Страница:
После окончания университета по рекомендации Вернадского Ферсман закрепляет своё образование в научных лабораториях Германии, Франции и Италии. К этому времени относятся его первые публикации по минералогии. После двухлетней заграничной командировки Ферсман возвращается в университет. Он преподаёт, работает в Геологическом музее, принимает участие в первой своей научной экспедиции – на Урал. Ещё до революции он объездил Крым, Монголию, Забайкалье, Восточную Сибирь, Кавказ, Алтай. Далёкий от политики человек, Ферсман должен был сделать свой выбор в октябре 1917 года. Новая власть привлекала его своим активным началом, смелостью, перспективой в будущем. Его восхищает то внимание, с каким относится к науке, к учёным В. И. Ленин. 14 мая 1920 года, когда страна пылала в огнях гражданской войны, Ленин подписал документ о создании первого в мире Ильменского заповедника минеральных богатств на Урале.
«Богатства страны – на службу народу!» – этот девиз не мог не увлечь Александра Ферсмана. В 1920 году начинаются многолетние экспедиции в Хибины. При горячей поддержке Сергея Мироновича Кирова на Кольском полуострове начинается промышленное освоение минеральных богатств этого края – в первую очередь апатитов – сырья для производства минеральных удобрений. «И все это уже не фантазия, не сказка, – писал Ферсман, – это реальный результат той действительности большевистской стройки, которая опережает все мечты и превращает фантазию прошлого в реальную быль сегодняшнего дня».
Многие годы длятся и исследования Ферсмана по геохимии пустынь Средней Азии. Вообще, по архивным документам можно отыскать примерное начало тех или иных научных интересов Александра Евгеньевича, дату первых экспедиций в тот или иной район. Но сказать, когда он поставил точку, посчитав работу законченной, очень трудно. Можно сказать, что с 1920 года Ферсман всегда занимался Хибинами, а с 1924 года – всегда Средней Азией. Как всегда он, академик, член Президиума, а затем вице-президент Академии наук СССР, занимался широким кругом проблем, связанных с организацией научной работы в нашей стране.
У Ферсмана в его работах есть только начала, конца им он не определял, как не определяла сама природа границ любой из наук. Труд Ферсмана был безграничен, ограничена была только жизнь. В последние годы Александр Евгеньевич много и тяжело болеет – сказываются тяготы многолетних экспедиций. В Средней Азии он заразился амёбной лихорадкой, и неизлечимая болезнь печени мучит его многие годы.
В годы Великой Отечественной войны, несмотря на нездоровье, он продолжает поиски новых месторождений нужного фронту и тылу минерального сырья. Он дождался Дня Победы. В ту весну он лечился в Сочи, писал новую книгу и очень стремился в Москву – впереди долгожданное продолжение мирного труда. Он умер 20 мая 1945 года от сердечного приступа. На столе лежала рукопись. Как завещание звучат последние строки, написанные его рукой:
«Я понимал в эти дни, что нет границ между истинной наукой и творческими исканиями художника, что надо попытаться в одних и тех же словах и в тех же образах слить переживания учёного и творческие порывы писателя, что можно и нужно вне узких рамок сухих научных трактатов открывать перед людьми прекраснейший мир природы камня и влить его в их жизнь».
Бенджамен Франклин:
Облегчая жизнь целым поколениям историков, он написал подробную автобиографию. Есть там такие строки: «…Иногда хочется сказать, что, будь у меня свобода выбора, я бы не возражал снова прожить ту же жизнь с начала и до конца; мне только хотелось бы воспользоваться преимуществом, которым обладают писатели: выпуская второе издание, они исправляют в нём ошибки, допущенные в первом. Вот и мне тоже хочется заменить некоторые эпизоды, поставив лучшее на место худшего. И всё же и при невозможности осуществить это я все равно согласился бы снова начать ту же жизнь…»
Он готов «начать ту же жизнь». Он готов снова оказаться пятнадцатым ребёнком в горластой семье мыловара, удить пескарей, слушать неторопливые речи отца за обедом, изнывать на уроках музыки и, намаявшись, исстрадавшись от неосознанного чувства нерастраченных сил, от невольной заторможенности внутренней своей энергии, вдруг умчаться в Нью-Йорк, в Филадельфию, завертеться в тогда ещё таких маленьких делах – они казались огромными, – начать выстраивать свою жизнь, себя. Он готов снова испытать судьбу типографского мальчонки, который стал великим гражданином своей страны.
Франклин жил долго – 84 года, но в 22 года в приступе юношеской мнительности и слабости, которая непременно посещает нас именно тогда, когда мы полны сил и здоровья, вздумал он написать себе эпитафию. Она начиналась словами: «Здесь лежит тело типографа Бенджамена Франклина…»
Он всю жизнь считал себя типографом, уважал в себе освоенное в молодости искусство, любил это дело, понимал главный и сокровенный смысл его: обессмертива-ние мысли, превращение слова в реальную силу. Когда он умер, об эпитафии вспомнили, и на надгробии так и высечено: «типограф». А кем был он? Страстным писателем. Выдающимся дипломатом. Великим учёным. Биографы сравнивали его с титаном Возрождения. И чем больше узнаешь о Бенджамене Франклине, тем более убеждаешься, что в сравнениях этих натяжек нет. И дело даже не в том, что с Леонардо роднят его необыкновенные универсальные таланты, а в некой изначально заключённой в его натуре страстности характера, любви к жизни, нетерпеливой жадности, с которой он писал, спорил, любил, дышал. Уже в 27 лет он был самым популярным дипломатом, олицетворением неукротимого духа свободы и независимости, всего самого светлого, с чего, увы, только началась история Нового Света. Писатель Митчел Уилсон говорил о нём: «Франклин был блестящим дельцом, дипломатом, писателем, вдумчивым наблюдателем природы и неотразимым сердцеедом. Но обвинять Франклина в разбросанности – значит не видеть главного его таланта – умения приспособляться к любому человеку и к любой ситуации. Он интуитивно понимал каждого, с кем встречался, и мог не только сравняться с ним, но и быстро превзойти все его достоинства… Его мысль умела проникать сквозь трясину незначащих вещей к лежащей под спудом простой истине. Из всех человеческих талантов это, пожалуй, самый редкий, хотя люди в слепом тщеславии называют его «здравым смыслом».
Простая истина… Когда однажды после демонстрации одного эксперимента кто-то из присутствующих спросил: «Ну и что из этого будет?», Франклин быстро ответил: «А что будет из новорождённого ребёнка?» Была в нём какая-то великая простота. Не пугали его пустой кошелёк, бесприютность, неустроенность. Не потому не пугали, что он был выше этого, а потому, что уверен был в себе, знал: руки есть, голова на месте – остальное будет. В Филадельфии он питался одним хлебом, в Версале ел фазанов из королевского садка, но не замечал вкуса ни того, ни другого. Его смешила дорогая одежда, ордена, выверенные на тонких весах придворного этикета дозы притворных улыбок и мнимого глубокомыслия. Он поразил, ошарашил и влюбил в себя Европу прежде всего резкой своей непохожестью на всех. Успех его общественной и дипломатической карьеры прежде всего в его необыкновенной раскованности, пленительной доверительности, в непривычной людям откровенности. Он был всегда так убеждён в своей правоте, что хитрить и ловчить ему было просто смешно. Он задавал людям вопросы в лоб и отвечал, не выбирая сглаживающих выражений. И точно так, как говорил он с людьми, он беседовал с природой.
Классик науки, Франклин, если можно так сказать, не был учёным, учёным в нашем сегодняшнем понимании. Нельзя сказать, что он «отдал жизнь науке», «посвятил годы труда…». Он отдал жизнь жизни. Он занимался наукой, следуя только требованиям своего «я», своей ненасытной жажды понимания всего окружающего, врождённому стремлению к ясности. Например, изучая английскую торговлю, он обратил внимание, что корабли, курсирующие между Англией и её колониями, пересекают океан быстрее, когда движутся с запада на восток. Он проанализировал вахтенные журналы и карты и, не выходя из кабинета, как говорят, «на кончике пера» открыл и нанёс на карты новое течение, которому сам придумал название: Гольфстрим.
Историческая прихоть связывает в нашем представлении имя Франклина прежде всего со знаменитым опытом по приручению молний. Историки техники докопались и установили, что, строго говоря, Франклин не был первооткрывателем атмосферного электричества. 10 мая 1752 года, то есть примерно за четыре месяца до работ Франклина, некий Балибард из французского городка Марли устроил первую демонстрацию опытов, доказывающих присутствие электричества в грозовых облаках. Умаляют ли эти опыты заслуги Франклина? Вовсе нет! Отнимают ли его славу пионера электротехники? Никогда! Потому что когда мы говорим о Франклине, речь идёт не об одном каком-то, пусть даже очень эф фектном, опыте, а о выработке оригинального мировоззрения, о новом взгляде на огромное разнообразие окружающих нас электрических сил.
Сегодня нам надо сделать над собой усилие, чтобы представить себе возможные сомнения в природе атмосферного электричества. Но в XVIII веке ничего, кроме сомнений, не существовало. Обрывки случайных наблюдений, перепевы безадресных слухов – вот что представляла собой наука об электричестве. Франклин начал разбираться. Он создал азбуку электричества.
Азбуку в буквальном смысле, вводя в жизнь такие термины, как батарея, конденсатор, проводник, заряд, разряд, обмотка. И азбуку в самом общем смысле, ту азбуку, которой написаны труды Ампера, Вольта, Фарадея, Максвелла, Попова. Он был чародеем электричества, имя которого было окружено ореолом таинственного могущества. В Англии о нём писали: «…доктор Франклин изобрёл машину размером с футляр для зубочистки, – и вещества, способные превратить собор святого Павла в горстку пепла». Это о конденсаторе, который он изобрёл.
Он никогда не думал о славе, но она нашла его и разнесла весть об этом человеке во все пределы мира. Франклин, может быть, впервые заставил задуматься Россию о судьбе неведомой, чужой и далёкой Америки. О нём писали Эйлер и Ломоносов, Радищев и Пушкин. Он не владел несметными сокровищами, чёрными рабами, непобедимыми армиями. Он владел умами. Замечательный учёный академик П. Л. Капица писал: «Франклин был одним из самых популярных людей XVIII века, и уже после смерти в 1790 году обаяние его образа и слава его как крупнейшего учёного, борца за свободу и дружбу народов продолжают жить в памяти передового человечества. В эпоху быстрого роста естественных знаний каждая страна дала своего великого родоначальника науки. У нас это был Ломоносов, в Англии – Ньютон, в Италии – Галилей, в Голландии – Гюйгенс, во Франции – Декарт, в Германии – Лейбниц, в Америке – Франклин… И мы, советские люди, благодарны американскому народу, давшему великого Франклина».
Жан Фурье:
21 марта 1768 года в семье бедного оксерского портного родился мальчик, ставший выдающимся математиком, без имени которого и сегодня немыслим ни один университетский курс, – Жан Батист Жозеф Фурье. Он прожил 62 года, и едва ли найдётся среди них хотя бы один спокойный и тихий, и мирный, и несуетливый, кабинетно-пыльный, академически размеренный, любезный бесстрастным и холодным музам математики. Он переболел всеми болезнями века, неразделимо сплавленный с судьбой своей родины, судьбой в те годы прекрасной и страшной, великой и преступной.
В 8 лет – круглый сирота. Покровительство знатной дамы, два слова и одна улыбка оксерскому епископу – и маленький Жан уже в военной школе. Школой управляли бенедиктинцы, умные и хитрые как лисы. Способный паренёк не остался незамеченным, был обласкан, его прилежание поощряется. Естественно, он не знал тогда, что проповеди, им написанные, читают в Париже, выдавая за собственные откровения, высокие сановники церкви. Впрочем, он уже позабыл про эти проповеди. Он проказил и шалил не менее других своих сверстников, пока первые же уроки математики не пресекли бездумность детства. Жан страдал без математики и ночами в тайне ото всех забирался в камин, задвигался ширмами и в жёлтом свете свечи впивался в учебники.
Из школы шли две дороги: на одной его ждала шпага и мундир, на другой – крест и сутана. Он выбрал артиллерию – ближайший к математике род войск, но не был даже допущен к экзаменам. «Фурье, как неблагородный, не может быть принят в артиллерию, хотя бы он был второй Ньютон», – без улыбки сказал министр, не предполагая, что его откровенный цинизм в эти секунды резервирует ему место в истории науки. Так Фурье стал священником. Аббатство Сент-Бенуа рассчитывало на нового прелата, но пострижения не состоялось: ветры революции достигли маленького аббатства на Луаре, и молодой бенедиктинец отказался от духовного звания.
В 1789 году Фурье, которому шёл 22-й год, читает в Академии наук записку о решении числовых уравнений всех степеней. Он привёз в Париж открытие, а увёз споры, восторги, прекрасную и слепую веру в справедливость, гордую и наивную мечту о вселенском счастье – всю правду и ложь Великой французской буржуазной революции. В Оксере он член Народного собрания. Пламенная речь перед рекрутами Бургундии – и вот уже не нужно тянуть жребий: все руки рвутся к ружьям.
Ослеплённый восторгами толпы, оглушённый собственным красноречием, он уже не в состоянии заметить признаков вырождения революции, и только в тюрьме, куда упрятали его подручные Сен-Жюста, наступает мучительное разочарование.
Потом Фурье преподаёт в Эколь Нормаль в Париже, затем во вновь организованной Политехнической школе. Он возглавил кафедру математического анализа и, по словам одного из его учёных коллег, «доказал, что преподавание математики не чуждо изящества». Начинается, и неплохо начинается, профессорская карьера. Казалось бы, о чём ещё мечтать сыну провинциального портного: слуга, квартира и бархат на окнах; но сквозь бархат всё громче звучат барабаны Бонапарта, их ритмы уже гонят прочь солидную рассудочность, и в канделябрах его дорогой квартиры уже вспыхивает пламя походных костров.
Ему было 30 лет, когда с армией Наполеона он вступает: на землю Египта. Он опять не видит обмана и верит в благородство «великой миссии», долженствующей восстановить древний блеск страны пирамид, усовершенствовать земледелие и «сообщить населению благодеяния европейской образованности». Он был слишком честным, чтобы подозревать обман, и слишком наивным, чтобы уяснить суть «великого похода». Он исполняет деликатные дипломатические поручения и ведёт тонкие военные переговоры. Это не мешает его работе; и, как ни странно, Египет словно подстёгивает его творчество, новые и новые записки появляются в «Декаде» и «Египетском вестнике»: неопределённый анализ, способ исключения неизвестных, доказательство новой алгебраической теоремы, а рядом – рассуждения о каирском водопроводе и описание машины для орошения полей.
Жан Фурье – глава Египетского института, в который входит сам Бонапарт, среди членов которого Сент-Илер, Монж, Бертолле. Он в чести, ему уже льстят, говоря об афинской грации и египетской мудрости его работ, он уже человек государственный, принадлежащий к кругу непогрешимых.
Возвратившись в Европу, Фурье становится префектом департамента Изер. Он полон решительности и административного рвения, строит горные дороги и осушает болота, ублажает настоятелей монастырей и успокаивает политических драчунов. Здесь же, в Гренобле, он пишет «Аналитическую теорию тепла» – оригинальнейшую работу, где впервые были выведены дифференциальные уравнения теплопроводности, ставшие отправным пунктом целого раздела математической физики. Здесь же он анализирует внутреннее тело Земли. И уже кажется: политические вихри не тронут его рукописей, но опять врывается в его судьбу поверженный Наполеон.
«Сто дней» Бонапарта. Наивно организовывать оборону, когда целые полки меняют белые знамёна на императорского орла. Фурье уезжает из Гренобля, и Наполеон, постучавшись в городские ворота табакеркой, въезжает в город без единого выстрела. Граф Дартуа обвиняет Фурье в трусости и требует возвращения в Гренобль. Наполеон упрекает его в неблагодарности.
– Ну что же, господин префект, и вы объявили мне войну? – спрашивает Бонапарт.
– Я исполнял долг присяги, государь, – отвечал Фурье.
– Долг? – Наполеон поднял бровь. – Не думайте, однако, что план вашей кампании страшен для меня. Мне только больно, что против меня встал один из "египтян", евший мой бивачный хлеб, один из старых друзей… – И добавил жёстко: – Разве вы, господин Фурье, забыли, что я определил вас префектом?
Фурье смолчал тогда. Но когда уже состоялось его новое назначение префектом Роны и Наполеон спросил: «Что вы думаете о моём предприятии?» – Фурье ответил, глядя прямо в глаза Бонапарта:
– Государь, я думаю, что вы потерпите неудачу.
Из Лиона Фурье приехал в Париж. Падение императора лишает его всех чинов. Он почти нищий и зарабатывает на хлеб уроками. Опала длится, впрочем, недолго: в 1817 году Фурье избирается членом Французской академии. Он относится к этому спокойно, понимая относительность человеческого благополучия. Он живёт уединённо и, по словам современников, любит беседы, но не любит споры. Он рано постарел, маниакально боится простуд и невесело шутит над своей привычкой кутаться: «Меня считают толстяком, но если попробуют раздеть, как снимают покровы с египетской мумии, то найдут один скелет…» Он болеет, но не слушает врачей: «Главное – терпение и тепло…» Жан Фурье умер 16 мая 1830 года от аневризмы сердца.
Константин Циолковский:
Домик Циолковских в Калуге стоит в конце очень круто бегущей к Оке улочки и нынче отличается от соседних домиков разве что аккуратностью подкраски и мемориальной доской на фасаде. По величине, архитектуре и внутренней своей планировке он как все; тысячи людей в России живут в таких домиках. И всё-таки этот совсем необыкновенный, единственный для нас, в веках прославленный своим великим и странным хозяином.
О домике этом написано немало статей и книжек.
Ещё больше о Циолковском. Может быть, о Циолковском даже чересчур много написано. Вернее, чересчур много одинакового. И все уже заучили цитату о том, что Земля – колыбель разума и что нельзя вечно жить в колыбели. Такое упорное цитирование – непременная составная часть елея; и Циолковский, став гранитным и бронзовым, невольно как бы начал отодвигаться от живых людей. Этого никак нельзя допустить, ибо даже в числе гениев всех времён и народов человек этот является выдающимся.
Любовь к людям – очевидно, не совсем точное определение его духовного мира. Правильнее сказать – забота о человечестве, воспитание в людях убеждённости в силе их коллективного разума. Он за всех нас болел душой. За четыре года до смерти 74-летним стариком Циолковский писал:
«В мои годы умирают, и я боюсь, что вы уйдёте из этой жизни с горечью в сердце, не узнав от меня, что вас ожидает непрерывная радость…
Мне хочется, чтобы эта жизнь ваша была светлой мечтой будущего, никогда не кончающегося счастья… Я хочу привести вас в восторг от созерцания вселенной, от ожидающей всех судьбы, от чудесной истории прошедшего и будущего каждого атома. Это увеличит ваше здоровье, удлинит жизнь и даст силу терпеть превратности судьбы…
Мои выводы более утешительны, чем обещания самых жизнерадостных религий».
Это его программа. Это ключ к пониманию его работ, фундамент всех формулировок, зерно всех расчётов. Космос не самоцель, выход из колыбели предрешён не потому, что в колыбели тесно, но прежде всего потому, что сила и знания, полученные человеком вне колыбели – в космосе, – сделают его счастливее. Поиски путей в заатмосферные выси равнозначны для него поискам земного человеческого могущества.
Мы называем Циолковского отцом космонавтики.
(И не только мы. «Циолковский является пионером в области вопроса о межпланетных сообщениях», – писал один американский журнал ещё в ноябре 1928 года. «Циолковского по справедливости следует признать отцом научной астронавтики», – утверждала газета «Юманите» в августе 1930 года. Однако разговор о признании ещё впереди.) Космические полёты и дирижаблестроение были главными проблемами, которым он посвятил свою жизнь. Но говорить о Циолковском только как об отце космонавтики – значит обеднить его вклад в современную науку и технику.
Недавно мне посчастливилось достать и прочесть три десятка тех самых ставших теперь такой большой редкостью книжек, которые издавал Константин Эдуардович в Калуге на собственные скудные учительские деньги. Книжки эти очень разные. Фантазии и расчёты, рассуждения и чертежи. Есть среди них и такие, которые подарили свои страницы учебникам. Есть и наивные: прошедшие десятилетия многое поменяли в мире техники и в мире общественно-политических идей. Но в книжках этих повсюду блестят самородки удивительных, просто фантастически точных предвидений.
Возьмём атомистику – краеугольный камень множества наук. Повторяя (возможно, и не зная этого) гениальную ленинскую мысль о неисчерпаемости атома, Циолковский замечает в 1925 году: «Плотный и неделимый атом Лукреция и Лавуазье оказался мифом. Наверно, и элемент атома – электрон окажется таким же мифом». В 1929 году он более категоричен: «Рассудок и история наук нам говорят, что наш атом так же сложен, как планета или солнце». И уточняет в 1931 году: «Атом есть целая вселенная, и он так же сложен, как космос».
Ещё не рождена астроботаника, десятилетия нужно ждать ещё опытов по синтезу сложных органических молекул в условиях межзвёздной среды, а Циолковский с убеждённостью отстаивает идею разнообразия форм жизни во вселенной. Всемирно известный итальянец профессор Петруччи был ещё черноглазым мальчиком, когда Циолковский высказал идею внеутробного развития зародыша в искусственной матке. С треском разламывались на глазах ипподромной толпы лёгкие, похожие на этажерки самолётики, а Циолковский писал в 1911 году: «Аэроплан будет самым безопасным способом передвижения». (Кстати, задолго до этого он первый предложил «выдвигающиеся внизу корпуса» колеса, опередив создание первого колёсного шасси в самолёте братьев Райт.) Словно догадываясь о будущем открытии лазера, он ставил инженерную задачу сегодняшнего дня: создать космическую связь с помощью «параллельного пучка электромагнитных лучей с небольшой длиной волны, электрических или даже световых…». Не было ни одной счётно-решающей машины, да и потребности жизни не взывали ещё к спасительному могуществу числовых абстракций, а Циолковский предсказывал: «…математика проникнет во все области знания».
Такие примеры можно было бы множить вновь и вновь, удивляясь широте кругозора интересов этого необыкновенного человека. Если же говорить о различных областях знаний, связанных с исследованиями космического пространства (а много ли их, несвязанных?), то удивление не может не перерасти в восхищение.
Вспоминается мне один разговор с космонавтом Константином Петровичем Феоктистовым. В нём коснулись мы Циолковского, и Феоктистов сказал:
– Разумеется, нельзя сказать, что учёные вот сейчас претворяют в жизнь технические идеи Циолковского. Это вульгарно. Всей сложности полёта в космос Циолковский представить себе не мог. Но меня поражает, как он смог серьёзно говорить и думать обо всём этом совершенно на «пустом месте», с поразительной точностью определяя некоторые детали…
Слов этих я тогда не записал и передаю по памяти только их смысл, но смысл я запомнил хорошо и, читая Циолковского, многократно и с радостью находил подтверждение мысли Феоктистова. В равной мере можно говорить здесь и о научно-технических, и о фантастических книжках Константина Эдуардовича. В фантастике Циолковский так же безупречно точен, как и в технических статьях. Для него фантастика – лишь иная, более доступная для неподготовленного читателя форма пропаганды своих идей. Не уход, не отдых от истины, а лишь переодевание её в более яркую одежду. (Этим путём независимо шли и идут многие фантасты-учёные, вспомните хотя бы нашего Владимира Афанасьевича Обручева.)
Помню самую первую «космическую пресс-конференцию» в Доме учёных на Кропоткинской в апреле 1961 года. Юрию Гагарину задали вопрос:
– Отличались ли истинные условия вашего полёта от тех условий, которые вы представляли себе до полёта?
Гагарин ответил:
– В книге Циолковского очень хорошо описаны факторы космического полёта, и те факторы, с которыми я встретился, почти не отличались от его описания.
Звёздной дорогой Юрия Гагарина мысленно уже прошёл учитель из крохотного городка Боровска, окончив 12 апреля (ровно за 78 лет до полёта Гагарина!) свой космический дневник «Свободное пространство». Через четыре месяца после этой пресс-конференции «отчитывался» (теперь уже в большом зале МГУ – учли журналистский и телевизионный размах) Герман Титов. Он увлечённо рассказывал об аэродинамическом нагреве «Востока-2» при входе в плотные слои атмосферы. И вот нахожу: Циолковский предвидел опасности, связанные с нагревом, изучал полет метеоритов, подсчитал температуру в пограничном слое.
«Богатства страны – на службу народу!» – этот девиз не мог не увлечь Александра Ферсмана. В 1920 году начинаются многолетние экспедиции в Хибины. При горячей поддержке Сергея Мироновича Кирова на Кольском полуострове начинается промышленное освоение минеральных богатств этого края – в первую очередь апатитов – сырья для производства минеральных удобрений. «И все это уже не фантазия, не сказка, – писал Ферсман, – это реальный результат той действительности большевистской стройки, которая опережает все мечты и превращает фантазию прошлого в реальную быль сегодняшнего дня».
Многие годы длятся и исследования Ферсмана по геохимии пустынь Средней Азии. Вообще, по архивным документам можно отыскать примерное начало тех или иных научных интересов Александра Евгеньевича, дату первых экспедиций в тот или иной район. Но сказать, когда он поставил точку, посчитав работу законченной, очень трудно. Можно сказать, что с 1920 года Ферсман всегда занимался Хибинами, а с 1924 года – всегда Средней Азией. Как всегда он, академик, член Президиума, а затем вице-президент Академии наук СССР, занимался широким кругом проблем, связанных с организацией научной работы в нашей стране.
У Ферсмана в его работах есть только начала, конца им он не определял, как не определяла сама природа границ любой из наук. Труд Ферсмана был безграничен, ограничена была только жизнь. В последние годы Александр Евгеньевич много и тяжело болеет – сказываются тяготы многолетних экспедиций. В Средней Азии он заразился амёбной лихорадкой, и неизлечимая болезнь печени мучит его многие годы.
В годы Великой Отечественной войны, несмотря на нездоровье, он продолжает поиски новых месторождений нужного фронту и тылу минерального сырья. Он дождался Дня Победы. В ту весну он лечился в Сочи, писал новую книгу и очень стремился в Москву – впереди долгожданное продолжение мирного труда. Он умер 20 мая 1945 года от сердечного приступа. На столе лежала рукопись. Как завещание звучат последние строки, написанные его рукой:
«Я понимал в эти дни, что нет границ между истинной наукой и творческими исканиями художника, что надо попытаться в одних и тех же словах и в тех же образах слить переживания учёного и творческие порывы писателя, что можно и нужно вне узких рамок сухих научных трактатов открывать перед людьми прекраснейший мир природы камня и влить его в их жизнь».
Бенджамен Франклин:
«ТРУДОЛЮБИЕ ВО ВСЯКОМ ДЕЛЕ»
Облегчая жизнь целым поколениям историков, он написал подробную автобиографию. Есть там такие строки: «…Иногда хочется сказать, что, будь у меня свобода выбора, я бы не возражал снова прожить ту же жизнь с начала и до конца; мне только хотелось бы воспользоваться преимуществом, которым обладают писатели: выпуская второе издание, они исправляют в нём ошибки, допущенные в первом. Вот и мне тоже хочется заменить некоторые эпизоды, поставив лучшее на место худшего. И всё же и при невозможности осуществить это я все равно согласился бы снова начать ту же жизнь…»
Он готов «начать ту же жизнь». Он готов снова оказаться пятнадцатым ребёнком в горластой семье мыловара, удить пескарей, слушать неторопливые речи отца за обедом, изнывать на уроках музыки и, намаявшись, исстрадавшись от неосознанного чувства нерастраченных сил, от невольной заторможенности внутренней своей энергии, вдруг умчаться в Нью-Йорк, в Филадельфию, завертеться в тогда ещё таких маленьких делах – они казались огромными, – начать выстраивать свою жизнь, себя. Он готов снова испытать судьбу типографского мальчонки, который стал великим гражданином своей страны.
Франклин жил долго – 84 года, но в 22 года в приступе юношеской мнительности и слабости, которая непременно посещает нас именно тогда, когда мы полны сил и здоровья, вздумал он написать себе эпитафию. Она начиналась словами: «Здесь лежит тело типографа Бенджамена Франклина…»
Он всю жизнь считал себя типографом, уважал в себе освоенное в молодости искусство, любил это дело, понимал главный и сокровенный смысл его: обессмертива-ние мысли, превращение слова в реальную силу. Когда он умер, об эпитафии вспомнили, и на надгробии так и высечено: «типограф». А кем был он? Страстным писателем. Выдающимся дипломатом. Великим учёным. Биографы сравнивали его с титаном Возрождения. И чем больше узнаешь о Бенджамене Франклине, тем более убеждаешься, что в сравнениях этих натяжек нет. И дело даже не в том, что с Леонардо роднят его необыкновенные универсальные таланты, а в некой изначально заключённой в его натуре страстности характера, любви к жизни, нетерпеливой жадности, с которой он писал, спорил, любил, дышал. Уже в 27 лет он был самым популярным дипломатом, олицетворением неукротимого духа свободы и независимости, всего самого светлого, с чего, увы, только началась история Нового Света. Писатель Митчел Уилсон говорил о нём: «Франклин был блестящим дельцом, дипломатом, писателем, вдумчивым наблюдателем природы и неотразимым сердцеедом. Но обвинять Франклина в разбросанности – значит не видеть главного его таланта – умения приспособляться к любому человеку и к любой ситуации. Он интуитивно понимал каждого, с кем встречался, и мог не только сравняться с ним, но и быстро превзойти все его достоинства… Его мысль умела проникать сквозь трясину незначащих вещей к лежащей под спудом простой истине. Из всех человеческих талантов это, пожалуй, самый редкий, хотя люди в слепом тщеславии называют его «здравым смыслом».
Простая истина… Когда однажды после демонстрации одного эксперимента кто-то из присутствующих спросил: «Ну и что из этого будет?», Франклин быстро ответил: «А что будет из новорождённого ребёнка?» Была в нём какая-то великая простота. Не пугали его пустой кошелёк, бесприютность, неустроенность. Не потому не пугали, что он был выше этого, а потому, что уверен был в себе, знал: руки есть, голова на месте – остальное будет. В Филадельфии он питался одним хлебом, в Версале ел фазанов из королевского садка, но не замечал вкуса ни того, ни другого. Его смешила дорогая одежда, ордена, выверенные на тонких весах придворного этикета дозы притворных улыбок и мнимого глубокомыслия. Он поразил, ошарашил и влюбил в себя Европу прежде всего резкой своей непохожестью на всех. Успех его общественной и дипломатической карьеры прежде всего в его необыкновенной раскованности, пленительной доверительности, в непривычной людям откровенности. Он был всегда так убеждён в своей правоте, что хитрить и ловчить ему было просто смешно. Он задавал людям вопросы в лоб и отвечал, не выбирая сглаживающих выражений. И точно так, как говорил он с людьми, он беседовал с природой.
Классик науки, Франклин, если можно так сказать, не был учёным, учёным в нашем сегодняшнем понимании. Нельзя сказать, что он «отдал жизнь науке», «посвятил годы труда…». Он отдал жизнь жизни. Он занимался наукой, следуя только требованиям своего «я», своей ненасытной жажды понимания всего окружающего, врождённому стремлению к ясности. Например, изучая английскую торговлю, он обратил внимание, что корабли, курсирующие между Англией и её колониями, пересекают океан быстрее, когда движутся с запада на восток. Он проанализировал вахтенные журналы и карты и, не выходя из кабинета, как говорят, «на кончике пера» открыл и нанёс на карты новое течение, которому сам придумал название: Гольфстрим.
Историческая прихоть связывает в нашем представлении имя Франклина прежде всего со знаменитым опытом по приручению молний. Историки техники докопались и установили, что, строго говоря, Франклин не был первооткрывателем атмосферного электричества. 10 мая 1752 года, то есть примерно за четыре месяца до работ Франклина, некий Балибард из французского городка Марли устроил первую демонстрацию опытов, доказывающих присутствие электричества в грозовых облаках. Умаляют ли эти опыты заслуги Франклина? Вовсе нет! Отнимают ли его славу пионера электротехники? Никогда! Потому что когда мы говорим о Франклине, речь идёт не об одном каком-то, пусть даже очень эф фектном, опыте, а о выработке оригинального мировоззрения, о новом взгляде на огромное разнообразие окружающих нас электрических сил.
Сегодня нам надо сделать над собой усилие, чтобы представить себе возможные сомнения в природе атмосферного электричества. Но в XVIII веке ничего, кроме сомнений, не существовало. Обрывки случайных наблюдений, перепевы безадресных слухов – вот что представляла собой наука об электричестве. Франклин начал разбираться. Он создал азбуку электричества.
Азбуку в буквальном смысле, вводя в жизнь такие термины, как батарея, конденсатор, проводник, заряд, разряд, обмотка. И азбуку в самом общем смысле, ту азбуку, которой написаны труды Ампера, Вольта, Фарадея, Максвелла, Попова. Он был чародеем электричества, имя которого было окружено ореолом таинственного могущества. В Англии о нём писали: «…доктор Франклин изобрёл машину размером с футляр для зубочистки, – и вещества, способные превратить собор святого Павла в горстку пепла». Это о конденсаторе, который он изобрёл.
Он никогда не думал о славе, но она нашла его и разнесла весть об этом человеке во все пределы мира. Франклин, может быть, впервые заставил задуматься Россию о судьбе неведомой, чужой и далёкой Америки. О нём писали Эйлер и Ломоносов, Радищев и Пушкин. Он не владел несметными сокровищами, чёрными рабами, непобедимыми армиями. Он владел умами. Замечательный учёный академик П. Л. Капица писал: «Франклин был одним из самых популярных людей XVIII века, и уже после смерти в 1790 году обаяние его образа и слава его как крупнейшего учёного, борца за свободу и дружбу народов продолжают жить в памяти передового человечества. В эпоху быстрого роста естественных знаний каждая страна дала своего великого родоначальника науки. У нас это был Ломоносов, в Англии – Ньютон, в Италии – Галилей, в Голландии – Гюйгенс, во Франции – Декарт, в Германии – Лейбниц, в Америке – Франклин… И мы, советские люди, благодарны американскому народу, давшему великого Франклина».
Жан Фурье:
«МОИ СЛОВА ВЕРНЫ МАТЕМАТИЧЕСКИ»
21 марта 1768 года в семье бедного оксерского портного родился мальчик, ставший выдающимся математиком, без имени которого и сегодня немыслим ни один университетский курс, – Жан Батист Жозеф Фурье. Он прожил 62 года, и едва ли найдётся среди них хотя бы один спокойный и тихий, и мирный, и несуетливый, кабинетно-пыльный, академически размеренный, любезный бесстрастным и холодным музам математики. Он переболел всеми болезнями века, неразделимо сплавленный с судьбой своей родины, судьбой в те годы прекрасной и страшной, великой и преступной.
В 8 лет – круглый сирота. Покровительство знатной дамы, два слова и одна улыбка оксерскому епископу – и маленький Жан уже в военной школе. Школой управляли бенедиктинцы, умные и хитрые как лисы. Способный паренёк не остался незамеченным, был обласкан, его прилежание поощряется. Естественно, он не знал тогда, что проповеди, им написанные, читают в Париже, выдавая за собственные откровения, высокие сановники церкви. Впрочем, он уже позабыл про эти проповеди. Он проказил и шалил не менее других своих сверстников, пока первые же уроки математики не пресекли бездумность детства. Жан страдал без математики и ночами в тайне ото всех забирался в камин, задвигался ширмами и в жёлтом свете свечи впивался в учебники.
Из школы шли две дороги: на одной его ждала шпага и мундир, на другой – крест и сутана. Он выбрал артиллерию – ближайший к математике род войск, но не был даже допущен к экзаменам. «Фурье, как неблагородный, не может быть принят в артиллерию, хотя бы он был второй Ньютон», – без улыбки сказал министр, не предполагая, что его откровенный цинизм в эти секунды резервирует ему место в истории науки. Так Фурье стал священником. Аббатство Сент-Бенуа рассчитывало на нового прелата, но пострижения не состоялось: ветры революции достигли маленького аббатства на Луаре, и молодой бенедиктинец отказался от духовного звания.
В 1789 году Фурье, которому шёл 22-й год, читает в Академии наук записку о решении числовых уравнений всех степеней. Он привёз в Париж открытие, а увёз споры, восторги, прекрасную и слепую веру в справедливость, гордую и наивную мечту о вселенском счастье – всю правду и ложь Великой французской буржуазной революции. В Оксере он член Народного собрания. Пламенная речь перед рекрутами Бургундии – и вот уже не нужно тянуть жребий: все руки рвутся к ружьям.
Ослеплённый восторгами толпы, оглушённый собственным красноречием, он уже не в состоянии заметить признаков вырождения революции, и только в тюрьме, куда упрятали его подручные Сен-Жюста, наступает мучительное разочарование.
Потом Фурье преподаёт в Эколь Нормаль в Париже, затем во вновь организованной Политехнической школе. Он возглавил кафедру математического анализа и, по словам одного из его учёных коллег, «доказал, что преподавание математики не чуждо изящества». Начинается, и неплохо начинается, профессорская карьера. Казалось бы, о чём ещё мечтать сыну провинциального портного: слуга, квартира и бархат на окнах; но сквозь бархат всё громче звучат барабаны Бонапарта, их ритмы уже гонят прочь солидную рассудочность, и в канделябрах его дорогой квартиры уже вспыхивает пламя походных костров.
Ему было 30 лет, когда с армией Наполеона он вступает: на землю Египта. Он опять не видит обмана и верит в благородство «великой миссии», долженствующей восстановить древний блеск страны пирамид, усовершенствовать земледелие и «сообщить населению благодеяния европейской образованности». Он был слишком честным, чтобы подозревать обман, и слишком наивным, чтобы уяснить суть «великого похода». Он исполняет деликатные дипломатические поручения и ведёт тонкие военные переговоры. Это не мешает его работе; и, как ни странно, Египет словно подстёгивает его творчество, новые и новые записки появляются в «Декаде» и «Египетском вестнике»: неопределённый анализ, способ исключения неизвестных, доказательство новой алгебраической теоремы, а рядом – рассуждения о каирском водопроводе и описание машины для орошения полей.
Жан Фурье – глава Египетского института, в который входит сам Бонапарт, среди членов которого Сент-Илер, Монж, Бертолле. Он в чести, ему уже льстят, говоря об афинской грации и египетской мудрости его работ, он уже человек государственный, принадлежащий к кругу непогрешимых.
Возвратившись в Европу, Фурье становится префектом департамента Изер. Он полон решительности и административного рвения, строит горные дороги и осушает болота, ублажает настоятелей монастырей и успокаивает политических драчунов. Здесь же, в Гренобле, он пишет «Аналитическую теорию тепла» – оригинальнейшую работу, где впервые были выведены дифференциальные уравнения теплопроводности, ставшие отправным пунктом целого раздела математической физики. Здесь же он анализирует внутреннее тело Земли. И уже кажется: политические вихри не тронут его рукописей, но опять врывается в его судьбу поверженный Наполеон.
«Сто дней» Бонапарта. Наивно организовывать оборону, когда целые полки меняют белые знамёна на императорского орла. Фурье уезжает из Гренобля, и Наполеон, постучавшись в городские ворота табакеркой, въезжает в город без единого выстрела. Граф Дартуа обвиняет Фурье в трусости и требует возвращения в Гренобль. Наполеон упрекает его в неблагодарности.
– Ну что же, господин префект, и вы объявили мне войну? – спрашивает Бонапарт.
– Я исполнял долг присяги, государь, – отвечал Фурье.
– Долг? – Наполеон поднял бровь. – Не думайте, однако, что план вашей кампании страшен для меня. Мне только больно, что против меня встал один из "египтян", евший мой бивачный хлеб, один из старых друзей… – И добавил жёстко: – Разве вы, господин Фурье, забыли, что я определил вас префектом?
Фурье смолчал тогда. Но когда уже состоялось его новое назначение префектом Роны и Наполеон спросил: «Что вы думаете о моём предприятии?» – Фурье ответил, глядя прямо в глаза Бонапарта:
– Государь, я думаю, что вы потерпите неудачу.
Из Лиона Фурье приехал в Париж. Падение императора лишает его всех чинов. Он почти нищий и зарабатывает на хлеб уроками. Опала длится, впрочем, недолго: в 1817 году Фурье избирается членом Французской академии. Он относится к этому спокойно, понимая относительность человеческого благополучия. Он живёт уединённо и, по словам современников, любит беседы, но не любит споры. Он рано постарел, маниакально боится простуд и невесело шутит над своей привычкой кутаться: «Меня считают толстяком, но если попробуют раздеть, как снимают покровы с египетской мумии, то найдут один скелет…» Он болеет, но не слушает врачей: «Главное – терпение и тепло…» Жан Фурье умер 16 мая 1830 года от аневризмы сердца.
Константин Циолковский:
«МЫ ЖИВЁМ БОЛЕЕ ЖИЗНЬЮ КОСМОСА, ЧЕМ ЖИЗНЬЮ ЗЕМЛИ»
Домик Циолковских в Калуге стоит в конце очень круто бегущей к Оке улочки и нынче отличается от соседних домиков разве что аккуратностью подкраски и мемориальной доской на фасаде. По величине, архитектуре и внутренней своей планировке он как все; тысячи людей в России живут в таких домиках. И всё-таки этот совсем необыкновенный, единственный для нас, в веках прославленный своим великим и странным хозяином.
О домике этом написано немало статей и книжек.
Ещё больше о Циолковском. Может быть, о Циолковском даже чересчур много написано. Вернее, чересчур много одинакового. И все уже заучили цитату о том, что Земля – колыбель разума и что нельзя вечно жить в колыбели. Такое упорное цитирование – непременная составная часть елея; и Циолковский, став гранитным и бронзовым, невольно как бы начал отодвигаться от живых людей. Этого никак нельзя допустить, ибо даже в числе гениев всех времён и народов человек этот является выдающимся.
Любовь к людям – очевидно, не совсем точное определение его духовного мира. Правильнее сказать – забота о человечестве, воспитание в людях убеждённости в силе их коллективного разума. Он за всех нас болел душой. За четыре года до смерти 74-летним стариком Циолковский писал:
«В мои годы умирают, и я боюсь, что вы уйдёте из этой жизни с горечью в сердце, не узнав от меня, что вас ожидает непрерывная радость…
Мне хочется, чтобы эта жизнь ваша была светлой мечтой будущего, никогда не кончающегося счастья… Я хочу привести вас в восторг от созерцания вселенной, от ожидающей всех судьбы, от чудесной истории прошедшего и будущего каждого атома. Это увеличит ваше здоровье, удлинит жизнь и даст силу терпеть превратности судьбы…
Мои выводы более утешительны, чем обещания самых жизнерадостных религий».
Это его программа. Это ключ к пониманию его работ, фундамент всех формулировок, зерно всех расчётов. Космос не самоцель, выход из колыбели предрешён не потому, что в колыбели тесно, но прежде всего потому, что сила и знания, полученные человеком вне колыбели – в космосе, – сделают его счастливее. Поиски путей в заатмосферные выси равнозначны для него поискам земного человеческого могущества.
Мы называем Циолковского отцом космонавтики.
(И не только мы. «Циолковский является пионером в области вопроса о межпланетных сообщениях», – писал один американский журнал ещё в ноябре 1928 года. «Циолковского по справедливости следует признать отцом научной астронавтики», – утверждала газета «Юманите» в августе 1930 года. Однако разговор о признании ещё впереди.) Космические полёты и дирижаблестроение были главными проблемами, которым он посвятил свою жизнь. Но говорить о Циолковском только как об отце космонавтики – значит обеднить его вклад в современную науку и технику.
Недавно мне посчастливилось достать и прочесть три десятка тех самых ставших теперь такой большой редкостью книжек, которые издавал Константин Эдуардович в Калуге на собственные скудные учительские деньги. Книжки эти очень разные. Фантазии и расчёты, рассуждения и чертежи. Есть среди них и такие, которые подарили свои страницы учебникам. Есть и наивные: прошедшие десятилетия многое поменяли в мире техники и в мире общественно-политических идей. Но в книжках этих повсюду блестят самородки удивительных, просто фантастически точных предвидений.
Возьмём атомистику – краеугольный камень множества наук. Повторяя (возможно, и не зная этого) гениальную ленинскую мысль о неисчерпаемости атома, Циолковский замечает в 1925 году: «Плотный и неделимый атом Лукреция и Лавуазье оказался мифом. Наверно, и элемент атома – электрон окажется таким же мифом». В 1929 году он более категоричен: «Рассудок и история наук нам говорят, что наш атом так же сложен, как планета или солнце». И уточняет в 1931 году: «Атом есть целая вселенная, и он так же сложен, как космос».
Ещё не рождена астроботаника, десятилетия нужно ждать ещё опытов по синтезу сложных органических молекул в условиях межзвёздной среды, а Циолковский с убеждённостью отстаивает идею разнообразия форм жизни во вселенной. Всемирно известный итальянец профессор Петруччи был ещё черноглазым мальчиком, когда Циолковский высказал идею внеутробного развития зародыша в искусственной матке. С треском разламывались на глазах ипподромной толпы лёгкие, похожие на этажерки самолётики, а Циолковский писал в 1911 году: «Аэроплан будет самым безопасным способом передвижения». (Кстати, задолго до этого он первый предложил «выдвигающиеся внизу корпуса» колеса, опередив создание первого колёсного шасси в самолёте братьев Райт.) Словно догадываясь о будущем открытии лазера, он ставил инженерную задачу сегодняшнего дня: создать космическую связь с помощью «параллельного пучка электромагнитных лучей с небольшой длиной волны, электрических или даже световых…». Не было ни одной счётно-решающей машины, да и потребности жизни не взывали ещё к спасительному могуществу числовых абстракций, а Циолковский предсказывал: «…математика проникнет во все области знания».
Такие примеры можно было бы множить вновь и вновь, удивляясь широте кругозора интересов этого необыкновенного человека. Если же говорить о различных областях знаний, связанных с исследованиями космического пространства (а много ли их, несвязанных?), то удивление не может не перерасти в восхищение.
Вспоминается мне один разговор с космонавтом Константином Петровичем Феоктистовым. В нём коснулись мы Циолковского, и Феоктистов сказал:
– Разумеется, нельзя сказать, что учёные вот сейчас претворяют в жизнь технические идеи Циолковского. Это вульгарно. Всей сложности полёта в космос Циолковский представить себе не мог. Но меня поражает, как он смог серьёзно говорить и думать обо всём этом совершенно на «пустом месте», с поразительной точностью определяя некоторые детали…
Слов этих я тогда не записал и передаю по памяти только их смысл, но смысл я запомнил хорошо и, читая Циолковского, многократно и с радостью находил подтверждение мысли Феоктистова. В равной мере можно говорить здесь и о научно-технических, и о фантастических книжках Константина Эдуардовича. В фантастике Циолковский так же безупречно точен, как и в технических статьях. Для него фантастика – лишь иная, более доступная для неподготовленного читателя форма пропаганды своих идей. Не уход, не отдых от истины, а лишь переодевание её в более яркую одежду. (Этим путём независимо шли и идут многие фантасты-учёные, вспомните хотя бы нашего Владимира Афанасьевича Обручева.)
Помню самую первую «космическую пресс-конференцию» в Доме учёных на Кропоткинской в апреле 1961 года. Юрию Гагарину задали вопрос:
– Отличались ли истинные условия вашего полёта от тех условий, которые вы представляли себе до полёта?
Гагарин ответил:
– В книге Циолковского очень хорошо описаны факторы космического полёта, и те факторы, с которыми я встретился, почти не отличались от его описания.
Звёздной дорогой Юрия Гагарина мысленно уже прошёл учитель из крохотного городка Боровска, окончив 12 апреля (ровно за 78 лет до полёта Гагарина!) свой космический дневник «Свободное пространство». Через четыре месяца после этой пресс-конференции «отчитывался» (теперь уже в большом зале МГУ – учли журналистский и телевизионный размах) Герман Титов. Он увлечённо рассказывал об аэродинамическом нагреве «Востока-2» при входе в плотные слои атмосферы. И вот нахожу: Циолковский предвидел опасности, связанные с нагревом, изучал полет метеоритов, подсчитал температуру в пограничном слое.