Младший из четырёх детей, Николай плохо помнил отца. Воспитывал его дядя Лукаш Вагенроде, каноник, а затем епископ. Человек властный, угрюмый, неукротимый в страстях человеческих и политических, прозванный «чёртом» и тевтонскими рыцарями, и польским королём, имел он в жизни едва ли не единственную нежную привязанность – племянника, которого баловал в молодые годы, которому помогал до самой своей смерти. Это ведь дядя устроил так, что уже в 24 года стал он каноником, а проще сказать, человеком праздным и обеспеченным. Ведь собор в Фромборке – целое маленькое государство с хозяйствами, охотничьими угодьями и рыболовными заводями, которыми управлял капитул и доходы с которых полюбовно делили между собой немногочисленные каноники и прелаты. Это дядя дал ему образование сначала в школе святого Яна, потом в Краковском университете, дядя его послал в Италию доучиваться.
   Италия на рубеже XVI века, Италия волшебных творений зрелости Леонардо да Винчи и молодости Микеланджело. Италия, открывшая для себя Платона и переосмыслящая Аристотеля, увлечённая поисками великих откровений прошедших веков и устремлённая в сказочный полет Возрождения. В этой Италии прожил Коперник десять лет. Он должен был изучать каноническое право в Болонье, а изучал все, кроме канонического права: живопись, математику, астрономию, философию, греческий язык. Диплома в Болонье не получил и нимало от того не расстроился. Всю жизнь был он удивительно равнодушен к дипломам, званиям, чинам и наградам. Из Болоньи он переселяется в Рим и опять занимается совсем не тем, что нужно капитулу. И вот капитул призывает его в лоно своё, а уезжать ему из Италии крайне не хочется, постоянно просит он отсрочек и, получив их, занимается юриспруденцией и медициной в Падуе и Ферраре.
   Десять итальянских лет превращают молоденького, несколько избалованного своим благополучием каноника в серьёзного исследователя, в человека разностороннего и широкообразованного. Совсем недавно обнаруженные документы, например, убеждают, что он был незаурядным экономистом. Три рукописи Коперника, относящиеся к первой четверти XVI века, излагают его взгляды на возможные пути стабилизации денежных отношений в Польше. По мнению специалистов, Коперник находился в авангарде современной ему экономической мысли.
   Да, это человек разносторонний и широкообразованный, но весь он словно пропитан жгучим ядом сомнений. Вместе со знаниями привёз он из Италии в родную Вармию, на берега холодной Балтики, неукротимую потребность к постоянному критическому переосмысливанию незыблемых истин – зерна своих «ересей», выпестовал их, не спеша вырастил, не торопясь собрал урожай.
   В маленькой башне крепостной стены, окружавшей собор в Фромборке, прожил он тридцать лет – одинокий задумчивый человек. Мягкий чёрный силуэт его являлся иногда ночами среди строгих линий средневековой готики: он наблюдал звезды. Коперник не воспринял призывов Леонардо к опыту, его нельзя назвать исследователем. Он, великий астроном, ничего не открыл в небе. Он искал там лишь подтверждений своей правоты. Гелиоцентрическая система мира не была его великим озарением. За сотни лет до Коперника говорили и писали о неподвижности Солнца и вращении Земли. Сотни не объяснённых птолемеевской системой фактов в течение многих веков скапливали в своих фолиантах звездочёты Греции, Италии, арабского мира. Многие чувствовали: что-то не так, путает Птолемей. Но как? Как все связать-увязать? Как набраться духу, чтобы сказать: а ведь все совсем не так, как считали до сих пор…
   Лет за тридцать до издания своей великой книги он рассылает в разные страны рукописные копии своеобразного конспекта будущего сочинения «Николая Коперника о гипотезах, относящихся к небесным движениям, краткий комментарий». (Рукописи эти считали безвозвратно потерянными и только в 1878 году вдруг нашли одну в венских архивах, а три года спустя – другую, в Стокгольме.) Он был уже стар, когда решил напечатать главный труд своей жизни. Никаких сомнений в своей правоте у него не было. Он писал со спокойным достоинством: «Многие другие учёные и замечательные люди утверждали, что страх не должен удерживать меня от издания книги на пользу всех математиков. Чем нелепее кажется большинству моё учение о движении Земли в настоящую минуту, тем сильнее будет удивление и благодарность, когда вследствие издания моей книги увидят, как всякая тень нелепости устраняется наияснейшими доказательствами. Итак, сдавшись на эти увещания, я позволил моим друзьям приступить к изданию, которого они так долго добивались».
   Рэтик, единственный, беспредельно преданный и, увы, лишь этим знаменитый ученик его, отвёз драгоценную рукопись в Нюрнберг, к печатникам, а он остался ждать в своей башне. Почти никуда не выходил, к себе звал немногих. Ждал книгу. В 1542 году сильное лёгочное кровотечение и паралич правой стороны тела приковали его к постели. Умирал тяжело, медленно. 23 мая 1543 года, когда привезли из Нюрнберга долгожданную книгу, он был уже без сознания, только водил рукой по переплёту беспомощно и нежно. Ласкал? Оберегал? Благословлял?
   Умер он в тот же день. Так судьбе угодно было свести в одну точку его смерть и бессмертие. Могилы не сохранилось. Книга осталась.
 

Жорж Кювье:
«СИСТЕМА – СРЕДСТВО, А НЕ ЦЕЛЬ»

 
   Имя великого натуралиста XIX века Жоржа Кювье школьники наших дней чаще всего называют, как ни странно, в связи с его ошибками. У него действительно были чудовищные ошибки. Он не верил в эволюцию животного мира. Он написал страстную книжку «Рассуждения о переворотах на поверхности земного шара», в которой выдвинул свою знаменитую теорию катастроф – её-то и поминают в школе. Однако замечательный советский геолог и палеонтолог академик А. А. Борисяк во вступительной статье к советскому изданию этой «насквозь ошибочной» книги написал так: «…мы стоим в известной мере на точке зрения противников Кювье, которые признавали эволюцию, а не постоянство видов, и длительное изменение поверхности земли, а не внезапные катастрофы. И тем не менее современная наука и сама эволюционная теория опирается на работы Кювье, а не на эволюционистов-натурфилософов его времени… Кювье подготовил результаты, которых он не предвидел… он вёл туда, куда сам не хотел идти».
   Это плохо, когда учёный ошибается. Но можно только пожелать всякому вступающему в мир науки ошибаться так, как ошибался Жорж Кювье.
   Худой рыжий мальчик с птичьей грудью, малоподвижный, сторонящийся сверстников, всё сидел в уголке, рисовал жуков, читал ночи напролёт – примерный ученик гимназии, тихий острослов, умница. Потом академия в Штутгарте, и снова он само прилежание, лунатик, застывший у свечи с книгой в руках; «ни величина, ни число фолиантов не могли остановить его ежеминутного чтения», – вспоминал друг его юности.
   Буквально с детских лет Кювье отличают феноменальная трудоспособность и разнообразные таланты: он хорошо рисовал, ловко вырезал из картона модели различных зданий, сохраняя при этом все пропорции, рано научился читать, легко разгадывал и повторял фокусы, – короче, уже в детстве можно говорить о Кювье как о человеке многогранном. Кроме того, с самых юных лет окружающие отмечали его необъяснимую способность мгновенно выключаться из одного дела и тут же включаться в другое. Забегая вперёд, скажу, что на разных столах в разных кабинетах у него лежали разные бумаги и рукописи, и, если выпадало даже пять свободных минут, он тут же присаживался и безо всякого разбега, без минутной даже сосредоточенности сразу начинал писать, продолжая мысль, прерванную много часов, а иногда и дней назад. Он оборудовал приспособление для письма в своей карете и работал в пути. Кстати, никогда не писал черновиков, всегда набело.
   Так вот, этот длинный, веснушчатый, близорукий 18-летний книжник, отучившись четыре года в академии, становится школьным учителем в доме графа Эри-си и восемь лет живёт незаметно и, по теперешним понятиям, ужасно скучно в Нормандии, в глухой провинции – шум моря за окном и крохотный кружок соседей – людей ограниченных и невежественных, – вот его мир. «Знать их и видеть каждый день – достаточно для того, чтобы порадоваться всякому бедствию, которое обрушится на них, – с горькой улыбкой пишет он в письме. – Мне приходится жить среди невежд, от которых я не могу даже спрятаться. Вместо того чтобы изучать насекомых и растения, я должен забавлять баб разными глупостями. Говорю – глупостями, потому что в этом обществе нельзя говорить больше ничего другого… Говорю – баб, потому что большая часть их не заслуживает другого названия».
   И всё-таки он работает, работает «без отдыха и без торопливости», – как писал он другу. Слуга-негр приносил ему разных животных. Кювье анатомировал их, описывал, зарисовывал, размышлял так, для себя, не веря в ценность своих трудов, да и трудов ли? Ему и химия нравилась, и физика. Геология тоже. И когда через восемь лет случайная встреча открыла его, когда в Париже представлен был он учёным знаменитостям, тогда даже не понял, что же он сделал. Писал Жоффруа Сент-Илеру: «Рукописи, которые вы просите меня прислать вам, без сомнения, содержат только то, что уже давно и гораздо лучше установлено столичными натуралистами, так как они составлены мною без помощи коллекций и книг». Сент-Илер вспоминал: «Кювье считал свои работы ученическими, а между тем, сам того не сознавая и без ведома для всех, уже создавал основы зоологии».
   Сент-Илер… Всегда порыв и страсть, добрый, восторженный друг («Мы не завтракали без того, чтобы не сделать открытия», – вспоминал Кювье). Сент-Илер не совсем точен: Кювье не создавал основ зоологии, он сделал нечто большее: он основал две науки – сравнительную анатомию и палеонтологию. Если Карл Линней положил в основу своей классификации чисто внешние признаки, то Кювье прибавил к ним анатомическое исследование. Это была новая ступень в естествознании. Разумеется, до Кювье и анатомировали, и сравнивали, и размышляли, и описывали. Кювье же проделал гигантский синтез, прослеживая изменения каждого органа в длинной веренице животного мира. Палеонтологию он не выделял, работа над ископаемыми костями была просто продолжением прежней работы. Трудно поверить, что всего за сто лет до Кювье учёные мужи выдавали кости саламандры за скелет ребёнка, погибшего при потопе, а он уже произносит свою крылатую фразу: «Дайте мне одну кость, и я восстановлю животное». Кювье описал и реставрировал около 150 видов ископаемых млекопитающих и пресмыкающихся, впервые разобравшись в дотоле бессмысленном хаосе костей. Враг эволюционизма творил своими руками картину эволюции. Недаром несколько лет спустя друг Дарвина Томас Гексли говорил, что, если бы эволюционной теории не существовало, палеонтология должна была бы её выдумать. Мамонты, мастодонты, мегатерии, огромные скелеты, созданные Кювье, поражали воображение. Сам Наполеон просил европейских государей присылать Кювье кости доисторических чудовищ.
   Император любил натуралста, награждал орденами, давая важные поручения, выказывая высочайшее доверие. Удивительно, он жил, наверное, в самое бурное и переменчивое время в истории Франции – переворот на перевороте, – но все правители были одинаково милостивы к нему. В общем скромный, нетребовательный человек, искренне называющий себя «обыкновенным» натуралистом, он был между тем членом академии «бессмертных», президентом комитета внутренних дел в государственном совете, королевским комиссаром, кавалером ордена Почётного легиона, пэром Франции. В последние годы жизни он занимал девять весьма высоких государственных постов. Как-то умел он ладить, вовремя сказать, вовремя отмежеваться. Барон Жорж-Леопольд-Кретьен-Фредерик-Дагобер Кювье всегда шёл только вверх.
   Кажется, он был счастлив во всём, но в одну точку беспрестанно со страшной жестокой последовательностью била его судьба: сын умер в три месяца, дочь – в четыре года, второй сын – в восемь лет, последняя дочь – накануне свадьбы, в 22 года. Два месяца после этого не выходил он из дому, потом пришёл на заседание государственного совета, сел на председательское место, а когда пришла пора заключать, встал, начал говорить и вдруг зарыдал, закрыл лицо руками. Потом овладел собой, сказал:
   – Господа, простите меня… Я был отцом… Я все потерял…
   Наверное, не бывает совершенно счастливых гениев.
   Кювье умер скоропостижно, в два дня. Ему было 63 года, все говорили: в расцвете сил… Это правда. Здоровый, крепкий был человек. Когда проводили вскрытие, анатомов удивил его мозг: он был на 400 граммов тяжелее мозга обычного человека. Впрочем, это ничего не значит.
 

Иван Кулибин:
«МОЁ ГЛАВНОЕ СТАРАНИЕ – ИЗОБРЕТАТЬ И ДЕЛАТЬ НОВОЕ…»

 
   В драме великого драматурга А. Н. Островского «Гроза» есть изобретатель Кулигин. Александр Николаевич как бы подчёркивал, что у его героя есть реальный изобретатель, пожалуй, самый известный в России, – Иван Петрович Кулибин. Мне кажется, у Кулигина Островского всё-таки мало общего с реальным Кулибиным. Кулибин масштабнее, крупнее, если хотите – умнее своего литературного двойника. Но драматург был абсолютно точен в другом – в описании немыслимой интеллектуальной духоты, непробиваемого самодовольного невежества, духовной нищеты тех, от кого зависело будущее его героя. Тут главное сходство Кулигина и Кулибина.
   Судьба Кулибина напоминает судьбу его современника, другого могучего русского гения – Василия Ивановича Баженова. Подобно проектам Баженова, крупнейшие работы Кулибина так и не увидели света. Осмеянные, затасканные по чиновничьим папкам, пожелтевшие на министерских столах, так и не вошли они в человеческую жизнь. Да, сегодня в одном из залов Отдела истории русской культуры Государственного Эрмитажа в Ленинграде вы можете увидеть знаменитые часы «яичной фигуры». Три года работал Кулибин над этим подарком для Екатерины II, постепенно «приходя к совершенству» в сложнейшей конструкции из 427 деталей. Этот уникальный механизм – единственная до конца завершённая и овеществлённая мечта, которую смог оставить потомкам Кулибин.
   Читаешь его жизнеописания и все думаешь: какой же любовью к своему делу, каким терпением и оптимизмом обладал этот человек! Он, часовщик-самоучка, мечтает о массовом производстве и готов отдать в любую мастерскую свои карманные планетарные часы в высшей степени оригинальной конструкции. Ищет средства, пишет черновик объявления – никто не берет, никому не нужно. Проектирует «Зал большого пролёта» – безопорное здание шириной 135 метров – никто не строит. Предлагает царице сделать «подъёмные кресла» – лифт в Зимнем дворце, удобный, абсолютно безопасный (конструктивные элементы его дожили до наших дней), – не стали делать лифта. Кулибин изобретает самодвижущийся педальный экипаж. Два человека приводили его в движение, но он способен был везти ещё двух «праздных людей». Оказалось, никому не нужна его «самокатка».
   Он был странен, чужд самому духу российского престола, этот тихий, простой человек в русской одежде, упорно отказывающийся сбрить бороду и надеть немецкий камзол. Никто не мог представить себе, поверить в то, что это лучший механик XVIII века, что искренне и бескорыстно устремляет он «все свои мысли на изобретение казне и обществу полезных машин». Он предлагает усовершенствовать спуск на воду вновь построенных кораблей – чертежи кладутся под сукно, о них вспоминают лишь тогда, когда терпит при спуске аварию 130-пушечный корабль «Благодать». Он предлагает изготовлять металлические протезы для инвалидов, но производить их начинают за рубежом, куда увёз одну из моделей Кулибина предприимчивый иностранец. Он предлагает построить оптический телеграф. Только через сорок лет, уже после смерти Кулибина, начинается его строительство по проекту француза Шато, который был ничем не лучше кулибинского проекта. И вроде бы пожаловаться ему нельзя: почти все прошения на «высочайшее имя» удовлетворяются, даже медаль приказала выбить царица в его честь, за один лишь грандиозный фейерверк в Царском Селе пожаловала ему две тысячи рублей. Потемкин осыпал милостями за слона автомата, потешавшего гостей князя в Таврическом дворце. Шведский король Густав IV говорит: «Этот человек одарён необыкновенными талантами». Римский император улыбается ему: «Я очень рад, что имею случай познакомиться с таким необыкновенным человеком, как вы». И все вокруг необыкновенно улыбаются. Но когда нужны были не славословия, а дело, когда не для потехи скучающих богачей, а для серьёзной работы требовалась помощь, перед изобретателем возникала стена равнодушия, прочно цементированная сиятельным бюрократизмом.
   Над проектом моста через Неву Кулибин задумался, едва приехав из родного Нижнего Новгорода в Петербург. «Усмотрел я, – писал он, – в вешнее время по последнему пути на реках, а особливо по Большой Неве, обществу многие бедственные приключения». Десятилетия потратил он на проектирование сначала знаменитых одноарочных мостов из дерева, позднее – металлических. Подобными проектами не могло похвастаться ни одно европейское государство. Кулибин построил модель деревянного моста в 1/10 настоящей величины. Модель осматривала специальная комиссия Академии наук во главе с Леонардом Эйлером. Поздравляли. Выдали две тысячи рублей награды. «Удивительная сия модель делает теперь зрелище всего города, по великому множеству любопытных, попеременно оную осматривающих, – писали «Санкт-Петербургские ведомости». – Искусный её изобретатель, отменный своим остроумием, не менее и в том достохвален, что все его умозрения обращены к пользе общества». Но ведь моста-то так и не построили, модель, простояв 23 года, сгнила, рухнула.
   О металлических мостах писал Александру I, писал Аракчееву, проект переслали в… Министерство просвещения (которое Карамзин назвал «Министерством затмения»); продержали два года, не отвечая ни на одно письмо, потом еле разыскали, вернули, посчитав нереальным установить опорные быки в Неве.
   То же и с «машинами-судами». Князь Куракин решил, что проект Кулибина «представит более для казны убытку, нежели прибыли». А ведь судно такое шло против течения быстрее, чем могли тащить его на бечеве бурлаки. Но, увольте, какое дело князю до бурлаков?…
   Жизнь Кулибина – это прекрасный пример неизбывного богатства России на самородные таланты. Но жизнь эта – суровое обвинение царскому самодержавию, косности, невежеству, бюрократизму. В знаменитых часах «яичной фигуры» остались зародыши удивительных кулибинских идей. Но люди знают о них, помнят о них. Помнят уже полтора столетия и не забудут долго…
 

Александр Карпинский:
«УЧИТЬСЯ НАДО ВСЮ ЖИЗНЬ»

 
   Карпинский поступил в кадетский Горный корпус до отмены крепостного права и принимал участие в обсуждении Конституции СССР. Он прожил большую жизнь и любил говорить, что жизнь его сложилась особенно счастливо. Он действительно был счастливым, потому что всегда занимался любимым делом и всегда оставался верным своим убеждениям.
   Александр, младший из сыновей начальника горных заводов Петра Михайловича Карпинского, родился 7 января 1847 года в посёлке Богословского завода на Урале, широкие нелюдимые улицы которого, тёмные, низкие, выше окон придавленные сугробами дома, и белая, как кость, торчащая колокольня, делали вид его несказанно тоскливым. Но детство в большом, сытом и теплом доме было счастливым до дня, когда вдруг в одночасье умер от разрыва сердца отец. В 11 лет кончилось счастливое детство. Вообще кончилось детство. Следом за братьями едет он в Петербург в Горный кадетский корпус, куда детей горных инженеров принимали бесплатно и содержали на казённый счёт.
   В корпусе он был пятым из семьи Карпинских. «Карпинский-пятый», так его здесь и звали, пришёл туда маленьким мальчиком. В «Карпинском-пятом» прослеживается будущий его характер: неброское тихое упорство при обязательной завершённости всего начатого, внутренняя ответственность за дело и скромность. Академик И. М. Губкин свидетельствует: «Характерно, но во всём его литературном наследстве совершенно отсутствует в изложении местоимение «я». Уже когда Александр Петрович окончил корпус, вернулся на Урал, проработал два года горным инженером и смотрителем золотых промыслов, а потом снова вернулся в Петербург адъюнктом Горного института, стал профессором и учёным с мировым именем, он никогда не рассказывал студентам о своих работах. Вернее, рассказывал, конечно, но так, словно к нему они никакого отношения не имели. И только из книг с удивлением узнавали они имя автора многих новых теорий и открытий.
   В столице он вёл покойную и размеренную жизнь институтского профессора. Женился в 26 лет на сестре своего товарища и жил в большой квартире с высоченными потолками и настоящим профессорским кабинетом, где, с виду лишь хаотично, громоздились тщательно разобранные книги. По воскресеньям – непременные гости, друзья, актёры, огромная фигура Глазунова у фортепиано, беседы за чаем до полуночи.
   И сам облик хозяина дома – тёмный солидный костюм на полной фигуре, пухлые руки с длинными холёными ногтями, – сам облик его столь академичен, так не вяжется с самим понятием «экспедиция».
   Трудно подсчитать, сколько исходил он на своём длинном веку. В течение многих лет Карпинский исследует Урал, ездит по Украине. Ему было 73 года, когда он – первый президент Академии наук СССР – отправился в экспедицию на Кольский полуостров. В 83 года, объездив до этого всю Европу, он отправляется в Бельгию и выступает на международном конгрессе геологов. В 85 лет возглавляет сессию Академии наук, посвящённую проблеме Урало-Кузбасского комбината. Он вернулся на свой Урал и в первый вечер в Свердловске тайком ушёл из гостиницы, бродил по городу, стараясь отыскать следы ушедших дней, и вдруг понял, что очень стар, что пережил всех родных и учителей. Он снова отправляется в путь: просит президиум Академии наук отпустить его на Север, путешествует по Северной Двине, гостит в Сыктывкаре.
   Карпинский говорил: «Советская власть – самая справедливая власть на Земле». 1918-й – трудный год в жизни страны и, пожалуй, самый трудный в жизни этого учёного. Опустевшая академия, пар от дыхания в нетопленых залах минералогического музея, а дома умирающая от рака жена. Но 70-летний Карпинский не только не опустил руки, он работает ещё больше и призывает работать других. Академик А. Ф. Иоффе писал: «Александру Петровичу мы обязаны переходом основного ядра старых учёных, старой академии, на дело практического строительства социализма».
   Можно сказать, что Карпинский был немощным, даже дряхлым, но он никогда не был старым. Его тянет к молодёжи. Он бесконечно кого-то консультирует, наставляет. У него никогда не было «дней приёма». В доме его постоянно какие-то студенты, молодые геологи, палеонтологи, горные инженеры – всем он нужен.
   В апреле 1936 года с трибуны X съезда ВЛКСМ, обращаясь к молодёжи, он говорит мудрые слова:
   «Запасайтесь беспощадной самокритикой, скромностью, так свойственной почти всем искателям истины, с благодарностью прислушивайтесь к основательным возражениям на ваши доводы, ибо, по выражению гениального современника великой эпохи Возрождения Леонардо да Винчи, «противник, вскрывающий ваши ошибки, полезнее для вас, чем друг, желающий их скрыть».
   Через три месяца он умер. Одним из последних на даче в Удельной его видел академик Ферсман, который только что вернулся из заграничной командировки. Карпинский требовал от него доклада по стратиграфии Конго, обзора швейцарских работ по борьбе со снежными лавинами, интересовался радиевыми рудами Африки. Дочке говорил: «Некогда мне болеть…» Умер тихо, во сне. Орудийный залп охнул над площадью, когда Кржижановский ставил урну с его прахом в нишу кремлёвской стены. Он прожил почти 90 лет, 70 – был геологом, 50 – академиком, 20 – президентом академии. И навсегда остался классиком науки.
 

Николай Кибальчич:
«ВЕРЮ В ОСУЩЕСТВИМОСТЬ МОЕЙ ИДЕИ»

 
   На последнем заседании исполнительного комитета «Народной воли» всё было решено окончательно, люди точно распределены по местам. Николай Рысаков прохаживался у Екатерининского сквера. Неподалёку, по Невскому, гулял Игнатий Гриневецкий. У Итальянской – Иван Емельянов и Тимофей Михайлов. Именно «прохаживались», «гуляли», внешне беспечные и праздные и страшно напряжённые внутри, напряжённые до ощущения каждой мышцы тела. Внезапное появление двух сигнальщиков стройную эту систему поломало: царь проехал по другой улице. Но и такой вариант они тоже предусмотрели. Гриневецкий и Рысаков – метатели, именно у них были бомбы – поспешили на набережную к Михайловскому дворцу и тут увидели на Театральном мосту Софью Перовскую. Это означало: «Всё идёт по плану, царь выехал из Михайловского манежа». Они ждали его, и всё-таки императорский кортеж появился неожиданно. Что почувствовали они в эту минуту, глядя на двух казаков впереди, на дорогой экипаж в окружении конников? Ведь приближалась не карета, не Александр II, не конвой телохранителей – приближалась смерть. Их смерть. Никто не мог думать тогда о продолжении своей жизни. Явись такая мысль, и Рысаков не рванулся бы вперёд, и не было бы у него сил швырнуть бомбу.