Уильям ГОЛДИНГ
ПИРАМИДА

   Моему сыну Давиду
 


   Живя среди людей, усердствуй в любви,
   Ибо любовь – начало и конец сердца.
Из поучений Пта-хотепа

I

   Было самое настоящее лето, но дождь зарядил с утра и все лил и лил. Погодка была вот именно что такая, когда хороший хозяин собаку не выгонит. То и дело вихрь обрушивался на деревья, и они стонали и с мольбой заламывали ветки, хоть, кажется, достаточно укоренились на нашей почве, чтобы избавиться от такой наивности. Стемнело рано, – правда, день весь был тусклый, процесс потемнения шел медленно, незаметно. Зато когда тьма окончательно сгустилась, она плотно обложила фонари, и дождь все падал сквозь нее, падал. Я играл на пианино, пока у меня не распухла голова, дико и бездарно выстукивая до-минорный этюд Шопена, который, когда играл его Моисеевич [1], выражал, кажется, всю глубину и силу моей собственной любви, мое собственное безнадежное безумство. Но Имоджен была обручена – и всему конец.
   И я лежал с пересохшим ртом и терпел. Меня выводил из себя только грохот воды, то и дело как гравием ударявший в стекла. Восемнадцать лет – самая удачная для страданий пора. Есть необходимые силы, и никаких защитных приспособлений. На церковной башне пробило полночь, и еще до двенадцатого удара погасили на Площади три газовых фонаря. Имоджен у меня в голове проезжала мимо по дюнам в его зеленой открытой «лагонде», и длинные рыжие волосы реяли за бледным лицом – она была всего на пять лет меня старше. Что-то мне надо было сделать. Я опоздал. Я смотрел на невидимый потолок, и она проезжала мимо. И его я видел, такого самоуверенного, старого, такого могущественного – владельца "Стилборнского [2] вестника", – непроницаемого. Я слушал его комариный голос, и тут его поразила молния. Сверкнула, ударила – вместо него остался только дымок. Каким-то образом Имоджен в результате молнии потеряла сознание. Я нес ее на руках.
   Я подскочил на постели, уставясь на окно и стискивая одеяло у подбородка. Такой громкий, такой резкий был этот звук. Окно чуть не треснуло от стука, кто-то будто палил из духового ружья. В моем уме смутно мелькнула сломанная ветка, сорванная черепица – но нет, не то, вот снова раздался стук! Я вынырнул из постели, весь в мурашках от непонятности происходящего, метнулся к окну и глянул на Площадь. Возле самого моего лица снова стукнуло, я пригнулся, посмотрел прямо перед собой. Сразу за решеткой, отделявшей нас от булыжной мостовой Площади, мерцало белое лицо. Я приспустил раму, и ветер сразу схлестнул меня ситцевой занавеской.
   – Оливер! Оливер!
   От дикой надежды у меня покатилось сердце. Но нет, это не голос Имоджен.
   – Что случилось?
   – Тише ты!
   Лицо пригнулось к нашей калитке и, оставя ее позади, вплыло по кирпичной тропке, остановилось у меня под окном.
   – Кто тут?
   – Это я. Эви. Эви Бабакумб. Что ли не видишь?
   – Какого...
   – Тише ты, еще разбудишь кого. Спускайся осторожно. Одевайся. Ох, ну поскорей! Я...
   – Минуточку.
   Я нырнул обратно в комнату, стал нашаривать свою одежку. Я довольно часто видел Эви, притом годами. Но никогда с нею не разговаривал. Я видел, как она скользит по другую сторону Площади своей неповторимой походкой – тело неподвижно, только ножки переступают ниже колен. Я знал, что она работает рядом, в приемной у доктора Юэна, что у нее сияющая черная грива до плеч и фигура, преображающая белое с синим ситцевое платьице, знал, что она дочь городского глашатая и живет в одной из развалюх Бакалейного тупика. Но, конечно, мы с ней ни разу не разговаривали. И знакомы не были. Само собой.
   Я на цыпочках спустился по лестнице, в темноте избегая третьей ступеньки, под звуки нежного храпа из родительской спальни. Снял с гвоздя плащ, с предосторожностями, как взломщик возле сейфа, поднял цепочку, щеколду, отпер ключом входную дверь. Эви дышала в нее с другой стороны.
   – Сто лет копался!
   Она как-то странно пропела это и скрипнула зубами. Сейчас, совсем рядом, я разглядел, что она накинула на голову шарф и обеими руками придерживает ворот плаща.
   – Спешил изо всех сил. Чего тебе?
   – Бобби Юэн с машиной в лесу. Не может ее сдвинуть.
   Какие бы зыбкие допущения и надежды ни роились в моем мозгу, они тотчас лопнули. Бобби Юэн был сын доктора Юэна. Мы были соседи, и я его не любил. Я завидовал его частной школе, предстоящему поступлению в Крануэлл [3] и главное – его красненькому мопеду.
   – А мне какое дело? Почему он, например, Генри Уильямса не попросит?
   – О Господи!
   Она немного ссутулилась, качнулась ко мне. Может, из-за туч поднялась луна. А может, поднялись сами тучи. Так или иначе, все вдруг обтянуло светом, рассеянным, смутным, будто исходившим отовсюду сразу или присущим самой природе воздуха. При этом свете я мог подробней ее разглядеть. Лицо очень белое, рот и глаза – черными сливами, и по ним размазаны черные пряди. Ее обливала и стекала с нее ручьями вода. Она шмыгнула носом, вцепилась в мои плечи, ткнулась лбом мне в грудь.
   – И еще у меня, это, каблук отлетел. Папка прям...
   Дернула головой, одолевая чиханье, зажала ладошками рот. Молча содрогнулась. Пукнула.
   – Извиняюсь.
   Сливы глянули на меня поверх ладошек. Она смущенно хихикнула.
   – Послушай, Эви. Что я, по-твоему, должен сделать?
   – Помоги ему машину из пруда вытащить.
   – Из пруда!
   – Ты знаешь это где – лесом-лесом и на горку. Ох, ну, Олли! И чтоб никому. Прям жуть, что будет...
   – Пусть сам со своим отцом разбирается. Недоумок малолетний!
   Роберт был на три месяца старше меня, Эви – на три месяца младше.
   – Как ты не соображаешь, Олли! Это не отца его машина!
   – А, ну, значит, так ему и надо.
   – Ох, Олли, а я на тебя понадеялась...
   Она шагнула ко мне, подошла вплоть. Вжала в меня груди. И тут, будто она включила его своей волей, я почуял запах, от которого у меня зашлось дыхание. Плащ мокро свисал с нее, и под ним мало что было надето.
   – Мне в двенадцать дома быть, кровь из носа.
   – Уже первый час.
   – Знаю. Если папка узнает...
   При всем холоде и сырости ночи сердце мое забухало – бух, бух, бух. Руки обвились вокруг нее. Она ровно дрожала.
   – Ладно уж.
   Она стиснула мои плечи.
   – Ох, ну, Олли, ты мировой человек!
   Нижняя из трех слив приподнялась, и я ощутил холодный клевок. Она меня отпихнула.
   – Скорей. Ты лучше на велосипеде ехай.
   – У меня фонарика нет. Я лучше бегом. И – Эви...
   – Чего?
   – Может, мы с тобой... Ну, может, мы...
   Она, кажется, вздумала прихорашиваться – подняла руку, чтоб смахнуть с лица свисавшие пряди.
   – Ну, это мы потом разберемся, да?
   И – исчезла, ковыляя через Площадь и придумывая увертки.
   Я удостоверился, что смогу попасть в дом, тихонько закрыл калитку и ушел на цыпочках. Отойдя на безопасное расстояние, я припустил трусцой, мимо ратуши, по Главной улице, к Старому мосту. Ветер, пожалуй, поутих, но дождь лил по-прежнему ливмя и, когда я пробегал мимо гаража Генри Уильямса, уже ручьями натекал мне за ворот. Как ни противно мне было помогать Роберту Юэну, я был счастлив. Моему умственному взору Эви предносилась не мокрой курицей – лицо, сведенное к трем сливам на белом пятне, – но в летнем платьице, и она переступала ножками, которые, хоть кое-кто счел бы их чуть коротковатыми для совершенства, тем не менее были в порядке, очень даже подходящие ножки. Для чего подходящие? В случае Эви это было понятно само собой. Она была наша местная достопримечательность и каждый представитель сильного пола во всей округе на себе это ощущал. Возможно, правда, вечная разомкнутость и вывороченность этих губ объяснялись не столько постоянно возбужденной чувственностью сколько устройством носика, при всей своей задиристой наглости плохо оборудованного для скромных дыхательных целей. Она шла – бедра неподвижны, только ножки переступали ниже колен – в темном облачном колыхании гривы, женственная, чистенькая, в своей прогулочной униформе – ситцевое платье, белые носочки, сандалии. Мне покуда не посчастливилось подробно ее разглядывать при дневном свете, но беглый взгляд меня ознакомил с ее ресницами. Пробираясь сквозь дождь и тьму в сторону Старого моста, я вдруг вспомнил кисточки – не тонко заостренные орудия мастера, но кисточки детства, так жадно теребившие краски, что во все стороны жестко торчали путаные волоски. Я вспомнил эти воровски отмеченные ресницы, эти кисточки, так мило дрожавшие вокруг ее глаз, и припустил быстрей. Я и не заметил, как добежал до Старого моста. В Эви не было ничего от сакральной прелести Имоджен. Исключительно мирская.
   Крутой подъем к лесу заставил меня, однако перейти на шаг и опомниться. В конце концов, существует ведь Бобби Юэн – со своим мопедом, престижной школой и фанаберией. Существует и сержант Бабакумб. Вспомнив о сержанте, я с разгону остановился. Если он узнает, что я целовался с его дочкой – ну, то есть она меня целовала после полуночи, он свернет мне шею. Или пожелает поговорить с моими родителями. Неизвестно, что хуже. Сержант Бабакумб, блюститель ратуши, тюремный попечитель, церковный служка, городской глашатай и прочая, прочая, каких еще только должностей не резервировала для него наша выморочная история, – пусть сержант Бабакумб и смешон в наряде городского глашатая позапрошлого века, но при мысли о том, что он ее отец, мне представилась могучая грудь, мясистые кулаки и апоплексическая физиономия с воинственно выпученными глазами. Я вздрогнул, задавшись древним как мир вопросом: зачем у таких отцов родятся такие дочери?
   Потом – будто она стояла рядом – я втянул ноздрями пахучее веяние, и сержант обратился в нуль. Я затрусил в гору, мокрые брючины облепляли голени, с волос капало в глаза. Правда, ветер унялся, унялся и дождь. И перед тем как нырнуть в межкомельную глубь, я отметил наверху прочисть во тьме, которую силился прободать месяц. Церковные часы в долине пробили час.
   Стало еще светлей, когда я вышел на прогалину подле Оковалочного пруда. Я различил очертания малолитражки, стоявшей у дальнего от дороги берега и обведенной водой. Роберт Юэн вышел из тьмы под деревом, стал на дороге, поджидая меня.
   – Олли?
   Подойдя ближе, я увидел и услышал, что он дрожит пострашней, чем Эви, но честно старается этого не замечать. Костистый, тощий, на семь сантиметров меня выше, он обладал копной рыжих волос и профилем герцога Веллингтона [4]. Он стягивал на себе плащ. Ниже торчали белые голые коленки, еще ниже – голени, все в черных разводах, и под разводами – мятые носки. Одна нога была без ботинка.
   – Я. Господи. И как тебя угораздило?
   – Что так долго? Ладно, раз уж ты наконец явился, давай действовать.
   – Где твой ботинок? И брюки?
   – Утонули, детка. – Роберт избрал беспечную интонацию, но его подвели вдруг застучавшие зубы. – Канули без следа.
   – Я знаю эту машину! Это Пружинкина! Машина мисс Долиш.
   Роберт обратил к ней герцогский профиль.
   – Не важно. Лучше решим, что делать.
   – Ну да, а почему?..
   Роберт шагнул ближе, склонил ко мне лицо.
   – А вот это не твое дело. Но если уж хочешь знать, я подбрасывал нашего юного друга Бабакумб на танцы в Бамстед. Не мог же я везти ее на мопеде в такую погоду, верно? Вот я и занял экипаж Пружинки на часок-другой. Что, собственно, она могла бы иметь против, верно? Только ты, разумеется, не должен ей ничего сообщать.
   Я понял, что сын доктора Юэна не мог повезти на танцы в машине своего отца дочь сержанта Бабакумба. Мне не пришлось долго думать. Это было естественно.
   – Ясно.
   – Ты удовлетворен?
   Он стоял на дороге, ежась и приплясывая, пока я снимал ботинки и носки. Вода была жутко холодная, зато мелко. Роберт не догадался, конечно, что из пруда есть два пути, и выталкивал машину задом на горку, хотя, тратя вдвое меньше энергии, мог бы толкать ее вперед. Мы ее вытащили на дорогу, я сидел на подножке и обувался, Роберт бился над зажиганием и сражался с заводной ручкой.
   Когда я уже завязывал шнурки, он сдался и встал, нарисовавшись герцогским профилем между мною и месяцем.
   – Безнадежно, Оливер. Придется тебе ее толкать.
   – Мне? Еще чего! А почему ты сам не можешь толкать эту дрянь?
   – Пораскинь мозгами, детка. Кто-то должен сидеть за рулем. Ты что – умеешь править? И вдобавок ты тяжелей меня.
   – Интересное кино!
   Тем не менее это была правда. Роберт был на семь сантиметров меня выше, а уж держался так, будто на все тридцать, на целую голову, но он был вдвое тоньше. Меня вдруг прорвало.
   – Господи! Уж помалкивал бы! Загнал эту говенную телегу в этот говенный пруд!
   Я вскочил в совершенном бешенстве.
   – Спокойно, – сказал Роберт. – Поясняю. Я не правил.
   – Так какого лешего...
   – Ты намерен провести здесь остаток ночи? Собственно, нас занесло с дороги под это дерево ради легкой разминки. Да, кстати, вспомнил... Минуточку...
   Он обежал пруд, взбежал к тому дереву на взгорке, вернулся, что-то неся в обеих руках.
   – Настил.
   – Это еще зачем?
   Он открыл дверцу двухместной Пружинкиной малолитражки и стал запихивать настил. При этом он бросал мне через плечо, как офицер, вдохновляющий своих людей на безопасную, но сложную операцию:
   – Маловато в этих марках места. Наша крошка сидела спереди, и я вытащил настил, чтоб стоять на земле. Схватываешь? Только дело, увы, сорвалось, верней, эта старая колымага. Очевидно, я задел задницей ручной тормоз. Итак, ухнем, юный Олли!
   Действительно, навалясь на машину спиной и уперевшись обеими ногами, я, конечно, смог ее двинуть в гору. Она стронулась, я повернулся и стал ее толкать под углом сорок пять градусов вверх. Это было не так уж трудно. Но вдруг, без всяких прелюдий, машина стала, саданув меня багажником.
   – Тьфу ты!
   – Ножной тормоз несколько резковат, – сказал Роберт. – Погоди минуточку, Олли. Я чудовищно продрог. Что греха таить. Раз уж мы стали, я гляну, нет ли у старухи в багажнике пледа.
   – Нет уж, рули давай! Если она опять станет, я иду домой!
   Над дверцей показался его профиль – Роберт вылезал из машины.
   – Я погибаю!
   – И погибай!
   Это был открытый мятеж. Не говоря ни слова, Роберт влез обратно, зубы у него стучали, плечи, даже руки тряслись. Мы снова стронулись с места.
   Я ворчал:
   – Говенная телега. Кретин говенный. Говенный ножной тормоз. И какого черта ты не нажал на него тогда, под своим этим деревом?
   Тут уж Роберт вышел из терпения, он даже взвыл.
   – А ты не пробовал бегать с горки задом со спущенными портками?
   – Ну, тогда девка говенная. Она почему нажать не могла?
   – Как, интересно, если ноги у нее были на ветровом стекле?
   Я понял. Я продолжал толкать, крякая и ругаясь.
   – Давай-давай, Олли! Так-то оно лучше. Мы почти наверху. И все же она дивная девочка, наша юная Бабакумб, надо отдать ей должное.
   – Почему это?
   – Она пыталась править.
   Вдруг вес машины убавился. Я услышал, как Роберт потянул за ручной тормоз, и она остановилась.
   – Какого лешего...
   – Все. Влезай.
   Мы были на верху горы, дорога сбегала из лесу вниз, к Стилборну. Я различал: церковную башню, сумятицу домов, деревья темными призраками. Я влез к Роберту, уселся рядом. Я ворчал, он дрожал.
   – Господи, как еще я ее по Главной улице пропру!
   – Этого от тебя и не требуется. – Роберт задрал к небу герцогский профиль. – Кстати, там нас копы засечь могут. Дунули!
   Сто двадцать секунд спустя я вынужден был признать, что то ли в своей этой школе, то ли в семье, то ли даже из «Однокашников» и «Записок мальчика» Роберт поднабрался кой-каких качеств, не вполне, на мой взгляд, заслуживающих презрения. С выключенными фарами и мотором мы перемахнули горб Старого моста, как горнолыжники. Пронеслись по Главной улице, через бетонированную площадку гаража Уильямса, нырнули вправо между двумя сараями, влево, на открытый участок, где Роберт вечером обрел машину, – все исключительно на силе земного притяжения. И только тут остановились таким рывком, что меня кинуло носом на Пружинкино ветровое стекло. Очухавшись, я почувствовал к Роберту невольное уважение. Но мы так друг на друга злились, что прощание не могло не быть натянутым и ледяным. Молча, надутые, мы на цыпочках обходили Площадь. Роберт остановился у нашей калитки, повернулся ко мне и холодно шепнул с высоты своих лишних тридцати сантиметров:
   – Ну вот. Спасибо за поддержку.
   Я шепнул:
   – Не стоит. На здоровье.
   Мы расстались, озабоченные каждый тем, как бесшумно войти. На церковных часах пробило три.
* * *
   Солнце вползло мне на лицо и разбудило меня. И сразу я вспомнил – машина, Роберт, три сливы, одна поднимается, пахучее дуновение. Юный оптимизм мне подсказывал: ничего не кончилось. Все только началось.
   И что еще ожидало меня впереди! Из окна нашей ванной просматривался не только наш двор, но и двор Юэнов. Возможно, очень даже вероятно, я увижу Роберта за его тренировкой и смогу над ним поиздеваться. Я, осклабясь, кинулся в ванную. И действительно. Глянув в окно, я сразу увидел, как он трусит по тропке в шортах и майке и свирепо лупит воздух боксерскими перчатками. Дотрусил до конюшни, где пристроил подвесную грушу, ловко ее саданул.
   – Р-раз!
   Заплясал от нее, потом вокруг, потом снова к ней.
   – Р-раз!
   Груша не отвечала, только слегка вздрагивала под каждым ударом. Он все дальше отплясывал, выбивая из груши ответ, потом двинулся прочь по тропке элегантной тренированной трусцой – коленки вверх, перчатки вверх, подбородок книзу. Вот повернул обратно, показывая плотные поножи из липкого пластыря на голенях. Вернулся к груше.
   Я открыл окно и, бодро орудуя помазком, громко расхохотался. Роберт вздрогнул, потом сделал новый свирепый выпад с ближней дистанции.
   – Тренируем дух и тело?
   На сей раз Роберт не вздрогнул. Сделал нырок, ударил. И опять. Я скреб щеку новой бритвой и хрипло орал:
   – Мы во флот пошли-и-и, чтоб увидеть ми-и-р...
   Роберт оставил в покое грушу. Я весело озирал бровку горы на севере от Стилборна, пролитый по склону кроличий садок, заросли на вершине и пел дальше:
   – Мы увидали пру-уд!
   На нижней границе моего непосредственного поля зрения я увидел взгляд Роберта. Таким Взглядом держат в границах империю, усмиряют по крайней мере. Вооруженные таким Взглядом, ну и плеткой в придачу, белые легко расправлялись с дубинками и копьями. Он гордо прошествовал в дом, глядя прямо перед собой, задрав герцогский профиль. Я хохотал – громко, дико, надсадно.
   Мама нежно мне пеняла за завтраком:
   – Оливер, детка, конечно, ты сдал все экзамены и скоро поедешь в Оксфорд, и видит Бог, как я рада, что ты доволен, – но ты ужасно шумел в ванной! Что соседи подумают?
   Я ответил невнятно:
   – Младший Юэн. Смеялся над ним.
   – Только не с набитым ртом, детка!
   – Прошу прощенья.
   – Бобби Юэн. Как жаль, что вы... Правда, он так долго отсутствовал из-за своей школы...
   Этот телеграфный стиль не нуждался для меня в расшифровке. Мама сожалела о социальных различиях между нами и Юэнами. И еще она думала о несовместимости характеров, осложнявшей это различие и усугублявшей его. Детьми, так сказать в пору социальной невинности, мы играли вместе. И я знал кое-что про эти игры, о чем ни моя мама, ни миссис Юэн не догадывались. Мы тогда едва вышли из пеленок.
   – Ты мой раб.
   – Ничего не раб.
   – Нет, раб. Мой папа доктор, а твой у него аптекарь.
   Вот почему я столкнул его с забора на огуречный парник Юэнов, и еще столько грохоту было, когда он упал. Естественно, после этого наши пути разошлись, а из-за школ, мопедов и нежных родителей наше общение сводилось к тому, что мы снайперски друг в друга стреляли из своих духовых ружей, правда аккуратно норовя промахнуться. И вот я поцеловал Эви Бабакумб – ну, в общем-то, и Роберт выставил себя передо мной идиотом.
   – Оливер, детка. Пожалуйста, не свисти с набитым ртом!
   После завтрака я как можно непринужденней заглянул в аптеку, где папа – по старинке – скатывал пилюли. Стоя в дверях коридора, соединявшего наш флигель с аптекой, я впервые сообразил, насколько он больше похож на настоящего доктора, чем важный доктор Юэн или хлипкий доктор Джонс, младший компаньон. Подобные визиты не были у нас приняты, папа только хмуро глянул из-под насупленных бровей и промолчал. Прислонясь к косяку, я измышлял предлог, чтобы пройти в приемную, где сейчас, несомненно, работала Эви. Возможно, папа согласится с тем, думал я, что я нуждаюсь в тщательном осмотре: у меня и правда что-то странное творилось с сердцем. Но я не успел еще выдавить из себя первое слово, а уж Эви – снабженная, очевидно, антенной, как моя мама, показалась в конце коридора. В своем сине-белом ситцевом платьице, только в чинных чулочках под носками – за конторкой в приемной с голыми ногами она, разумеется, сидеть не могла. Приложив палец к губам, она отчаянно трясла головой. Лицо у нее изменилось. Левый глаз запух, и кисточки с левой стороны не трепыхались, застыли по струнке. Правая сторона была зато подвижна вдвойне. Мне, правда, некогда было детально ее разглядывать, поскольку она явно что-то хотела мне сообщить. Палец на губах, качание головой – это я мог понять. Никому никогда ничего! Тут все ясно, могла бы и не просить. Но эти вращения рук у горла, будто ей грозит удушение, этот указательный палец, свирепо тычущий куда-то в сторону Площади, – это зачем? И голова кивает, и разлетается грива...
   Эви застыла. Вслушалась. Исчезла в приемной. Беззвучно закрылась дверь. Папа все скатывал свои пилюли. Я непринужденно побрел по коридору обратно в наш флигель и уселся за пианино. Я играл и думал. Меня всегда выручало это прикрытие. Зачем ей понадобилась Площадь? Кто собирается ее душить? Самой вероятной кандидатурой был сержант Бабакумб, но едва ли он стал бы это делать в приемной у доктора. Или она вызывала меня на Площадь, чтоб потом что-то мне сообщить – ну, скажем, на Главной улице? Ей еще торчать и торчать в приемной. Но она, наверно, как-нибудь вывернется. Все восхитительней прояснялось одно – Эви Бабакумб назначала мне свидание. Не Роберту. Мне!
   Я прошагал на Площадь и – руки в карманах – стоял и разглядывал небо. Оно сверкало услужливой синевой. Я ждал, что вот-вот она явится и я пойду за нею в какой-то подходящий тайник, но минуты тянулись, потом уже еле ползли, а она не являлась. Явился, наоборот, сержант Бабакумб. Вышагнул из-под колонн ратуши, вытянулся по стойке «смирно», окинул взглядом вдоль Площади, на церковь. С медным колокольцем в руке, в одежде городского глашатая – башмаки на пряжках, белые бумажные чулки, синий сюртук, плоеный бумажный воротник, красные бриджи, красный жилет и синяя треуголка. Встряхнул колокольцем, грозно оглядел церковную башню. И завопил:
   – Эй! Эй! Утеря. На Бакалейной улице, между часовней и Бакалейным тупиком. Крест золотой на цепочке. Выбиты буквы Э. и Б. И надпись: Амыр винзит омины [5]. Харантировается вознахраждение.
   Снова тряхнул колокольцем, взметнул треуголку к небу и верноподданно рявкнул:
   – Хоссподи, короля храни!
   Надел свою шляпу, повернул направо и прошагал предписанным семидесятисантиметровым шагом на угол Мельничной, чтобы все повторить сначала. Э. Б.! Эви Бабакумб! Я понял все. Крестик должен быть найден и возвращен в глубочайшей тайне. Ни звука о лесах и прудах. О танцульке в Бамстеде, возможно, тоже ни звука. Я точно знал, что мне делать.
   С моим талантом к долгим глубоким расчетам, который впоследствии столь пригодился отечеству, я проанализировал ситуацию. Эви нужен ее золотой крестик. Мне нужна Эви. Возвращение на то место, где она оказалась столь доступной для Роберта, сулило решение проблемы нам обоим. Она, скрытница, могла тихой сапой отправиться туда сама. Мой тонкий замысел строился на том, чтобы оказаться там с нею одновременно. Я знал расписание доктора Юэна как свои пять пальцев. Знал, что Эви всегда может приврать, что задержалась якобы навести порядок, проверить картотеку. Вправе, между прочим, даже сослаться на чей-то тяжелый случай для прикрытия собственного. Ведь если кто-то, гуляя по лесу, ненароком наткнется на посверкивающий между сучьями крестик и преподнесет его сержанту Бабакумбу, она схлопочет такой фонарь, перед которым померкнут все звезды. Ей даже, если слухи не высосаны из пальца, грозит сержантский армейский ремень с пряжкой и в медных наклепках. При мысли об этом ремне и открывавшейся возможности спасти от него Эви меня, как я ни был натянут и возбужден, кольнуло благородное сочувствие.
   Я прошел коридором к своему велику. Скатился по Главной улице и проехал по Старому мосту со всей осторожностью, потому что сержант Бабакумб теперь уже там оглашал свой текст. Я затолкал велик на горку, потом скатил к пруду.
   Все было то же, да не то. Вода была тихая. Лес тоже тихий, только гудел и жужжал под солнцем. Зеленая рябь, сверканье стрекоз подергивали воду, кружила, выплясывала мошкара. Я втащил велик по изволоку от пруда и привалил к гигантскому дубовому комлю. Осмотрел все кругом, потом обшарил взглядом ведущий к пруду след. Крестика я не обнаружил, только грязный ботинок. Я запустил этим ботинком в чистую траву перед цветущим кустом и стоял, глядя на темную воду. Делать было нечего. Оставался метод научного поиска, как, например, разделив на участки пустыню, ищут разбитый самолет. Крестик, наверное – скорее всего, – в пруду. Но сперва логичнее было поискать в более доступных местах.