или октавы в левой руке из ля-бемоль-мажорного полонеза, папа, если он оставил дверь аптеки открытой, иногда тихонько ее прикрывал. Папа сам был очень музыкален и не мог себе позволить рассеиваться, когда работа требовала от него особенной сосредоточенности.
   – Я и не знал, что ты проходила мимо нашего дома, Эви!
   – Я в приемной сидела, чудик!
   Я немного удивился. Как-никак дверь приемной, коридор, дверь в аптеку, еще коридор и еще дверь отделяли приемную от наших желтеющих клавиш. Очевидно, у меня и правда выходило громко.
   – Это я так. Для себя.
   – Я с утреннего приема шла – ты играл. В вечер иду – опять играешь! Видно, жуть как музыку любишь. Долго играешь, Олли?
   – Люблю. Целый день.
   – Хорошо-то как! И для меня поиграешь, да? Доктору Юэну тоже нравится.
   – Правда?
   – Вчера пришел в приемную, как миссис Минайвер ушла, и говорит, что опять он играет.
   – Больше ничего не сказал?
   – Вроде ничего. Только хорошо, говорит, что ты скоро в Оксфорд уедешь.
   Я был глубоко тронут. Я и не знал, что доктор Юэн тоже музыкален. Я разучивал этот этюд Шопена, потому что его разбитые аккорды, нотный шквал в точности выражали и содержали собственную мою страсть к Имоджен, безнадежную, сушащую рот; но технические трудности были ужасны и меня изводили. Я объяснил:
   – Там есть нота – соль чистое – мне надо на лету в него попасть вот этим пальцем, видишь...
   Я поднес правый указательный палец к ее лицу, и она ухватила его обеими руками, дернула.
   – Ой! Не надо! Больно же!
   Эви громко хохотала, дергала и дергала мой палец. Лед вдруг тронулся, низвергнулся водопадом. С криками, хихиканьем мы боролись в газовом мерцании сумерек. Странным, непонятным для меня образом из дичи я превратился в ловца. Эви вырывалась.
   – Нет, нет, Олли! Не надо...
   Она была притиснута к моей груди. И уже не боролась.
   – Пусти. Увидят.
   Я схватил ее за руку и поволок с моста вниз, туда, где наполовину выступал в воду пирс. Скрылись газовые фонари. Она уже не смеялась, меня снова затрясло. Свет исходил теперь только от Эви, три сливы чернели совсем рядом, но их уже не занавешивали мокрые волосы и дождевые струи, и был настойчив этот сводящий с ума ее запах. Я вжимался в нее, все во мне напряглось, все горело. Я наполучал вдоволь поцелуев. Больше даже, чем мне бы надо. Кроме них я не получил ничего.
   Ударили церковные часы. Из девушки, чьих сил едва хватало, чтобы защититься от атаки, если та не подкреплена нежной и кроткой мольбой, Эви разом преобразилась в силачку, рожденную рубить дрова и таскать уголь. У меня еще кружилась голова, я был не готов к такому обороту и, отброшенный обеими ее руками, отлетел на берег.
   – Вот! И мамка говорила...
   Она вскарабкалась на дорогу. Я вскарабкался за ней, разбрасывая комья грязи. Я догнал ее на мосту.
   – Эви... Давай сюда придем завтра вечером. Или, может, пойдем погуляем и вообще, да?
   Она продолжала свое продвижение в газовом свете.
   – Что я – запрещу тебе меня встречать? Мы живем в свободной стране.
   – Значит, завтра.
   – Дело хозяйское.
   Она двигалась по Главной улице. Слегка оправясь, я вспомнил о ближних, о том, что мы входим в сферу их тонких влияний. Ближе к середине улицы, над лавкой – снимал комнату, что ли – жил один мой учитель. У ратуши начиналась область, просматриваемая моими родителями. За ратушей была наша Площадь, где они, вполне возможно, высматривали меня из окна. Я сбавил шаг. Скорость Эви замедлилась. Положение тупиковое. Мне остался единственный способ не быть застуканным в ее обществе.
   – Ладно, – сказал я и остановился. – Ладно. До завтра.
   Эви глянула через плечо.
   – А ты не домой?
   – Кто? Я? Я вот погулять хотел.
   Эви улыбнулась своей косвенной улыбкой.
   – Ну, тогда пока.
   Я живо пошел к мосту, наверх, потом пригнулся, оглянулся под удобным углом. Платьице и носочки взошли по улице и скрылись между ратушей и эркером мисс Долиш. Я пошел домой обходным путем и вошел на Площадь с северо-запада. Но в нашем флигеле было темно, родители легли. Я решил немного поиграть перед сном и вернулся к своему этюду. Он теперь содержал не только Имоджен, но и Эви – любовный крах по всем статьям.
   Мама сунула голову в дверь, нежно мне улыбнулась:
   – Олли, детка. Ужа-асно поздно.
* * *
   На другой день правый указательный палец у меня болел, как зашибленный. Хочешь не хочешь, пришлось до завтра отложить музыку и пойти гулять. Я гулял долго, пообедал бутербродами и вернулся к вечеру. Времени до моей охоты на Эви оставалось немного, и я его употребил на то, чтобы выставить в самом выгодном свете свои скромные исходные данные. Я не мог соответствовать профилю Роберта, лишним семи сантиметрам роста и мопеду. Но я мог удалить всякий намек на щетину с уже выбритых утром щек и посоперничать с ароматом Эви посредством брильянтина. Я не пытался себя обманывать относительно своей внешности, но я слышал, что девушкам на нашу внешность плевать. Мне очень хотелось бы на это надеяться, потому что, осмотрев в зеркале свое лицо, я пришел к печальному выводу, что оно не из тех, в какие лично я бы влюбился. В нем абсолютно не было тонкости. Я попробовал победно улыбнуться и в результате перекосился от омерзения.
   – Сколько сегодня молочка, мэм? Спасибочки, мэм, да, мэм, нет, мэм, спасибочки, мэм, здрасте, мэм.
   Я сам себе показал язык,
   – Ето йя-а-а!
   Сомнений не было. Мне оставалось быть хитрым, уклончивым, дипломатичным – одним словом, умным. Иначе я мог завоевать девушку только с помощью дубинки. Эви – девушка, да еще какая! Как она меня яростно отшвырнула на три метра, как ловко отстраняла мои жадные лапанья, как нежно, робко отводила мои руки. Сомнительно даже, что и дубинка бы помогла. Но, с другой стороны, канувшая на дно пара брюк не допускала разночтений. Эви была доступна.
   – Ето йя-а-а!
   Она прошла по южной стороне Площади, на сей раз не глянув на наш дом, и, наученный горьким опытом, я решил немного повременить. Она уже сидела на парапетном камне моста, когда я к ней поднялся. Я не знал, с чего начать, не выработал никакой блестящей стратегии. Думал было изобразить интерес к птицам в надежде, что она согласится вместе со мной наблюдать, как наши меньшие братья клюют червячков или что там еще они делают. Но я не умел отличить сову от жаворонка и не знал, как про них говорить. Собирать полевые цветы, разыскивать следы древних развалин, выкапывать редкие минералы? Нет! Я ничего не мог придумать. И если она, как стяг, поднимет родительский запрет, мне придется толочься на мосту или на невозможном пути от него к Бакалейному тупику. Тем не менее, мелко приплясывая, я прошелся перед ней и встал, держа за оба конца поперек живота свою трость.
   – Привет, Эви!
   Эви склонила голову к плечу и улыбнулась:
   – Долго ты.
   – Занят был.
   – Занят? Ты!
   Подтекст меня оскорбил.
   – Я в себя прихожу. Я очень много работал.
   – Пианино – это работа, по-твоему?
   – Нет, конечно.
   Она ничего не сказала, только все улыбалась. Я туманно гадал о том, что такое пианино; но пока я гадал, Эви начала мурлыкать. Ноты схлестнули меня, как всегда схлестывали ноты, я стал рыться в памяти.
   – Доуленд [7]!
   Эви громко расхохоталась, еще похорошела и рассиялась вся. Она пела:
 
   – Мою овечку
   Веди на речку,
   Потом на луг, потом на луг,
   Потом на луг!
 
   – Да у тебя же отличный голос! Тебе бы...
   – Ходила на уроки, ходила.
   – К мисс Долиш? К Пружинке?
   – Ла-ла-ла-ла-ла-ла!
   И мы вместе хохотали в газовом свете, вспоминая нашу мрачную училку и нудные уроки.
   – Ла-ла-ла-ла-ла-ла!
   – Пела бы ты почаще!
   – И не Доуленда, а другого кого, да, мистер Умник?
   – Тебе бы дальше учиться, Эви.
   – А я чего? Я ничего. Вот играл бы кто для меня...
   – У тебя нет пианино?
   Она тряхнула головой. Я посмотрел мимо этой головы, на реку, но вместо реки в глазах щелкнула моментальная фотография Бакалейного тупика. Дом сержанта Бабакумба стоял против дома капитана Уилмота – оба на порядок приличней прочих. За ними, неуклонно становясь все приземистей и невзрачней, все грязнея, ветшая, дома сбегали к развалинам мельницы. На дороге дрались и валялись в грязи ребятишки. Мальчики одевались в униформу Бедного Мальчика: отцовские подрубленные штаны, отцовская отставная рубашка. Все почти босиком. Я вдруг сообразил, что именно газеты называют трущобами. Если пианино нет у мистера Бабакумба, его, конечно, нет там ни у кого.
   – А капитан Уилмот? Как он?
   Снова она тряхнула головой.
   – У него граммофон и радио. Раньше, когда я еще маленькая была, звал, бывало, послушать.
   – Очень мило.
   – Лимонаду стакан, булочка. Музыка все классическая. У него и машинка пишущая есть.
   Мы помолчали.
   – Так что я не стала дальше петь учиться, – наконец сказала Эви. – А на машинке учиться так и так надо...
   Я понял. Печально кивнул. В самом деле, досадно.
   – Ты сегодня не играл, да, Олли?
   Я засмеялся и поднял свой пострадавший палец. Она схватила его белыми пальчиками, стала осматривать. И все повторилось с точностью репринта – смешки, хохот, превращение из дичи в ловца, рывок с моста вниз, в темноту, полупораженье лицом к лицу, да, нет, не надо, да, нельзя, поцелуи, борьба, запах, три сливы, мерцание кожи, трясучка...
   – Я тебе не нравлюсь?
   – Ну почему... нет, Олли, не надо...
   – Ох, ну, Эви, Эви...
   – Не надо – это нехорошо!
   Я без нее знал и был совершенно согласен, что это нехорошо; знал и то, что для меня лично быть хорошим сейчас – не главная цель.
   – Пусти, Олли, а ну пусти!
   Снова меня отбросили на три метра. На сей раз я одной ногой угодил в реку. А когда выкарабкался, Эви смотрела в небо.
   – Ты слушай!
   Что-то глухо урчало меж звездами. Она взбежала на мост, застыла. Красный огонек сорвавшейся красной звездой всплывал на оглоблю Большой Медведицы.
   – Прямо над нами сейчас полетит.
   – Королевский воздушный флот.
   Рядом с красным огоньком прорезался зеленый.
   – Вдруг это Бобби?
   – Бобби?
   Эви смотрела вверх, открыв рот, все больше запрокидывая голову. Самолет проступил темной тенью между огнями.
   – Он сказал, что сразу прилечу, как смогу. Сказал, над Стилборном буду фигуры показывать. Сказал, если место найдется, сяду и тебя возьму.
   – Жди!
   – Ой, смотри. Он сюда... Нет...
   Она поворачивалась на пятках, когда самолет пролетал мимо, и постепенно опускала голову, пока темная тень не канула в лесу.
   – Так его сразу и отпустили. Он всего-то там неделю...
   Она топнула ногой.
   – Хорошо вам, мальчишкам!
   – Я тоже научусь летать, когда буду в Оксфорде. Наверно. В общем-то я собирался.
   Она рывком повернулась ко мне.
   – Ой как летать охота! Прям больше всего! И танцевать! Ну и петь! И ездить везде. Все-все делать охота!
   Я ухмыльнулся при мысли о том, как Эви делает все-все. Потом вспомнил ту пару брюк и ту единственную вещь, которую мне хотелось, чтоб Эви делала – или мне позволила делать, – и перестал ухмыляться.
   – Пошли вниз.
   Она тряхнула головой.
   – Не-а. Домой пойду.
   И снова она заскользила туда, к фонарной луке. Я поплелся за нею, в душе кляня Королевский воздушный флот и, в частности, последнего его новобранца. С каждым фонарем я все острей ощущал воздействие среды и замедлял шаг. Эви тоже его замедляла.
   – Ну ладно, пока. До завтра, Эви.
   Она пошла дальше, бросив мне улыбку через плечо. Оглянулась, подняла левую руку, помахала расслабленной пятерней. Я сосредоточенно изучал черты Дугласа Фербенкса перед кино. Когда она скрылась на Площади, я тоже пошел домой, держась по другую сторону ратуши и не выходя из ее тени, пока не убедился, что на Площади все спокойно.
   Когда я вошел, мама чинила мои трусы. Сверкнула на меня очками, когда я садился, снова склонила седеющую голову над работой.
   – Бобби приехал, знаешь?
   – Бобби Юэн?
   – На выходные.
   – Господи – не на самолете?
   Мама рассмеялась, поправила блеснувшим наперстком очки.
   – Нет, конечно. Миссис Юэн ездила на машине в Барчестер [8] его поезд встречать.
   Папа выбивал трубку о каминную решетку.
   – Наверно, первым классом. Офицерам положено.
   – Какой он офицер, папа! Кадет какой-то.
   – А... Ну... Тогда не знаю.
   Я встал, заметив, как мама глянула на меня и отвела взгляд. Метнулся в ванную, осмотрел рот, но следов помады не обнаружил. Я стоял перед зеркалом и укреплялся в прежней оценке своего лица. Мало того, что не тонкое. Тоскливое и злое. Я старался представить себе, как в точности выглядит голая девушка – как выглядит Эви. Определенной картины не вырисовывалось, но я предполагал, что она выглядит очень ничего. Вдруг я спохватился, что в том же виде силюсь представить себе Имоджен Грантли. И ужаснулся, что – пусть невольно – поставил их на одну доску. Мне вообще не полагалось обо всем этом думать, об этом мечтать. В мои восемнадцать лет. Крикет, футбол, музыка, прогулки, химия – вот что мне полагалось. Имоджен выигрывала в несказанном, нежном соревновании. Я прижался к зеркалу лбом, закрыл глаза и так долго-долго стоял. Ни о чем не думая. Растворившись в чувствах.
   Тем не менее с утра я уже снова отчаянно ломал себе голову. Я с дикой бравурностью терзал клавиатуру, твердо решившись затащить Эви куда-нибудь, где можно будет осуществить мое порочное намерение. Ну да, порочное. Да, я порочный. Я поклялся, что буду непреклонен, и мне полегчало. После чая я пошел в лес и обрыскал опушку в поисках укромного местечка для покоя и услад. Мест таких нашлось предостаточно. И от каждого у меня чуть подскакивала температура, так что в конце концов я задыхался и весь вспотел. Я снова вышел на дорогу, чтоб спуститься с горки и поджидать ее на мосту, и тут услышал грохот. Пронесся веллингтоновский профиль. Мелькнула сидящая сзади раскорякой Эви, белые кружавчики, всхлестнувшие на ветру, блеск глаз, восторженно разинутый рот. Все исчезло, лес сомкнулся за ними.
   Погодя я спустился с горки, перешел Старый мост, вышел на Главную улицу. Пришел домой. Мама подняла глаза от латаемых отцовских подштанников.
   – Что-то сегодня ты рано, Олли?
   Я кивнул и сел за пианино. Скоро мама тихонько вышла, затворив за собой дверь. Я играл для пустой комнаты, пустой приемной, пустой Площади и пустого города. Я снова зашиб себе палец.
   Утром, войдя в ванную, я сразу выглянул в окно, ища глазами Роберта, чтобы отшить его самым подчеркнутым образом, когда он меня заприметит. Но его не было. В полной неподвижности повисла груша, мопед стоял на своем месте в углу. Он был весь белый от мела, и даже на таком расстоянии я видел глубокие вмятины на металле. И погнутый руль. Сердце у меня зашлось. Но я немного огорчился. Не из-за Роберта. Из-за себя. Мне самому стала противна моя радость при виде покалеченного мопеда. Я даже вслух проговорил, чтоб вернуть себя на приличные человеческие позиции:
   – Бедный Роберт! Надеюсь, он не пострадал...
   Потом я вспомнил трепет белых кружавчиков, голую коленку и совершенно запутался в собственных чувствах. Поскорей побрился и сбежал вниз. Завтрак ждал меня на столе, хотя папа уже ушел в аптеку. Услышав мои шаги, мама вошла меня покормить.
   – Видала мопед Роберта?
   Мама поставила на стол горячую тарелку и вытирала руки чайным полотенцем.
   – Слыхала. Я не сомневалась, что рано или поздно этим кончится. Надо бы запретить молодым людям гонять по дорогам на мотоциклах.
   – Он не расшибся?
   – Конечно, расшибся. А ты думал?
   – Что-то серьезное?
   – Пока неизвестно. В больницу увезли.
   Я подлил себе острого соуса.
   – Больше никто не пострадал?
   Мама молчала. Мне в таких случаях всегда делалось не по себе. Она на пять метров под землей видела, моя мама. Я в смятении себя уговаривал, что под мостом ведь темно. И почему бы мне, собственно, случайно не встретиться на мосту с Эви, не остановиться с ней поболтать. В конце концов, она почти в нашем доме работает.
   – Больше никто не пострадал, а, мама?
   – И не только бы мотоциклы я запретила...
   Она убирала остатки папиного завтрака.
   – Больше никто. А жаль!
   Я исподлобья разглядывал маму, когда она уходила на кухню. Мама, безусловно, сегодня встала с левой ноги. Это с ней случалось нечасто, но уж когда случалось, лучше было не подвергать себя риску. Более точных сведений сегодня из нее все равно не вытянуть, какую дипломатию в ход ни пускай. Папу тоже не имело смысла расспрашивать. Верней, почему не спросить, но он наверняка уже все перезабыл. Так что оставалась сама Эви. И вот после завтрака я прошел в аптеку, где папа работал и молчал, как всегда. В приемной резво стрекотала машинка. Значит, правда, с Эви все в порядке. Не настолько расшиблась, чтобы работу пропускать, достаточно здорова, чтоб явиться. Вдруг меня схлестнула радость. Чего не смог сделать с Робертом мой кулак, то он сам с собой сделал, без всякой моей помощи..
   – Пап, может, тебе чем-то помочь?
   Папа рывком повернул ко мне свою тяжелую голову. За толстыми стеклами метнулось изумление. Он дернул себя за седой ус, быстро тряхнул головой, снова отвернулся. Интуиция мне подсказывала, что сегодня у мамы скверное настроение с самого утра. Сев за наше пианино, я старался одновременно не повредить больной палец, не разозлить маму и напомнить о своем существовании Эви. Я побрел в город, видел, как миссис Бабакумб клюнула сержанта Бабакумба возле ратуши, переждал, чтоб она ушла. Когда я в свою очередь поравнялся с сержантом, он поднял взгляд от выбиваемого коврика и мне кивнул. Сомнений быть не могло. Никогда раньше не бывало такого, а тут он кивнул. Я слегка дернул головой, что могло истолковываться и как ответный приветственный жест, и как отмахивание от мухи, и прошел мимо. Я долго стоял в изумлении у букинистического прилавка, изучая его содержимое. Я не знал, что и думать. Я читал названия, какие еще можно было разобрать на потрепанных корешках, какую-то книжку вытащил и полистал. Я ее не видел. Я видел вместо нее поразительный кивок сержанта Бабакумба – будто я ему брат-солдат или собутыльник. Я положил книгу на прилавок, прошел мимо «Лучшей чайной», где шесть кумушек ели печенье, пили кофе и сплетничали, мимо Дугласа Фербенкса перед бывшей товарной биржей и тут остановился, оглядывая с хвоста Главной улицы Старый мост. Можно было успокоиться. С Главной улицы, как ни вглядывайся, нельзя углядеть никого – никакую парочку – у пирса за Старым мостом. Слава тебе, Господи.
   На другой стороне Главной улицы показалась миссис Бабакумб с кошелкой, набитой свертками. В своем дежурном сером костюме, в своей серой шляпке. Гигантская фальшивая жемчужина свисала с левого уха. Шла блеклая, улыбчивая, расточая безответные, безадресные кивки. Вот увидела меня. Не замедлила шага. Но склонила голову набок, сверкнула вставной челюстью. Этот кивок, этот оскал она несла добрых пять метров, пока ее не заслонил верзила у фонаря.