Страница:
Все попытки отменить этот приказ терпят неудачу. Галилей стар? Немощен? Он плохо себя чувствует? Есть даже справка медиков о его болезни?
– Ну пусть он едет потихоньку, piano, piano, на носилках… – отвечает папа.
В феврале 1633 года Галилей прибыл в Рим. Проявив «снисхождение и любовь», папа позволяет ему жить в доме тосканского посланника, а не в тюрьме суда инквизиции, «от которого не избавлены даже государи». У папы скорбное лицо: «Господь да простит его за то, что он стал рассуждать о вещах, касающихся новых учений и священного писания, ибо всегда лучше следовать общепринятому учению… Мне горько делать ему неприятности, но дело касается веры и вероисповедания».
Суд длился более двух месяцев. Четыре допроса раз за разом убивали волю старика. «Унижение великого человека было глубокое и полное, – писал один из французских биографов Галилея. – В этом унижении он был доведён до отречения от самых горячих убеждений учёного и до мучения человека, побеждённого страданием и страхом костра…»
Альберт Эйнштейн писал о Галилее: «Перед нами предстаёт человек незаурядной воли, ума и мужества, способный в качестве представителя рационального мышления выстоять против тех, кто, опираясь на невежество народа и праздность учителей в церковных облачениях и университетских мантиях, пытается упрочить и защитить своё положение». 22 июня 1633 года в церкви монастыря святой Минервы в присутствии всех прелатов и кардиналов суда, подчиняясь приговору, коленопреклонённый, он прочёл отречение. То, что, поднимаясь с коленей, он якобы крикнул: «А всё-таки она вертится!» – скорее всего миф. Желанный, но миф. Инквизиция никогда не простила бы ему отречения чисто формального. От него ждали именно покаяния, смирения, требовалось не согнуть, а сломать его мысль…
В субботу 10 ноября 1979 года в Ватиканской академии наук происходила торжественная церемония, посвящённая столетию со дня рождения Альберта Эйнштейна. Перед членами академии выступал папа Иоанн-Павел II.
– Галилей и Эйнштейн – каждый составил целую эпоху, – вдруг произнёс папа. Присутствующие насторожились: что бы это значило? При чём тут Галилей? А папа тем временем продолжал развивать свою мысль, он признал, что великий флорентиец «много выстрадал – мы не можем этого скрывать – по вине служителей органов церкви». А далее уж совсем неожиданно: – Я желал бы, чтобы теологи, учёные и историки, искренне руководствуясь идеей сотрудничества, как можно глубже проанализировали дело Галилея и, чистосердечно признав вину за теми, на ком она действительно возлежит, помогли бы искоренить недоверие, которое это дело все ещё вызывает в умах многих, мешая прийти к плодотворному согласию между наукой и верой…
Неужели Иоанн-Павел II не понял, что никогда не придёт Галилео Галилей к этому «плодотворному согласию»?
Что значит эта речь? Реабилитация церковью Галилея? Если так, она опоздала на 346 лет…
Отречение убило его душу, а тело умирало ещё девять лет. Ослепший и больной, он оставался «узником инквизиции». Он умер близ Флоренции на 78-м году жизни.
Но человечество не хочет жить без великих людей: в тот год родился Исаак Ньютон.
Василий Головнин:
В наши дни, когда участники лишь одной экспедиции в космос совершают тысячи кругосветных путешествий, когда международный туризм превратил такое путешествие в предприятие, для которого требуется не столько отвага, сколько деньги, не столько сухари, сколько авиабилеты, в наши дни вроде бы должно было произойти обесценивание самого этого старомодного понятия «кругосветное путешествие».
Должно было произойти, но не произошло. И каждому человеку, наверное, хочется совершить кругосветку, проплыть или хотя бы облететь «вокруг шарика», как говаривал Валерий Чкалов. Годы, века проходят, а не тускнеют, прежним жарким блеском сияют имена первых наших кругосветчиков: Иван Крузенштерн, Фаддей Беллинсгаузен, Михаил Лазарев, Юрий Лисянский, Отто Коцебу, Алексей Батаков – замечательные русские мореплаватели-исследователи, гордость флота российского. И ещё одно имя в том строю, имя человека редкого ума и красоты душевной: Василий Головнин.
Может быть, дотошный биограф и сумеет сосчитать, сколько раз отчаливал и швартовался Василий Головнин, но если просто сказать об этом человеке, что он провёл в море жизнь, – это будет сущая правда. И дело даже не в том, что много дней и лет качалась под его ногами палуба, есть моряки, которые и дольше и больше его плавали, а в том, что морю отдал он мечты, мысли, чувства, силы, страдания свои и радости – жизнь отдал. Море заставило его поверить в человека, в море он разочаровывался и вновь обретал эту веру. Море было не просто местом верной службы государю императору, море было средоточием личных забот о процветании родины, море было предметом постоянных размышлений о её будущем. Во времена, когда знатность рода, светские связи и протекции определяли едва ли не все человеческое бытие, Головнин по счастливому стечению обстоятельств, с одной стороны, и благодаря особому складу души – с другой, сумел прожить жизнь относительно независимую, и за все то хорошее, что было в ней, равно и за все плохое ни благодарить, ни обвинять, кроме себя, ему было некого. Человека слабого такое положение тяготит, а сильного – радует.
Василий Головнин родился 8 апреля 1776 года в маленьком рязанском сельце Гулынки в семье помещика небогатого, но гордого древностью своего рода.
Его судьба так могла сложиться, что он всю жизнь прожил бы и даже не увидел бы никогда море. И это было бы даже естественно, если учесть его среду. Гвардия – отставка – семейное родовое гнездо – вот путь, заранее ему предначертанный. К счастью, он не пошёл по нему. Но счастью этому помогло горе: мальчик осиротел, и опекуны решили устроить 12-летнего Васю в Морской корпус. Отсутствие семьи сделало его не по годам самостоятельным и серьёзным. Среди кадетов корпуса Василия выделяла зрелость, ответственность за своё будущее, несвойственная большинству его товарищей.
Быстрому человеческому вызреванию молодого Головнина способствовали и причины политические, никак от него не зависящие: война со шведами. (Всякий раз, знакомясь с биографиями замечательных людей, убеждаешься, что даже очень одарённому человеку непременно требуется пусть короткая, слабая, но всё же реальная помощь, которую мы называем расположением судьбы.) Едва исполнилось Василию 14 лет, а он уже воин, боевой гардемарин эскадры вице-адмирала Александра Ивановича Круза, крещённый сражением, понюхавший порох.
Представляю, сколько разговоров было обо всём этом, когда вернулся он в Кронштадт, какие невероятные случаи вспоминались! В 1793 году Василий Головнин оканчивает Морской корпус, получает чин мичмана, начинается его взрослая жизнь, начинаются его походы.
Самые юные годы его жизни проходят на фоне пёстрой и непоследовательной политики России на рубеже XIX века. От головы Людовика XVI, скатившейся на брусчатку Гревской площади, круги политических волнений пошли по всей Европе. Екатерина II не могла взирать равнодушно на насильственную смерть монаршей особы. Страх перед революцией объединял всех русских царей, но формы реакции всегда были разными. Политика Екатерины в эти годы подвергается ревизии. Её сын Павел I ненавидел мать и, став императором, все начал ломать и переделывать. Сын Павла Александр I ненавидел отца и, дождавшись наконец часа, когда того удушили офицерским шарфом в Михайловском замке, снова начал все по-своему перекраивать.
Между царствованием Екатерины и Александра – всего пять лет. Пять лет неустойчивой политики, непрочных союзов. Пять лет безупречной службы лейтенанта Василия Головнина. В эти годы в составе Балтийской эскадры совершает он переход к берегам Англии, принимает участие в морской блокаде Голландии. Затем несколько лет плавает волонтёром на английских кораблях. Сильнейший в то время английский флот мог похвастать отличными моряками. Молодому Головнину было чему учиться у союзников, и он учился весьма ревностно. Его хвалил английский адмирал Коллингвуд и отмечал знаменитый Нельсон.
Но все эти годы, как говорится, присказка, а сказка – впереди. Рубежный для него год – 1806-й. До этого он учился быть командиром, теперь он им стал: Василию Головнину доверен был шлюп «Диана». После совместного похода Крузенштерна и Лисянского на «Надежде» и «Неве» Головнин должен был совершить третью русскую кругосветку – задание трудное и почётное.
Когда читаешь о долгих беседах Крузенштерна с Головниным, о советах и рекомендациях Ивана Фёдоровича молодому командиру, вспоминаешь начало наших 60-х годов. Вот так же первые наши космонавты, возвращаясь из своих звёздных кругосветок, тоже подолгу рассказывали о своих путешествиях тем, кому предстояло вести завтра новый космический корабль. Не будем спорить, что труднее: плыть тогда или летать сейчас. Есть, однако, у наших с вами современников одно преимущество неоспоримое: радиосвязь. Тогда корабль отчаливал и уходил в небытие: команда ни о чём не знала, а её судьба никому не была известна. Именно это обстоятельство сыграло с Головниным злую шутку.
Крайне плохая погода, жестокий шторм, порывистый, неустойчивый ветер, град, снег – все возможные метеорологические напасти свалились на «Диану», когда Головнин хотел пройти из Атлантического в Тихий океан. Он понял, что опоздал с погодой, понимал, что упрямство в этом случае – опасный советчик, и решил отступить, переждать. От южного клина Америки за 93 дня он совершает «марш-бросок» к южному клину Африки, в Кейптаун. Он увидел старых добрых знакомых – английских офицеров – и не сразу понял их странное поведение буквально с первых минут встречи. Он не знал, что временное сближение России с Наполеоном превратило бывших союзников в соперников, что он пленён, не захвачен, а пленён как бы добровольно, – от этого обида ещё горше. Пока шла в далёкий Лондон дипломатическая почта с объяснениями и разъяснениями, у Головнина было время подумать. Он решил бежать. Англичане позволили русским морякам оставаться на судне, но запретили выходить из бухты. Корабли англичан стояли рядом – целая эскадра вокруг «Дианы». Впрочем, куда могли уйти русские? Ведь на шлюпе оставался минимальный запас продовольствия и воды. И всё-таки Головнин решил бежать. Ночью тихо перерезали якорные канаты, мгновенно подняли паруса и ушли в открытый океан.
Плавание на «Диане» было воистину роковым: из плена английского Головнин попадает в плен японский. И опять-таки этот второй плен – результат отсутствия информации: откуда мог знать капитан «Дианы» о крайнем раздражении японцев в связи с конфликтом, возникшим из-за самовольных, неблаговидных действий русских капитанов Хвостова и Давыдова?
И вот снова хочется вспомнить добрую русскую пословицу: не было бы счастья, да несчастье помогло. Долгий японский плен позволил Головнину изучить быт и нравы страны, миру почти совершенно неизвестной. Вернувшись в Петербург, он издаёт «Записки флота капитана Головнина о приключениях в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах с приобщением замечаний его о японском государстве и народе». Эта книга совершенно уникальна. Ею зачитывались так, словно автор побывал на Марсе. Впрочем, Марс – далеко, а неизвестная, ни на какую другую страну не похожая Япония – соседка России.
«Записки» Головнина – труд не только научный, географический, но и политический: пребывание в плену и освобождение его из плена во многом определило дальнейший ход русско-японских отношений. Наконец, эта книга – прекрасная литература: Головнин проявил незаурядные писательские способности. Понятно теперь, что после выхода «Записок» он становится человеком весьма популярным, избирается почётным членом Вольного общества любителей российской словесности, членом-корреспондентом Академии наук, осуществляет наконец главную мечту – кругосветное плавание. Если назначение на «Диану» – проявление доверия к молодости, то назначение на «Камчатку» – признание бесспорных заслуг зрелости.
Нельзя в нескольких строках описать кругосветное путешествие, которое длилось два года и десять дней. О каждом таком дне можно было бы написать по рассказу.
Скажем только: он совершил то, к чему стремился так долго. Он воспитал прекрасных моряков, имена которых навечно вписаны в карты мира: Литке, Врангель. Долгие годы сама личность его была примером для всех русских мореплавателей. Вот как описывает своего наставника Федор Петрович Литке: «В его глазах все были равны… Ни малейшего ни с кем сближения… Все его очень боялись, но вместе и уважали, за чувство долга, честность и благородство… Его система была думать только о существе дела, не обращая никакого внимания на наружность… Щегольства у нас никакого не было ни в вооружении, ни в работах, но люди знали отлично своё дело, все марсовые были в то же время и рулевыми, менялись через склянку и все воротились домой здоровее, чем пошли… Я думаю, что наша «Камчатка» представляла в этом отношении странный контраст не только с позднейшими николаевскими судами, но даже с современными своими. После того, что я сказал о характере нашего капитана, излишне упоминать, что на «Качатке» соблюдалась строгая дисциплина. Капитан первый показал пример строгого соблюдения своих обязанностей. Ни малейшего послабления ни себе, ни другим. В море он никогда не раздевался. Мне случалось даже на якоре, приходя рано утром за приказаниями, находить его спящим в креслах, в полном одеянии».
Последние годы жизни, изрядно подпорченные стычками с высокопоставленными чиновниками от флота, провёл Василий Михайлович в Петербурге. В бытность свою генерал-интендантом флота, много сил отдал он строительству новых военных кораблей. На верфях, находящихся в его распоряжении, за семь лет было построено 26 линейных кораблей, 26 фрегатов и другие суда. В декабре 1830 года Головнин был произведён в вице-адмиралы.
Он работал буквально до последнего дня. 29 июня 1831 года, несмотря на то, что вся петербургская жизнь была парализована страшной эпидемией холеры – многие бежали из столицы или сидели, запершись дома, – он отправился на службу. Когда его привезли домой, он не мог встать. Умер в тот же день.
Вильям Гарвей:
Весть истины, которые сегодня, с высот наших знаний, кажутся совершенно очевидными, и трудно предположить даже, что было время, когда люди не знали их, а обнаружив, ещё спорили о чём-то. Одна из таких истин – большой круг кровообращения в живых организмах – рождалась особенно мучительно и трудно. Нам кажется нынче смешным, что в течение полутора тысяч лет господства культа Галена в медицине, очевидно, самого долгого и реакционного культа в истории науки, люди считали, будто артериальная и венозная кровь – жидкости суть разные и коль первая «разносит движение, тепло и жизнь», то вторая призвана «питать органы».
А смешного здесь куда меньше, чем страшного. Инакомыслящие были нетерпимы. Мигель Сервет, замахнувшийся на догмы Галена, поплатился жизнью, и лишь три экземпляра его книги не попали в протестантский костёр, который испепелил в Женеве её автора. Поистине семь кругов ада прошли те, кто пришёл к кругу кровообращения. Их было несколько, этих мужественных первопроходцев, которым люди поставили памятники: в Мадриде – Мигелю Сервету, в Болонье – Карло Руини, в Пизе – Андреа Чезальпино, в Англии – Вильяму Гарвею – тому, кто поставил последнюю точку.
Он родился 1 апреля 1578 года в Фолкстоуне, в семье преуспевающего купца. Старший сын и главный наследник, он в отличие от братьев был равнодушен к ценам на шёлк и тяготился беседами с капитанами зафрахтованных шхун. Вильям с радостью поменял «дело» сначала на узкую скамью Кентерберийского колледжа, а затем на долгие годы добровольно заточил себя под своды Кембриджа. В 20 лет, обременённый всеми «истинами» натурфилософии и средневековой логики, став человеком весьма образованным, он ничего ещё не умеет. Его влекут науки естественные; интуитивно чувствует он, что именно в них найдёт простор своему острому уму. По обычаю школяров того времени Гарвей отправляется в пятилетнее путешествие, надеясь в дальних странах укрепиться в смутном и робком тяготении к медицине. Он уезжает во Францию, потом в Германию, потом надолго остаётся в Падуе, зачарованный лекциями знаменитого анатома Фабрицио д'Аквапенденте. Он жадно проглатывает массу книг и в эти итальянские годы словно пропитывается медициной, до конца уверовав в своё призвание.
В Лондоне с дипломами Падуанского и Кембриджского университетов Гарвей быстро становится модным лекарем; уже через два года включён он в коллегию лондонских врачей, получает пост главного медика госпиталя святого Варфоломея и женится весьма выгодно на дочери известного врача Ланселота Броуна. Он вовсю практикует в знатнейших семействах Англии, а дружба с Фрэнсисом Бэконом помогает ему получить место «чрезвычайного врача» короля Якова I. Благосклонность к Гарвею наследует и молодой Карл I. Королевский медик – этот маленький человек с длинными иссиня-чёрными волосами и смуглым, словно навсегда загоревшим лицом – делает прекрасную карьеру; и никто не знает, что в его лаборатории уже двадцать лет тяжело, медленно, но неотвратимо вызревает открытие, которое разорвёт на куски тысячелетний догмат и его собственную спокойную благоустроенность.
Начав в 1616 году читать лекции в Коллегии врачей, Гарвей начинает постепенно раскрываться: слушатели с удивлением и трепетом узнают о более чем смелых взглядах королевского медика. В сохранившихся до наших дней записных книжках Гарвея есть такие строки, относящиеся как раз ко времени этих лекций: «Очевидно из устройства сердца, что кровь непрерывно переносится в аорту через лёгкие… Очевидно из опыта с перевязкой, что кровь переходит из артерий в вены… Отсюда очевидно непрерывное круговое движение крови, происходящее вследствие биения сердца…» Для него все это очевидно, и публиковать результаты своих исследований он не торопится: лишь в 1628 году (Гарвею уже 50 лет) не дома, в Англии, а в далёком Франкфурте выходит его «Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных». Тоненькая книжонка – 72 страницы – сделала его бессмертным.
Что тут началось! Сначала налетела мелочь: иезуиты, дураки-схоласты, молоденький француз Примроз, итальянец Паризани – на их наскоки он даже не счи– тал нужным отвечать: юные догматики скорее удивляли его, чем огорчали. Потом удар нанёс «царь анато мов», личный врач Марии Медичи – Риолан, тот самый Риолан, который здесь, в Лондоне, так мило улыбался и кивал, слушая его! За Риоланом – Гюи Патен (Мольер отомстил ему за Гарвея, высмеяв в своём «Мнимом больном»), за Патеном – Тоффман, Черадини, – противников было куда больше, чем страниц в его книге. «Лучше ошибки Галена, чем истины Гарвея!» – таков был их боевой клич. Гарвей пытается возражать. «Только узкие умы, – говорит он, – могут думать, что все искусства и науки переданы нам древними в таком совершенном и законченном состоянии, что для прилежания и искусства других тут нечего делать. Вся масса наших знаний ничто в сравнении с тем, что остаётся для нас неизвестным; не следует до такой степени подчиняться традициям и учениям кого бы то ни было, чтобы терять свободу и не верить собственным глазам, клясться словами наставников древности и отвергать очевидную истину».
Но авторитет его противников слишком высок. Больные отказывались от его услуг, подмётные письма достигали короля, но, к чести Карла I, он не поверил наветам и даже разрешил своему медику вылавливать в Виндзорском парке ланей для опытов по эмбриологии.
Гарвея интересуют проблемы развития зародышей, однако разразившаяся гражданская война мешает работе. Он всё-таки формулирует свою простую и вечную формулу: «Все живое – из яйца». Не открой он тайны кровообращения, уже этого было бы достаточно, чтобы считать его классиком науки.
Карл I успевает назначить его деканом одного из колледжей Оксфорда, но очень скоро вслед за этим Гарвей узнает, что голова его высокого покровителя покатилась с плахи.
Торжествуя победу, сторонники Кромвеля грабят и сжигают дом Гарвея. В огне гибнут рукописи и записи опытов последних лет. Он остался к этому равнодушен, вернее, отесся как к стихийному бедствию. Его весёлый, миролюбивый нрав не изменился под ударами судьбы. Сгорели записи опытов? Ну что же, значит, книгу по эмбриологии он должен записать по памяти.
Последние годы Гарвей живёт уединённо, продолжает много работать. Уже не надо бояться за своё открытие: радость признания пришла к нему на старости лет. 76-летнего старика избирают президентом Лондонской медицинской коллегии, но он отказывается от почётного кресла: "…эта обязанность слишком тяжела для старика… Я слишком принимаю к сердцу будущность коллегии, к которой ринадлежу, и не хочу, чтобы она упала во время моего председательства". Он не любил титулов и никогда не домогался их. Он работает. Ничто не мешает ему, кроме подагры – болезни гениев. В мире есть масса интересных вещей! Он любит поразмышлять об этом в уединении: на крыше Кокайнхауза, который купил ему брат Элиаб, а летом – в прохладном подвале, лучше в темноте: темнота позволяет сосредоточиться… Иногда, намаявшись в скрипучем дилижансе, он приезжает к брату в деревушку близ Ричмонда, они беседуют и пьют кофе. Он очень любит кофе. И в завещании отдельно отметил он кофейник для Элиаба: "В воспоминании счастливых минут, которые мы проводили вместе, опоражнивая его".
3 июня 1657 года, проснувшись, Гарвей почувствовал, что не может говорить. Он понял, что это конец, прощался с родными просто, легко, для каждого нашёл маленький подарок и умер тихо и спокойно.
Христиан Гюйгенс:
Очень красивый молодой человек с большими голубыми глазами. Аккуратно подстриженные усики. Рыжеватые, круто завитые по тогдашней моде локоны парика опускаются до плеч, ложатся на белоснежные брабантские кружева дорогого воротника. Он приветлив и спокоен. Никто не видел его особенно взволнованным или растерянным, торопящимся куда-то или, наоборот, погруженным в медлительную задумчивость. Он не любит бывать в свете и редко там бывает, хотя его происхождение открывает ему двери всех дворцов Европы. Впрочем, когда он появляется там, то вовсе не выглядит неловким или смущённым, как часто бывает с учёными, попавшими в этот пёстрый, вздорный мир. Нет, он не чужд этому миру. Мир чужд ему. Напрасно очаровательная Нинон де Ланкло ищет его общества, он неизменно приветлив, не более, этот убеждённый холостяк. Он может выпить с друзьями, но чуть-чуть, чуть-чуть попроказить, чуть-чуть посмеяться. Всего понемногу, очень понемногу, чтобы осталось как можно больше на главное – работу. Работа – неизменная, всепоглощающая страсть – сжигала его постоянно. Он вспыхнул в 20 лет и ровно горел до секунды своей смерти, этот удивительный человек, которого сам Ньютон назвал великим, – голландец Христиан Гюйгенс фон Цюйлихен.
«Таланты, дворянство и богатство были, по-видимому, наследственными в семействе Христиана Гюйгенса», – писал один из его биографов. Его дед был литератор и сановник, отец – тайный советник принцев Оранских, математик, поэт. Верная служба своим государям не закрепощала их талантов, и, казалось, Христиану предопределена та же, для многих завидная судьба. Он учился арифметике и латыни, музыке и стихосложению. Генрих Бруно, его учитель, не мог нарадоваться своим 14-летним воспитанником: «Я признаюсь, что Христиана надо назвать чудом среди мальчиков… Он развёртывает свои способности в области механики и конструкций, делает машины удивительные, но вряд ли нужные». Учитель ошибался: мальчик всё время ищет пользу от своих занятий. Его конкретный, практический ум скоро найдёт схемы как раз очень нужных людям машин.
Впрочем, он не сразу посвятил себя механике и математике. В Лейденском университете, затем в Бреде от точных наук отвлекает его изучение права, а едва окончив университет, он становится украшением свиты графа Нассауского, который с дипломатическим поручением держит путь в Данию. Графа не интересует, что этот красивый юноша – автор любопытных математических работ, и он, разумеется, не знает, как мечтает Христиан попасть из Копенгагена в Стокгольм, чтобы увидеть Декарта. Так они не встретятся никогда: через несколько месяцев Декарт умрёт.
В 22 года Гюйгенс публикует «Рассуждения о квадрате гиперболы, эллипса и круга». В 25 лет он строит телескоп и публикует «Новые открытия о величине круга». В 26 пишет записки по диоптрике. В 28 выходит его трактат «О расчётах при игре в кости», где за легкомысленным с виду названием скрыто одно из первых в истории исследований в области теории вероятностей. Тогда же Гюйгенс изобрёл маятниковые часы, в 29 теоретически обосновал своё открытие. Он писал о своих часах французскому королю Людовику XIV: «Мои автоматы, поставленные в ваших апартаментах, не только поражают вас всякий день правильным указанием времени, но они годны, как я надеялся с самого начала, для определения на море долготы места». В 30 лет Гюйгенс раскрывает секрет кольца Сатурна. В 31 совершенствует воздушный насос. К 34 годам он уже становится членом Лондонского королевского общества – Британской академии наук. Выдающийся советский астроном академик А. А. Михайлов писал о Гюйгенсе: «Его справедливо причисляют к величайшим учёным, разрабатывавшим в после-галилеевский период основы современного естествознания. Диапазон работ Гюйгенса весьма широк, и изумительна глубина проникновения его мыслей в сущность многих явлений природы».
– Ну пусть он едет потихоньку, piano, piano, на носилках… – отвечает папа.
В феврале 1633 года Галилей прибыл в Рим. Проявив «снисхождение и любовь», папа позволяет ему жить в доме тосканского посланника, а не в тюрьме суда инквизиции, «от которого не избавлены даже государи». У папы скорбное лицо: «Господь да простит его за то, что он стал рассуждать о вещах, касающихся новых учений и священного писания, ибо всегда лучше следовать общепринятому учению… Мне горько делать ему неприятности, но дело касается веры и вероисповедания».
Суд длился более двух месяцев. Четыре допроса раз за разом убивали волю старика. «Унижение великого человека было глубокое и полное, – писал один из французских биографов Галилея. – В этом унижении он был доведён до отречения от самых горячих убеждений учёного и до мучения человека, побеждённого страданием и страхом костра…»
Альберт Эйнштейн писал о Галилее: «Перед нами предстаёт человек незаурядной воли, ума и мужества, способный в качестве представителя рационального мышления выстоять против тех, кто, опираясь на невежество народа и праздность учителей в церковных облачениях и университетских мантиях, пытается упрочить и защитить своё положение». 22 июня 1633 года в церкви монастыря святой Минервы в присутствии всех прелатов и кардиналов суда, подчиняясь приговору, коленопреклонённый, он прочёл отречение. То, что, поднимаясь с коленей, он якобы крикнул: «А всё-таки она вертится!» – скорее всего миф. Желанный, но миф. Инквизиция никогда не простила бы ему отречения чисто формального. От него ждали именно покаяния, смирения, требовалось не согнуть, а сломать его мысль…
В субботу 10 ноября 1979 года в Ватиканской академии наук происходила торжественная церемония, посвящённая столетию со дня рождения Альберта Эйнштейна. Перед членами академии выступал папа Иоанн-Павел II.
– Галилей и Эйнштейн – каждый составил целую эпоху, – вдруг произнёс папа. Присутствующие насторожились: что бы это значило? При чём тут Галилей? А папа тем временем продолжал развивать свою мысль, он признал, что великий флорентиец «много выстрадал – мы не можем этого скрывать – по вине служителей органов церкви». А далее уж совсем неожиданно: – Я желал бы, чтобы теологи, учёные и историки, искренне руководствуясь идеей сотрудничества, как можно глубже проанализировали дело Галилея и, чистосердечно признав вину за теми, на ком она действительно возлежит, помогли бы искоренить недоверие, которое это дело все ещё вызывает в умах многих, мешая прийти к плодотворному согласию между наукой и верой…
Неужели Иоанн-Павел II не понял, что никогда не придёт Галилео Галилей к этому «плодотворному согласию»?
Что значит эта речь? Реабилитация церковью Галилея? Если так, она опоздала на 346 лет…
Отречение убило его душу, а тело умирало ещё девять лет. Ослепший и больной, он оставался «узником инквизиции». Он умер близ Флоренции на 78-м году жизни.
Но человечество не хочет жить без великих людей: в тот год родился Исаак Ньютон.
Василий Головнин:
«Я ОЧЕНЬ МНОГО ЧУВСТВУЮ…»
В наши дни, когда участники лишь одной экспедиции в космос совершают тысячи кругосветных путешествий, когда международный туризм превратил такое путешествие в предприятие, для которого требуется не столько отвага, сколько деньги, не столько сухари, сколько авиабилеты, в наши дни вроде бы должно было произойти обесценивание самого этого старомодного понятия «кругосветное путешествие».
Должно было произойти, но не произошло. И каждому человеку, наверное, хочется совершить кругосветку, проплыть или хотя бы облететь «вокруг шарика», как говаривал Валерий Чкалов. Годы, века проходят, а не тускнеют, прежним жарким блеском сияют имена первых наших кругосветчиков: Иван Крузенштерн, Фаддей Беллинсгаузен, Михаил Лазарев, Юрий Лисянский, Отто Коцебу, Алексей Батаков – замечательные русские мореплаватели-исследователи, гордость флота российского. И ещё одно имя в том строю, имя человека редкого ума и красоты душевной: Василий Головнин.
Может быть, дотошный биограф и сумеет сосчитать, сколько раз отчаливал и швартовался Василий Головнин, но если просто сказать об этом человеке, что он провёл в море жизнь, – это будет сущая правда. И дело даже не в том, что много дней и лет качалась под его ногами палуба, есть моряки, которые и дольше и больше его плавали, а в том, что морю отдал он мечты, мысли, чувства, силы, страдания свои и радости – жизнь отдал. Море заставило его поверить в человека, в море он разочаровывался и вновь обретал эту веру. Море было не просто местом верной службы государю императору, море было средоточием личных забот о процветании родины, море было предметом постоянных размышлений о её будущем. Во времена, когда знатность рода, светские связи и протекции определяли едва ли не все человеческое бытие, Головнин по счастливому стечению обстоятельств, с одной стороны, и благодаря особому складу души – с другой, сумел прожить жизнь относительно независимую, и за все то хорошее, что было в ней, равно и за все плохое ни благодарить, ни обвинять, кроме себя, ему было некого. Человека слабого такое положение тяготит, а сильного – радует.
Василий Головнин родился 8 апреля 1776 года в маленьком рязанском сельце Гулынки в семье помещика небогатого, но гордого древностью своего рода.
Его судьба так могла сложиться, что он всю жизнь прожил бы и даже не увидел бы никогда море. И это было бы даже естественно, если учесть его среду. Гвардия – отставка – семейное родовое гнездо – вот путь, заранее ему предначертанный. К счастью, он не пошёл по нему. Но счастью этому помогло горе: мальчик осиротел, и опекуны решили устроить 12-летнего Васю в Морской корпус. Отсутствие семьи сделало его не по годам самостоятельным и серьёзным. Среди кадетов корпуса Василия выделяла зрелость, ответственность за своё будущее, несвойственная большинству его товарищей.
Быстрому человеческому вызреванию молодого Головнина способствовали и причины политические, никак от него не зависящие: война со шведами. (Всякий раз, знакомясь с биографиями замечательных людей, убеждаешься, что даже очень одарённому человеку непременно требуется пусть короткая, слабая, но всё же реальная помощь, которую мы называем расположением судьбы.) Едва исполнилось Василию 14 лет, а он уже воин, боевой гардемарин эскадры вице-адмирала Александра Ивановича Круза, крещённый сражением, понюхавший порох.
Представляю, сколько разговоров было обо всём этом, когда вернулся он в Кронштадт, какие невероятные случаи вспоминались! В 1793 году Василий Головнин оканчивает Морской корпус, получает чин мичмана, начинается его взрослая жизнь, начинаются его походы.
Самые юные годы его жизни проходят на фоне пёстрой и непоследовательной политики России на рубеже XIX века. От головы Людовика XVI, скатившейся на брусчатку Гревской площади, круги политических волнений пошли по всей Европе. Екатерина II не могла взирать равнодушно на насильственную смерть монаршей особы. Страх перед революцией объединял всех русских царей, но формы реакции всегда были разными. Политика Екатерины в эти годы подвергается ревизии. Её сын Павел I ненавидел мать и, став императором, все начал ломать и переделывать. Сын Павла Александр I ненавидел отца и, дождавшись наконец часа, когда того удушили офицерским шарфом в Михайловском замке, снова начал все по-своему перекраивать.
Между царствованием Екатерины и Александра – всего пять лет. Пять лет неустойчивой политики, непрочных союзов. Пять лет безупречной службы лейтенанта Василия Головнина. В эти годы в составе Балтийской эскадры совершает он переход к берегам Англии, принимает участие в морской блокаде Голландии. Затем несколько лет плавает волонтёром на английских кораблях. Сильнейший в то время английский флот мог похвастать отличными моряками. Молодому Головнину было чему учиться у союзников, и он учился весьма ревностно. Его хвалил английский адмирал Коллингвуд и отмечал знаменитый Нельсон.
Но все эти годы, как говорится, присказка, а сказка – впереди. Рубежный для него год – 1806-й. До этого он учился быть командиром, теперь он им стал: Василию Головнину доверен был шлюп «Диана». После совместного похода Крузенштерна и Лисянского на «Надежде» и «Неве» Головнин должен был совершить третью русскую кругосветку – задание трудное и почётное.
Когда читаешь о долгих беседах Крузенштерна с Головниным, о советах и рекомендациях Ивана Фёдоровича молодому командиру, вспоминаешь начало наших 60-х годов. Вот так же первые наши космонавты, возвращаясь из своих звёздных кругосветок, тоже подолгу рассказывали о своих путешествиях тем, кому предстояло вести завтра новый космический корабль. Не будем спорить, что труднее: плыть тогда или летать сейчас. Есть, однако, у наших с вами современников одно преимущество неоспоримое: радиосвязь. Тогда корабль отчаливал и уходил в небытие: команда ни о чём не знала, а её судьба никому не была известна. Именно это обстоятельство сыграло с Головниным злую шутку.
Крайне плохая погода, жестокий шторм, порывистый, неустойчивый ветер, град, снег – все возможные метеорологические напасти свалились на «Диану», когда Головнин хотел пройти из Атлантического в Тихий океан. Он понял, что опоздал с погодой, понимал, что упрямство в этом случае – опасный советчик, и решил отступить, переждать. От южного клина Америки за 93 дня он совершает «марш-бросок» к южному клину Африки, в Кейптаун. Он увидел старых добрых знакомых – английских офицеров – и не сразу понял их странное поведение буквально с первых минут встречи. Он не знал, что временное сближение России с Наполеоном превратило бывших союзников в соперников, что он пленён, не захвачен, а пленён как бы добровольно, – от этого обида ещё горше. Пока шла в далёкий Лондон дипломатическая почта с объяснениями и разъяснениями, у Головнина было время подумать. Он решил бежать. Англичане позволили русским морякам оставаться на судне, но запретили выходить из бухты. Корабли англичан стояли рядом – целая эскадра вокруг «Дианы». Впрочем, куда могли уйти русские? Ведь на шлюпе оставался минимальный запас продовольствия и воды. И всё-таки Головнин решил бежать. Ночью тихо перерезали якорные канаты, мгновенно подняли паруса и ушли в открытый океан.
Плавание на «Диане» было воистину роковым: из плена английского Головнин попадает в плен японский. И опять-таки этот второй плен – результат отсутствия информации: откуда мог знать капитан «Дианы» о крайнем раздражении японцев в связи с конфликтом, возникшим из-за самовольных, неблаговидных действий русских капитанов Хвостова и Давыдова?
И вот снова хочется вспомнить добрую русскую пословицу: не было бы счастья, да несчастье помогло. Долгий японский плен позволил Головнину изучить быт и нравы страны, миру почти совершенно неизвестной. Вернувшись в Петербург, он издаёт «Записки флота капитана Головнина о приключениях в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах с приобщением замечаний его о японском государстве и народе». Эта книга совершенно уникальна. Ею зачитывались так, словно автор побывал на Марсе. Впрочем, Марс – далеко, а неизвестная, ни на какую другую страну не похожая Япония – соседка России.
«Записки» Головнина – труд не только научный, географический, но и политический: пребывание в плену и освобождение его из плена во многом определило дальнейший ход русско-японских отношений. Наконец, эта книга – прекрасная литература: Головнин проявил незаурядные писательские способности. Понятно теперь, что после выхода «Записок» он становится человеком весьма популярным, избирается почётным членом Вольного общества любителей российской словесности, членом-корреспондентом Академии наук, осуществляет наконец главную мечту – кругосветное плавание. Если назначение на «Диану» – проявление доверия к молодости, то назначение на «Камчатку» – признание бесспорных заслуг зрелости.
Нельзя в нескольких строках описать кругосветное путешествие, которое длилось два года и десять дней. О каждом таком дне можно было бы написать по рассказу.
Скажем только: он совершил то, к чему стремился так долго. Он воспитал прекрасных моряков, имена которых навечно вписаны в карты мира: Литке, Врангель. Долгие годы сама личность его была примером для всех русских мореплавателей. Вот как описывает своего наставника Федор Петрович Литке: «В его глазах все были равны… Ни малейшего ни с кем сближения… Все его очень боялись, но вместе и уважали, за чувство долга, честность и благородство… Его система была думать только о существе дела, не обращая никакого внимания на наружность… Щегольства у нас никакого не было ни в вооружении, ни в работах, но люди знали отлично своё дело, все марсовые были в то же время и рулевыми, менялись через склянку и все воротились домой здоровее, чем пошли… Я думаю, что наша «Камчатка» представляла в этом отношении странный контраст не только с позднейшими николаевскими судами, но даже с современными своими. После того, что я сказал о характере нашего капитана, излишне упоминать, что на «Качатке» соблюдалась строгая дисциплина. Капитан первый показал пример строгого соблюдения своих обязанностей. Ни малейшего послабления ни себе, ни другим. В море он никогда не раздевался. Мне случалось даже на якоре, приходя рано утром за приказаниями, находить его спящим в креслах, в полном одеянии».
Последние годы жизни, изрядно подпорченные стычками с высокопоставленными чиновниками от флота, провёл Василий Михайлович в Петербурге. В бытность свою генерал-интендантом флота, много сил отдал он строительству новых военных кораблей. На верфях, находящихся в его распоряжении, за семь лет было построено 26 линейных кораблей, 26 фрегатов и другие суда. В декабре 1830 года Головнин был произведён в вице-адмиралы.
Он работал буквально до последнего дня. 29 июня 1831 года, несмотря на то, что вся петербургская жизнь была парализована страшной эпидемией холеры – многие бежали из столицы или сидели, запершись дома, – он отправился на службу. Когда его привезли домой, он не мог встать. Умер в тот же день.
Вильям Гарвей:
«КРОВЬ РАЗНОСИТ ВСЮДУ ТЕПЛОТУ И ЖИЗНЬ»
Весть истины, которые сегодня, с высот наших знаний, кажутся совершенно очевидными, и трудно предположить даже, что было время, когда люди не знали их, а обнаружив, ещё спорили о чём-то. Одна из таких истин – большой круг кровообращения в живых организмах – рождалась особенно мучительно и трудно. Нам кажется нынче смешным, что в течение полутора тысяч лет господства культа Галена в медицине, очевидно, самого долгого и реакционного культа в истории науки, люди считали, будто артериальная и венозная кровь – жидкости суть разные и коль первая «разносит движение, тепло и жизнь», то вторая призвана «питать органы».
А смешного здесь куда меньше, чем страшного. Инакомыслящие были нетерпимы. Мигель Сервет, замахнувшийся на догмы Галена, поплатился жизнью, и лишь три экземпляра его книги не попали в протестантский костёр, который испепелил в Женеве её автора. Поистине семь кругов ада прошли те, кто пришёл к кругу кровообращения. Их было несколько, этих мужественных первопроходцев, которым люди поставили памятники: в Мадриде – Мигелю Сервету, в Болонье – Карло Руини, в Пизе – Андреа Чезальпино, в Англии – Вильяму Гарвею – тому, кто поставил последнюю точку.
Он родился 1 апреля 1578 года в Фолкстоуне, в семье преуспевающего купца. Старший сын и главный наследник, он в отличие от братьев был равнодушен к ценам на шёлк и тяготился беседами с капитанами зафрахтованных шхун. Вильям с радостью поменял «дело» сначала на узкую скамью Кентерберийского колледжа, а затем на долгие годы добровольно заточил себя под своды Кембриджа. В 20 лет, обременённый всеми «истинами» натурфилософии и средневековой логики, став человеком весьма образованным, он ничего ещё не умеет. Его влекут науки естественные; интуитивно чувствует он, что именно в них найдёт простор своему острому уму. По обычаю школяров того времени Гарвей отправляется в пятилетнее путешествие, надеясь в дальних странах укрепиться в смутном и робком тяготении к медицине. Он уезжает во Францию, потом в Германию, потом надолго остаётся в Падуе, зачарованный лекциями знаменитого анатома Фабрицио д'Аквапенденте. Он жадно проглатывает массу книг и в эти итальянские годы словно пропитывается медициной, до конца уверовав в своё призвание.
В Лондоне с дипломами Падуанского и Кембриджского университетов Гарвей быстро становится модным лекарем; уже через два года включён он в коллегию лондонских врачей, получает пост главного медика госпиталя святого Варфоломея и женится весьма выгодно на дочери известного врача Ланселота Броуна. Он вовсю практикует в знатнейших семействах Англии, а дружба с Фрэнсисом Бэконом помогает ему получить место «чрезвычайного врача» короля Якова I. Благосклонность к Гарвею наследует и молодой Карл I. Королевский медик – этот маленький человек с длинными иссиня-чёрными волосами и смуглым, словно навсегда загоревшим лицом – делает прекрасную карьеру; и никто не знает, что в его лаборатории уже двадцать лет тяжело, медленно, но неотвратимо вызревает открытие, которое разорвёт на куски тысячелетний догмат и его собственную спокойную благоустроенность.
Начав в 1616 году читать лекции в Коллегии врачей, Гарвей начинает постепенно раскрываться: слушатели с удивлением и трепетом узнают о более чем смелых взглядах королевского медика. В сохранившихся до наших дней записных книжках Гарвея есть такие строки, относящиеся как раз ко времени этих лекций: «Очевидно из устройства сердца, что кровь непрерывно переносится в аорту через лёгкие… Очевидно из опыта с перевязкой, что кровь переходит из артерий в вены… Отсюда очевидно непрерывное круговое движение крови, происходящее вследствие биения сердца…» Для него все это очевидно, и публиковать результаты своих исследований он не торопится: лишь в 1628 году (Гарвею уже 50 лет) не дома, в Англии, а в далёком Франкфурте выходит его «Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных». Тоненькая книжонка – 72 страницы – сделала его бессмертным.
Что тут началось! Сначала налетела мелочь: иезуиты, дураки-схоласты, молоденький француз Примроз, итальянец Паризани – на их наскоки он даже не счи– тал нужным отвечать: юные догматики скорее удивляли его, чем огорчали. Потом удар нанёс «царь анато мов», личный врач Марии Медичи – Риолан, тот самый Риолан, который здесь, в Лондоне, так мило улыбался и кивал, слушая его! За Риоланом – Гюи Патен (Мольер отомстил ему за Гарвея, высмеяв в своём «Мнимом больном»), за Патеном – Тоффман, Черадини, – противников было куда больше, чем страниц в его книге. «Лучше ошибки Галена, чем истины Гарвея!» – таков был их боевой клич. Гарвей пытается возражать. «Только узкие умы, – говорит он, – могут думать, что все искусства и науки переданы нам древними в таком совершенном и законченном состоянии, что для прилежания и искусства других тут нечего делать. Вся масса наших знаний ничто в сравнении с тем, что остаётся для нас неизвестным; не следует до такой степени подчиняться традициям и учениям кого бы то ни было, чтобы терять свободу и не верить собственным глазам, клясться словами наставников древности и отвергать очевидную истину».
Но авторитет его противников слишком высок. Больные отказывались от его услуг, подмётные письма достигали короля, но, к чести Карла I, он не поверил наветам и даже разрешил своему медику вылавливать в Виндзорском парке ланей для опытов по эмбриологии.
Гарвея интересуют проблемы развития зародышей, однако разразившаяся гражданская война мешает работе. Он всё-таки формулирует свою простую и вечную формулу: «Все живое – из яйца». Не открой он тайны кровообращения, уже этого было бы достаточно, чтобы считать его классиком науки.
Карл I успевает назначить его деканом одного из колледжей Оксфорда, но очень скоро вслед за этим Гарвей узнает, что голова его высокого покровителя покатилась с плахи.
Торжествуя победу, сторонники Кромвеля грабят и сжигают дом Гарвея. В огне гибнут рукописи и записи опытов последних лет. Он остался к этому равнодушен, вернее, отесся как к стихийному бедствию. Его весёлый, миролюбивый нрав не изменился под ударами судьбы. Сгорели записи опытов? Ну что же, значит, книгу по эмбриологии он должен записать по памяти.
Последние годы Гарвей живёт уединённо, продолжает много работать. Уже не надо бояться за своё открытие: радость признания пришла к нему на старости лет. 76-летнего старика избирают президентом Лондонской медицинской коллегии, но он отказывается от почётного кресла: "…эта обязанность слишком тяжела для старика… Я слишком принимаю к сердцу будущность коллегии, к которой ринадлежу, и не хочу, чтобы она упала во время моего председательства". Он не любил титулов и никогда не домогался их. Он работает. Ничто не мешает ему, кроме подагры – болезни гениев. В мире есть масса интересных вещей! Он любит поразмышлять об этом в уединении: на крыше Кокайнхауза, который купил ему брат Элиаб, а летом – в прохладном подвале, лучше в темноте: темнота позволяет сосредоточиться… Иногда, намаявшись в скрипучем дилижансе, он приезжает к брату в деревушку близ Ричмонда, они беседуют и пьют кофе. Он очень любит кофе. И в завещании отдельно отметил он кофейник для Элиаба: "В воспоминании счастливых минут, которые мы проводили вместе, опоражнивая его".
3 июня 1657 года, проснувшись, Гарвей почувствовал, что не может говорить. Он понял, что это конец, прощался с родными просто, легко, для каждого нашёл маленький подарок и умер тихо и спокойно.
Христиан Гюйгенс:
«ИСКАТЬ ПРАКТИЧЕСКУЮ ПОЛЬЗУ»
Очень красивый молодой человек с большими голубыми глазами. Аккуратно подстриженные усики. Рыжеватые, круто завитые по тогдашней моде локоны парика опускаются до плеч, ложатся на белоснежные брабантские кружева дорогого воротника. Он приветлив и спокоен. Никто не видел его особенно взволнованным или растерянным, торопящимся куда-то или, наоборот, погруженным в медлительную задумчивость. Он не любит бывать в свете и редко там бывает, хотя его происхождение открывает ему двери всех дворцов Европы. Впрочем, когда он появляется там, то вовсе не выглядит неловким или смущённым, как часто бывает с учёными, попавшими в этот пёстрый, вздорный мир. Нет, он не чужд этому миру. Мир чужд ему. Напрасно очаровательная Нинон де Ланкло ищет его общества, он неизменно приветлив, не более, этот убеждённый холостяк. Он может выпить с друзьями, но чуть-чуть, чуть-чуть попроказить, чуть-чуть посмеяться. Всего понемногу, очень понемногу, чтобы осталось как можно больше на главное – работу. Работа – неизменная, всепоглощающая страсть – сжигала его постоянно. Он вспыхнул в 20 лет и ровно горел до секунды своей смерти, этот удивительный человек, которого сам Ньютон назвал великим, – голландец Христиан Гюйгенс фон Цюйлихен.
«Таланты, дворянство и богатство были, по-видимому, наследственными в семействе Христиана Гюйгенса», – писал один из его биографов. Его дед был литератор и сановник, отец – тайный советник принцев Оранских, математик, поэт. Верная служба своим государям не закрепощала их талантов, и, казалось, Христиану предопределена та же, для многих завидная судьба. Он учился арифметике и латыни, музыке и стихосложению. Генрих Бруно, его учитель, не мог нарадоваться своим 14-летним воспитанником: «Я признаюсь, что Христиана надо назвать чудом среди мальчиков… Он развёртывает свои способности в области механики и конструкций, делает машины удивительные, но вряд ли нужные». Учитель ошибался: мальчик всё время ищет пользу от своих занятий. Его конкретный, практический ум скоро найдёт схемы как раз очень нужных людям машин.
Впрочем, он не сразу посвятил себя механике и математике. В Лейденском университете, затем в Бреде от точных наук отвлекает его изучение права, а едва окончив университет, он становится украшением свиты графа Нассауского, который с дипломатическим поручением держит путь в Данию. Графа не интересует, что этот красивый юноша – автор любопытных математических работ, и он, разумеется, не знает, как мечтает Христиан попасть из Копенгагена в Стокгольм, чтобы увидеть Декарта. Так они не встретятся никогда: через несколько месяцев Декарт умрёт.
В 22 года Гюйгенс публикует «Рассуждения о квадрате гиперболы, эллипса и круга». В 25 лет он строит телескоп и публикует «Новые открытия о величине круга». В 26 пишет записки по диоптрике. В 28 выходит его трактат «О расчётах при игре в кости», где за легкомысленным с виду названием скрыто одно из первых в истории исследований в области теории вероятностей. Тогда же Гюйгенс изобрёл маятниковые часы, в 29 теоретически обосновал своё открытие. Он писал о своих часах французскому королю Людовику XIV: «Мои автоматы, поставленные в ваших апартаментах, не только поражают вас всякий день правильным указанием времени, но они годны, как я надеялся с самого начала, для определения на море долготы места». В 30 лет Гюйгенс раскрывает секрет кольца Сатурна. В 31 совершенствует воздушный насос. К 34 годам он уже становится членом Лондонского королевского общества – Британской академии наук. Выдающийся советский астроном академик А. А. Михайлов писал о Гюйгенсе: «Его справедливо причисляют к величайшим учёным, разрабатывавшим в после-галилеевский период основы современного естествознания. Диапазон работ Гюйгенса весьма широк, и изумительна глубина проникновения его мыслей в сущность многих явлений природы».