Страница:
Но ей всё ещё хотелось никого не видеть и ничего не делать. Эта странная апатия побудила её принять приглашение Эдриена поехать с ним за границу на время его короткого отпуска.
Из Аржелеса в Пиренеях, где они прожили две недели, Динни увезла воспоминание о совместных прогулках, о цветах, которые они собирали, о пиренейских овчарках, о цветущем миндале и долгих беседах с дядей.
Захватив с собой завтрак, они уходили на целый день, а поводы поговорить представлялись на каждом шагу. В горах Эдриен становился разговорчивым. Он и сейчас оставался тем же страстным альпинистом, каким был в молодости, но Динни догадывалась, что дело не только в этом: он пытался вывести её из летаргии, в которую она погрузилась.
– Когда перед войной мы с Хилери поднимались на Малого грешника в Доломитах, – сказал он однажды, – я впервые почувствовал близость бога. Это было давным-давно – девятнадцать лет назад. А когда ты чувствовала себя ближе всего к богу?
Динни промолчала.
– Сколько тебе сейчас лет, дорогая? Двадцать семь?
– Скоро двадцать восемь.
– Ты всё ещё на пороге. Разговор по душам, кажется, не приносит тебе облегчения?
– Вам пора знать, дядя, что разговоры по душам – не в обычаях нашей семьи.
– Верно, Динни! Чем нам тяжелей, тем мы молчаливей. Но не нужно слишком замыкаться в своём горе.
– Теперь я понимаю женщин, которые уходят в монастырь или отдаются благотворительности, – неожиданно призналась Динни. – Раньше я объясняла это отсутствием чувства юмора.
– Это может также объясняться отсутствием мужества или его избытком и фанатическим характером.
– Или погубленной молодостью.
Эдриен взглянул на племянницу:
– Твоя ещё не погублена, Динни, – надломлена, но не погублена.
– Будем надеяться, дядя. Но ей пора бы уже оправиться.
– Ты стала лучше выглядеть.
– Да, теперь даже тётя Эмили сказала бы, что я достаточно ем. Но заниматься своей персоной ужасно скучно.
– Согласен. Однако…
– Не зашивайте рану иглой, милый дядя, – она со временем затянется изнутри.
Эдриен улыбнулся:
– Я как раз подумал о детях.
– Мы пока ещё не умеем делать их синтетическим путём. Я чувствую себя прекрасно и счастлива, что всё сложилось именно так, как сейчас. Я рассказывала вам, что старая Бетти умерла?
– Добрая душа! Когда я был маленьким, она частенько совала мне карамельку.
– Она была настоящий человек, неровня нам. Мы слишком много читаем, дядя.
– Безусловно. Нужно больше ходить, а читать меньше. Давай позавтракаем.
Возвращаясь в Англию, они на трое суток задержались в Париже, где остановились в маленьком отеле над рестораном, недалеко от вокзала СенЛазар. Камины там топили дровами, постели были удобные.
– Только французы понимают толк в настоящей постели, – заметил
Эдриен.
Кухня в ресторане была рассчитана на завсегдатаев скачек и вообще любителей хорошо поесть. Официанты в передниках выглядели, по выражению Эдриена, как монахи, которых заставили трудиться: они разливали вино и заправляли салаты так, словно совершали обряд. Динни и её дядя были единственными иностранцами в отеле и почти единственными в Париже.
– Замечательный город, Динни! Если не считать Эйфелевой башни и такси, сменивших фиакры, я не замечаю здесь при дневном свете никаких существенных перемен по сравнению с восемьдесят восьмым годом, когда твой дед был послом в Копенгагене "и я впервые приехал сюда. В воздухе тот же запах кофе и дров; у людей те же широкие спины и красные пуговицы; на улицах те же столики перед теми же кафе, те же афиши, те же смешные лотки букинистов, то же бешеное движение; повсюду тот же французский серый цвет, – даже небо серое, – и та же несокрушимая уверенность в том, что жить можно только в Париже. Париж – законодатель мод и в то же время самый консервативный город в мире. Известно, что этот неизменный город избрала ареной своей деятельности вся передовая литературная братия, которая считает, что мир начался самое раннее в тысяча девятьсот четырнадцатом году, выбрасывает на свалку все созданное до войны, презирает все долговечное и в большинстве своём состоит из евреев, ирландцев и поляков. То же относится к художникам, музыкантам и всем вообще экстремистам. Они съезжаются сюда, болтают и растрачивают жизнь на всякие эксперименты, а добрый старый Париж посмеивается и живёт сам по себе, как всегда занятый практическими делами, чревоугодием и своим собственным прошлым. Анархия в Париже – всё равно что пена на пиве.
Динни сжала локоть Эдриена:
– Поездка пошла мне на пользу, дядя. Должна признаться: я впервые за последние годы чувствую себя такой жизнерадостной.
– Ага! Я же говорил: Париж возбуждает чувства. Зайдём внутрь кафе сидеть на улице слишком холодно. Что будешь пить – чай или абсент?
– Абсент.
– Он тебе не понравится.
– Ладно, тогда чай с лимоном,
Дожидаясь чая в неторопливой сумятице "Кафе де ла Пе", Динни смотрела на бородатое худое лицо дяди и видела, что он чувствует себя "в своей тарелке": выражение заинтересованности и довольства, появившееся у него здесь, делало Эдриена неотличимым от парижан.
Но можно ли одновременно проявлять интерес к жизни и пренебрегать собой? Динни осмотрелась. Её соседи не были ни примечательны, ни типичны, но все поголовно казались людьми, которые делают то, что им нравится, а не стремятся к какой-то цели.
– Они поглощены данной минутой, верно? – неожиданно спросил Эдриен.
– Да, я думала именно об этом.
– Французы владеют искусством жить. Мы, англичане, либо надеемся на будущее, либо скорбим о прошлом, упуская драгоценное настоящее.
– Почему они так отличны от нас?
– У них меньше северной крови, больше вина и масла, головы круглее наших, тела коренастее, а глаза преимущественно карие.
– Ну, этого всё равно не изменишь.
– Французы в основе своей – люди золотой середины. У них в высшей степени развито чувство равновесия. Их интеллект и чувства умеряют и дополняют друг друга.
– Зато французы легко толстеют, дядя.
– Да, но равномерно: у них ничто не выходит из нормы, и они отлично сохраняются. Я, конечно, предпочитаю быть англичанином, но, не будь я им, я хотел бы родиться французом.
– А разве не стоит стремиться к чему-то лучшему, нежели то, чем уже обладаешь?
– А ты замечала, Динни, что там, где мы говорим: "Ведите себя хорошо", – они говорят: "Soyez sage"[11]. В этом есть глубокий смысл. Я не раз слышал, как французы объясняли нашу замкнутость пуританскими традициями. Но это значит – ошибочно принимать следствие за причину, кажимость за сущность. Допускаю, что в нас живёт тоска по земле обетованной, но пуританство было только таким же элементом этой тоски, как наша страсть к путешествиям и колонизаторские способности, протестантизм, скандинавская кровь, море и климат. Ни один из этих элементов не способствует овладению искусством жить. Посмотри на наш индустриализм, на наших старых дев, оригиналов, филантропов, поэзию! Мы выходим из нормы во всех отношениях. У нас, правда, есть несколько в высшей степени уравнительных институтов – закрытые школы, крикет во всех его формах, но в целом мы народ крайностей. Для среднего британца всегда характерна исключительность, и он втайне гордится ею, хотя панически боится её обнаружить. Где ещё на земле найдёшь народ с более разнообразным строением скелета и большими странностями, чем англичане? Мы изо всех сил стараемся быть средними людьми, но, видит бог, вечно выходим из нормы.
– Вы изрекаете откровения, дядя.
– А ты оглянись вокруг, когда приедем домой.
– Оглянусь, – обещала Динни.
На другой день они успешно перебрались через канал, и Эдриен доставил девушку на Маунт-стрит.
Целуя его на прощание, она сжала ему мизинец:
– Вы сделали для меня бесконечно много, дядя.
За последние полтора месяца Динни почти не думала о злоключениях Клер; поэтому она немедленно потребовала сводку последних известий. Выяснилось, что иск уже опротестован со всеми вытекающими отсюда последствиями и что дело, видимо, будет назначено к слушанию в ближайшее время.
– Я не видел ни Клер, ни юного Крума, – сообщил сэр Лоренс, – но Дорнфорд рассказывал мне, что у них все по-прежнему. "Очень молодой" Роджер все так же твердит, что Клер должна рассказать о своей семейной жизни.
– Очевидно, юристы считают, что суд – это исповедальня, где люди исповедуются в грехах своих врагов.
– А разве это не так?
– Вот что. Клер не желает и не будет говорить. Принуждать её к этому – большая ошибка. Что слышно о Джерри?
– Наверно, уже выехал, если только хочет поспеть на суд.
– Что будет с Тони Крумом, если они, предположим, проиграют?
– Поставь себя на его место, Динни. Как бы ни повернулось дело, судья, видимо, будет против него. На то, чтобы истец простил его, он тоже не согласится. Просто не представляю себе, что с ним сделают, если он не сможет заплатить. Наверняка что-нибудь скверное. А тут ещё встаёт вопрос, как отнесётся к этому Джек Масхем. Он ведь человек со странностями.
– Да, – тихо согласилась Динни.
Сэр Лоренс выронил монокль:
– По мнению твоей тётки, юному Круму следует уехать на золотые прииски, разбогатеть, вернуться и жениться на Клер.
– Об этом надо спросить Клер.
– Разве она его не любит?
Динни покачала головой:
– Нет, но может полюбить, если его разорят.
– Гм! Ну, а как ты-то себя чувствуешь, дорогая? Оправилась?
– О да!
– Майкл хочет тебя видеть.
– Завтра заеду к ним.
Кроме этих скупых, хотя и многозначительных фраз, о событии, повлекшем за собой болезнь девушки, не было сказано ни слова.
XXV
XXVI
Из Аржелеса в Пиренеях, где они прожили две недели, Динни увезла воспоминание о совместных прогулках, о цветах, которые они собирали, о пиренейских овчарках, о цветущем миндале и долгих беседах с дядей.
Захватив с собой завтрак, они уходили на целый день, а поводы поговорить представлялись на каждом шагу. В горах Эдриен становился разговорчивым. Он и сейчас оставался тем же страстным альпинистом, каким был в молодости, но Динни догадывалась, что дело не только в этом: он пытался вывести её из летаргии, в которую она погрузилась.
– Когда перед войной мы с Хилери поднимались на Малого грешника в Доломитах, – сказал он однажды, – я впервые почувствовал близость бога. Это было давным-давно – девятнадцать лет назад. А когда ты чувствовала себя ближе всего к богу?
Динни промолчала.
– Сколько тебе сейчас лет, дорогая? Двадцать семь?
– Скоро двадцать восемь.
– Ты всё ещё на пороге. Разговор по душам, кажется, не приносит тебе облегчения?
– Вам пора знать, дядя, что разговоры по душам – не в обычаях нашей семьи.
– Верно, Динни! Чем нам тяжелей, тем мы молчаливей. Но не нужно слишком замыкаться в своём горе.
– Теперь я понимаю женщин, которые уходят в монастырь или отдаются благотворительности, – неожиданно призналась Динни. – Раньше я объясняла это отсутствием чувства юмора.
– Это может также объясняться отсутствием мужества или его избытком и фанатическим характером.
– Или погубленной молодостью.
Эдриен взглянул на племянницу:
– Твоя ещё не погублена, Динни, – надломлена, но не погублена.
– Будем надеяться, дядя. Но ей пора бы уже оправиться.
– Ты стала лучше выглядеть.
– Да, теперь даже тётя Эмили сказала бы, что я достаточно ем. Но заниматься своей персоной ужасно скучно.
– Согласен. Однако…
– Не зашивайте рану иглой, милый дядя, – она со временем затянется изнутри.
Эдриен улыбнулся:
– Я как раз подумал о детях.
– Мы пока ещё не умеем делать их синтетическим путём. Я чувствую себя прекрасно и счастлива, что всё сложилось именно так, как сейчас. Я рассказывала вам, что старая Бетти умерла?
– Добрая душа! Когда я был маленьким, она частенько совала мне карамельку.
– Она была настоящий человек, неровня нам. Мы слишком много читаем, дядя.
– Безусловно. Нужно больше ходить, а читать меньше. Давай позавтракаем.
Возвращаясь в Англию, они на трое суток задержались в Париже, где остановились в маленьком отеле над рестораном, недалеко от вокзала СенЛазар. Камины там топили дровами, постели были удобные.
– Только французы понимают толк в настоящей постели, – заметил
Эдриен.
Кухня в ресторане была рассчитана на завсегдатаев скачек и вообще любителей хорошо поесть. Официанты в передниках выглядели, по выражению Эдриена, как монахи, которых заставили трудиться: они разливали вино и заправляли салаты так, словно совершали обряд. Динни и её дядя были единственными иностранцами в отеле и почти единственными в Париже.
– Замечательный город, Динни! Если не считать Эйфелевой башни и такси, сменивших фиакры, я не замечаю здесь при дневном свете никаких существенных перемен по сравнению с восемьдесят восьмым годом, когда твой дед был послом в Копенгагене "и я впервые приехал сюда. В воздухе тот же запах кофе и дров; у людей те же широкие спины и красные пуговицы; на улицах те же столики перед теми же кафе, те же афиши, те же смешные лотки букинистов, то же бешеное движение; повсюду тот же французский серый цвет, – даже небо серое, – и та же несокрушимая уверенность в том, что жить можно только в Париже. Париж – законодатель мод и в то же время самый консервативный город в мире. Известно, что этот неизменный город избрала ареной своей деятельности вся передовая литературная братия, которая считает, что мир начался самое раннее в тысяча девятьсот четырнадцатом году, выбрасывает на свалку все созданное до войны, презирает все долговечное и в большинстве своём состоит из евреев, ирландцев и поляков. То же относится к художникам, музыкантам и всем вообще экстремистам. Они съезжаются сюда, болтают и растрачивают жизнь на всякие эксперименты, а добрый старый Париж посмеивается и живёт сам по себе, как всегда занятый практическими делами, чревоугодием и своим собственным прошлым. Анархия в Париже – всё равно что пена на пиве.
Динни сжала локоть Эдриена:
– Поездка пошла мне на пользу, дядя. Должна признаться: я впервые за последние годы чувствую себя такой жизнерадостной.
– Ага! Я же говорил: Париж возбуждает чувства. Зайдём внутрь кафе сидеть на улице слишком холодно. Что будешь пить – чай или абсент?
– Абсент.
– Он тебе не понравится.
– Ладно, тогда чай с лимоном,
Дожидаясь чая в неторопливой сумятице "Кафе де ла Пе", Динни смотрела на бородатое худое лицо дяди и видела, что он чувствует себя "в своей тарелке": выражение заинтересованности и довольства, появившееся у него здесь, делало Эдриена неотличимым от парижан.
Но можно ли одновременно проявлять интерес к жизни и пренебрегать собой? Динни осмотрелась. Её соседи не были ни примечательны, ни типичны, но все поголовно казались людьми, которые делают то, что им нравится, а не стремятся к какой-то цели.
– Они поглощены данной минутой, верно? – неожиданно спросил Эдриен.
– Да, я думала именно об этом.
– Французы владеют искусством жить. Мы, англичане, либо надеемся на будущее, либо скорбим о прошлом, упуская драгоценное настоящее.
– Почему они так отличны от нас?
– У них меньше северной крови, больше вина и масла, головы круглее наших, тела коренастее, а глаза преимущественно карие.
– Ну, этого всё равно не изменишь.
– Французы в основе своей – люди золотой середины. У них в высшей степени развито чувство равновесия. Их интеллект и чувства умеряют и дополняют друг друга.
– Зато французы легко толстеют, дядя.
– Да, но равномерно: у них ничто не выходит из нормы, и они отлично сохраняются. Я, конечно, предпочитаю быть англичанином, но, не будь я им, я хотел бы родиться французом.
– А разве не стоит стремиться к чему-то лучшему, нежели то, чем уже обладаешь?
– А ты замечала, Динни, что там, где мы говорим: "Ведите себя хорошо", – они говорят: "Soyez sage"[11]. В этом есть глубокий смысл. Я не раз слышал, как французы объясняли нашу замкнутость пуританскими традициями. Но это значит – ошибочно принимать следствие за причину, кажимость за сущность. Допускаю, что в нас живёт тоска по земле обетованной, но пуританство было только таким же элементом этой тоски, как наша страсть к путешествиям и колонизаторские способности, протестантизм, скандинавская кровь, море и климат. Ни один из этих элементов не способствует овладению искусством жить. Посмотри на наш индустриализм, на наших старых дев, оригиналов, филантропов, поэзию! Мы выходим из нормы во всех отношениях. У нас, правда, есть несколько в высшей степени уравнительных институтов – закрытые школы, крикет во всех его формах, но в целом мы народ крайностей. Для среднего британца всегда характерна исключительность, и он втайне гордится ею, хотя панически боится её обнаружить. Где ещё на земле найдёшь народ с более разнообразным строением скелета и большими странностями, чем англичане? Мы изо всех сил стараемся быть средними людьми, но, видит бог, вечно выходим из нормы.
– Вы изрекаете откровения, дядя.
– А ты оглянись вокруг, когда приедем домой.
– Оглянусь, – обещала Динни.
На другой день они успешно перебрались через канал, и Эдриен доставил девушку на Маунт-стрит.
Целуя его на прощание, она сжала ему мизинец:
– Вы сделали для меня бесконечно много, дядя.
За последние полтора месяца Динни почти не думала о злоключениях Клер; поэтому она немедленно потребовала сводку последних известий. Выяснилось, что иск уже опротестован со всеми вытекающими отсюда последствиями и что дело, видимо, будет назначено к слушанию в ближайшее время.
– Я не видел ни Клер, ни юного Крума, – сообщил сэр Лоренс, – но Дорнфорд рассказывал мне, что у них все по-прежнему. "Очень молодой" Роджер все так же твердит, что Клер должна рассказать о своей семейной жизни.
– Очевидно, юристы считают, что суд – это исповедальня, где люди исповедуются в грехах своих врагов.
– А разве это не так?
– Вот что. Клер не желает и не будет говорить. Принуждать её к этому – большая ошибка. Что слышно о Джерри?
– Наверно, уже выехал, если только хочет поспеть на суд.
– Что будет с Тони Крумом, если они, предположим, проиграют?
– Поставь себя на его место, Динни. Как бы ни повернулось дело, судья, видимо, будет против него. На то, чтобы истец простил его, он тоже не согласится. Просто не представляю себе, что с ним сделают, если он не сможет заплатить. Наверняка что-нибудь скверное. А тут ещё встаёт вопрос, как отнесётся к этому Джек Масхем. Он ведь человек со странностями.
– Да, – тихо согласилась Динни.
Сэр Лоренс выронил монокль:
– По мнению твоей тётки, юному Круму следует уехать на золотые прииски, разбогатеть, вернуться и жениться на Клер.
– Об этом надо спросить Клер.
– Разве она его не любит?
Динни покачала головой:
– Нет, но может полюбить, если его разорят.
– Гм! Ну, а как ты-то себя чувствуешь, дорогая? Оправилась?
– О да!
– Майкл хочет тебя видеть.
– Завтра заеду к ним.
Кроме этих скупых, хотя и многозначительных фраз, о событии, повлекшем за собой болезнь девушки, не было сказано ни слова.
XXV
На следующее утро Динни сделала над собой усилие и отправилась на Саут-сквер. С тех пор как Уилфрид уехал в Сиам, она была здесь один раз вместе с Клер в день её приезда с Цейлона.
– Он у себя в кабинете, мисс.
– Благодарю вас, Кокер, я пройду наверх.
Майкл не услышал, как она вошла, и девушка немного постояла, рассматривая карикатуры, которыми были увешаны стены. Её всегда поражало, почему Майкл, склонный переоценивать человеческие достоинства, окружает себя работами тех, кто посвятил жизнь преувеличению человеческих недостатков.
– Не помешала, Майкл?
– Динни? Ты чудно выглядишь! И задала же ты нам страху, старушка! Садись. А я тут как раз занимался картофелем. Статистика – страшно путаная штука.
Они немного поговорили и вскоре умолкли: оба понимали, зачем она пришла.
– Ты хотел мне что-то передать или сказать, Майкл?
Он выдвинул один из ящиков стола и вынул оттуда свёрточек. Динни положила его на колени и развернула. Там было письмо, маленькая фотография и орденская ленточка.
– Вот его карточка для паспорта и ленточка ордена "За боевые заслуги". В письме есть кое-что о тебе, вернее, оно целиком касается тебя. Словом, всё это – тебе. Извини, мне нужно поговорить с Флёр, пока она не ушла.
Динни сидела не шевелясь и глядя на снимок. Пожелтевшая от жары и сырости карточка отличалась тем неприкрашенным сходством с оригиналом, которое характерно для паспортных фотографий. Поперёк неё шла надпись: "Уилфрид Дезерт", и он в упор смотрел со снимка на девушку. Перевернув фотографию лицом вниз, она долго разглаживала измятую и перепачканную орденскую ленточку. Потом собралась с силами и развернула письмо. Оттуда выпал сложенный листок. Она отодвинула его в сторону. Письмо было адресовано Майклу.
"Первый день Нового года.
Дорогой старина М. М.
Поздравляю тебя и Флёр и желаю вам долгих лет счастья. Я забрался сейчас в самую северную и дикую часть страны с намерением, – осуществимым или нет, не знаю, – отыскать поселения одного племени, несомненно досиамского и не относящегося к монгольской расе. Оно очень заинтересовало бы Эдриена Черрела. Я уже не раз порывался сообщить вам о себе, но как только доходило до писания, бросал перо – отчасти потому, что описывать эти края тому, кто их не знает, бесполезно; отчасти потому, что не верю в свою способность увлечь кого-нибудь этими описаниями. Я и сейчас пишу с одной целью: хочу попросить тебя передать Динни, что я наконец в мире с самим собой. Не знаю, в чём здесь дело – то ли в отдалённости и мощи здешних мест, то ли в передавшемся мне от жителей Востока убеждении, что каждый живёт сам по себе, что человек – микрокосм, что он одинок от рождения до смерти и делит своё одиночество лишь с одним верным и древним другом – вселенной. Мир, который низошел на меня, так странно безмятежен, что я порой удивляюсь, чего ради я страдал и терзался. Думаю, что Динни будет рада узнать об этом, равно как и я был бы рад узнать, что она тоже обрела мир.
Я снова начал писать и, если вернусь из экспедиции, попробую издать отчёт о ней. Через три дня мы выйдем к реке, переправимся через неё и по одному из её притоков поднимемся на запад, к Гималаям.
Слабые отзвуки кризиса, который ударил по вам, просочились даже сюда. Бедная старая Англия! Не хотел бы увидеть её ещё раз: она всё-таки славная мужественная старуха, и я не в силах смотреть, как её добивают, тем более что она могла бы ещё жить и здравствовать – нужно только правильно её реорганизовать.
Будь здоров, старина! Привет вам обоим и особый – Динни.
Уилфрид".
Мир! Покой! А она? Динни снова завернула ленточку, снимок и письмо и спрятала свёрток в сумочку. Бесшумно открыла дверь, спустилась по лестнице и вышла на залитую солнцем мостовую.
Выйдя к реке, она остановилась под ещё нагим платаном, развернула листок, вынутый из письма, и прочла стихи:
– Смотри, плывёт!
Паруса надулись, кораблик отошёл от берега. Мальчуган подбоченился, метнул взгляд на Динни и объявил:
– Ну, я побежал.
Динни смотрела, как он бежит то останавливаясь, то опять пускаясь вперёд и, видимо, соображая, где пристанет его кораблик.
Не так ли и человек бежит через жизнь, ловя каждую возможность пристать к берегу, а в конце концов все равно уснёт? Он – словно птицы, которые поют, ловят червяков, чистят перья, беспричинно, от полноты жизни, летают взад и вперёд, спариваются, вьют гнёзда, выкармливают птенцов и, отжив свой срок, превращаются в окоченевший комочек перьев, разлагаются и становятся прахом.
Динни медленно обогнула пруд, вновь увидела мальчика, толкавшего лодку палкой, и спросила:
– Что у тебя за кораблик?
– Катер. Раньше была шхуна, но наша собака съела снасти.
– Да, – заметила Динни, – собаки очень любят снасти – они вкусные.
– Как что?
– Как спаржа.
– Мне не дают спаржи, – она слишком дорого стоит.
– А ты её пробовал?
– Да, Смотрите, ветер опять его погнал!
Кораблик уплыл, и светловолосый мальчуган убежал.
Динни вспомнила слова Эдриена: "Я как раз подумал о детях".
Она дошла до места, которое в прежнее время носило бы название лужайки. Земля была усеяна крокусами – жёлтыми, лиловыми, белыми – и нарциссами; деревья, на которых заливались чёрные дрозды, тянулись к солнцу каждой своей набухшей почками веткой. Девушка шла и думала: "Мир? Покой? Их нет. Есть жизнь и есть смерть!"
Те, кто встречался ей, думали: "Красивая девушка!", "Как изящны эти маленькие шляпки!", "Интересно, куда это она идёт, задрав голову?" или просто: "Ого, какая!" Она пересекла аллею и подошла к памятнику Гудзону. Хотя считается, что это изваяние – приют птиц, их там не оказалось, если не считать нескольких воробьёв и одного жирного голубя. И смотрели на них тоже только три человека. Она бывала здесь с Уилфридом; поэтому сейчас только взглянула на памятник и пошла дальше.
"Бедный Гудзон! Бедная Рома!" – сказал он когда-то.
Она спустилась к Серпентайну и пошла вдоль берега. Вода сверкала в лучах солнца, весенняя трава на другой стороне была сухая. Газеты уже предсказывают засуху. Звуки, потоками врывавшиеся сюда с севера, юга и запада, сливались в негромкий непрерывный гул. А там, где покоится Уилфрид, наверно, царит безмолвие; только диковинные птицы да зверьки навещают его могилу и деревья роняют на неё свои причудливые листья. Ей вспомнился фильм, виденный в Аржелесе, – пасторальные сцены из жизни нормандской деревушки, родины Бриана. "Жаль, что мы расстаёмся со всем этим", – сказала она, посмотрев картину.
В воздухе разнеслось гудение, – высоко над головой шёл на север маленький серебряный шумный аэроплан, Уилфрид ненавидел самолёты ещё с войны. "Они возмущают покой богов!"
Отважный новый век! Нет больше бога на небесах!
Девушка взяла к северу, чтобы обойти то место, где она обычно ожидала Уилфрида. В открытой ротонде возле Мраморной арки не было ни души. Динни покинула парк и пошла по направлению к Мелтон-Мьюз. Все позади! Странно и еле заметно улыбаясь, она свернула на Мьюз и остановилась у дверей сестры.
– Он у себя в кабинете, мисс.
– Благодарю вас, Кокер, я пройду наверх.
Майкл не услышал, как она вошла, и девушка немного постояла, рассматривая карикатуры, которыми были увешаны стены. Её всегда поражало, почему Майкл, склонный переоценивать человеческие достоинства, окружает себя работами тех, кто посвятил жизнь преувеличению человеческих недостатков.
– Не помешала, Майкл?
– Динни? Ты чудно выглядишь! И задала же ты нам страху, старушка! Садись. А я тут как раз занимался картофелем. Статистика – страшно путаная штука.
Они немного поговорили и вскоре умолкли: оба понимали, зачем она пришла.
– Ты хотел мне что-то передать или сказать, Майкл?
Он выдвинул один из ящиков стола и вынул оттуда свёрточек. Динни положила его на колени и развернула. Там было письмо, маленькая фотография и орденская ленточка.
– Вот его карточка для паспорта и ленточка ордена "За боевые заслуги". В письме есть кое-что о тебе, вернее, оно целиком касается тебя. Словом, всё это – тебе. Извини, мне нужно поговорить с Флёр, пока она не ушла.
Динни сидела не шевелясь и глядя на снимок. Пожелтевшая от жары и сырости карточка отличалась тем неприкрашенным сходством с оригиналом, которое характерно для паспортных фотографий. Поперёк неё шла надпись: "Уилфрид Дезерт", и он в упор смотрел со снимка на девушку. Перевернув фотографию лицом вниз, она долго разглаживала измятую и перепачканную орденскую ленточку. Потом собралась с силами и развернула письмо. Оттуда выпал сложенный листок. Она отодвинула его в сторону. Письмо было адресовано Майклу.
"Первый день Нового года.
Дорогой старина М. М.
Поздравляю тебя и Флёр и желаю вам долгих лет счастья. Я забрался сейчас в самую северную и дикую часть страны с намерением, – осуществимым или нет, не знаю, – отыскать поселения одного племени, несомненно досиамского и не относящегося к монгольской расе. Оно очень заинтересовало бы Эдриена Черрела. Я уже не раз порывался сообщить вам о себе, но как только доходило до писания, бросал перо – отчасти потому, что описывать эти края тому, кто их не знает, бесполезно; отчасти потому, что не верю в свою способность увлечь кого-нибудь этими описаниями. Я и сейчас пишу с одной целью: хочу попросить тебя передать Динни, что я наконец в мире с самим собой. Не знаю, в чём здесь дело – то ли в отдалённости и мощи здешних мест, то ли в передавшемся мне от жителей Востока убеждении, что каждый живёт сам по себе, что человек – микрокосм, что он одинок от рождения до смерти и делит своё одиночество лишь с одним верным и древним другом – вселенной. Мир, который низошел на меня, так странно безмятежен, что я порой удивляюсь, чего ради я страдал и терзался. Думаю, что Динни будет рада узнать об этом, равно как и я был бы рад узнать, что она тоже обрела мир.
Я снова начал писать и, если вернусь из экспедиции, попробую издать отчёт о ней. Через три дня мы выйдем к реке, переправимся через неё и по одному из её притоков поднимемся на запад, к Гималаям.
Слабые отзвуки кризиса, который ударил по вам, просочились даже сюда. Бедная старая Англия! Не хотел бы увидеть её ещё раз: она всё-таки славная мужественная старуха, и я не в силах смотреть, как её добивают, тем более что она могла бы ещё жить и здравствовать – нужно только правильно её реорганизовать.
Будь здоров, старина! Привет вам обоим и особый – Динни.
Уилфрид".
Мир! Покой! А она? Динни снова завернула ленточку, снимок и письмо и спрятала свёрток в сумочку. Бесшумно открыла дверь, спустилась по лестнице и вышла на залитую солнцем мостовую.
Выйдя к реке, она остановилась под ещё нагим платаном, развернула листок, вынутый из письма, и прочла стихи:
Уснуть! Набережная была почти пуста – ни людей, ни машин. Динни пошла пешком, пересекая главные городские артерии, и добралась наконец до Кенсингтонского сада. У Круглого пруда, по которому плавали игрушечные кораблики, теснились увлечённые игрою дети. Светловолосый мальчуган, похожий на Кита Монта, подталкивал свой кораблик палкой, снова и снова пытаясь пустить его по ветру через пруд. Какое блаженное неведение! Не в нём ли залог счастья? Жить минутой, отрешиться от себя, уподобиться ребёнку! Малыш вскрикнул:
УСНУТЬ!
То солнце, что несёт земле
Жизнь и распад, расцвет и тленье,
Лишь огонёк в небесной мгле,
Горящий краткое мгновенье;
Кружок, который нанесла
Рука творца на план вселенной;
Прокол, которым нет числа
В покрове ночи довременной.
И пусть предопределено
Им все моё существованье,
Жить, как v, мне, лишь миг дано
Ему, песчинке мирозданья.
Но не стихает в сердце боль:
Ведь каждая моя частица
Сыграть, как я, как солнце, роль
На сцене вечности стремится,
Хотя придёт конец нам всем
И ждёт нас бездна ледяная…
А если я спрошу: «Зачем?»
Ответит бог: «Усни. Не знаю».
– Смотри, плывёт!
Паруса надулись, кораблик отошёл от берега. Мальчуган подбоченился, метнул взгляд на Динни и объявил:
– Ну, я побежал.
Динни смотрела, как он бежит то останавливаясь, то опять пускаясь вперёд и, видимо, соображая, где пристанет его кораблик.
Не так ли и человек бежит через жизнь, ловя каждую возможность пристать к берегу, а в конце концов все равно уснёт? Он – словно птицы, которые поют, ловят червяков, чистят перья, беспричинно, от полноты жизни, летают взад и вперёд, спариваются, вьют гнёзда, выкармливают птенцов и, отжив свой срок, превращаются в окоченевший комочек перьев, разлагаются и становятся прахом.
Динни медленно обогнула пруд, вновь увидела мальчика, толкавшего лодку палкой, и спросила:
– Что у тебя за кораблик?
– Катер. Раньше была шхуна, но наша собака съела снасти.
– Да, – заметила Динни, – собаки очень любят снасти – они вкусные.
– Как что?
– Как спаржа.
– Мне не дают спаржи, – она слишком дорого стоит.
– А ты её пробовал?
– Да, Смотрите, ветер опять его погнал!
Кораблик уплыл, и светловолосый мальчуган убежал.
Динни вспомнила слова Эдриена: "Я как раз подумал о детях".
Она дошла до места, которое в прежнее время носило бы название лужайки. Земля была усеяна крокусами – жёлтыми, лиловыми, белыми – и нарциссами; деревья, на которых заливались чёрные дрозды, тянулись к солнцу каждой своей набухшей почками веткой. Девушка шла и думала: "Мир? Покой? Их нет. Есть жизнь и есть смерть!"
Те, кто встречался ей, думали: "Красивая девушка!", "Как изящны эти маленькие шляпки!", "Интересно, куда это она идёт, задрав голову?" или просто: "Ого, какая!" Она пересекла аллею и подошла к памятнику Гудзону. Хотя считается, что это изваяние – приют птиц, их там не оказалось, если не считать нескольких воробьёв и одного жирного голубя. И смотрели на них тоже только три человека. Она бывала здесь с Уилфридом; поэтому сейчас только взглянула на памятник и пошла дальше.
"Бедный Гудзон! Бедная Рома!" – сказал он когда-то.
Она спустилась к Серпентайну и пошла вдоль берега. Вода сверкала в лучах солнца, весенняя трава на другой стороне была сухая. Газеты уже предсказывают засуху. Звуки, потоками врывавшиеся сюда с севера, юга и запада, сливались в негромкий непрерывный гул. А там, где покоится Уилфрид, наверно, царит безмолвие; только диковинные птицы да зверьки навещают его могилу и деревья роняют на неё свои причудливые листья. Ей вспомнился фильм, виденный в Аржелесе, – пасторальные сцены из жизни нормандской деревушки, родины Бриана. "Жаль, что мы расстаёмся со всем этим", – сказала она, посмотрев картину.
В воздухе разнеслось гудение, – высоко над головой шёл на север маленький серебряный шумный аэроплан, Уилфрид ненавидел самолёты ещё с войны. "Они возмущают покой богов!"
Отважный новый век! Нет больше бога на небесах!
Девушка взяла к северу, чтобы обойти то место, где она обычно ожидала Уилфрида. В открытой ротонде возле Мраморной арки не было ни души. Динни покинула парк и пошла по направлению к Мелтон-Мьюз. Все позади! Странно и еле заметно улыбаясь, она свернула на Мьюз и остановилась у дверей сестры.
XXVI
Она застала Клер дома. В первые минуты сестры старались не касаться пережитого; затем Динни спросила:
– Ну, что хорошего?
– Ничего. Я рассталась с Тони, – мои нервы истрёпаны, его – тоже.
– Неужели он…
– Нет. Я просто сказала ему, что не в силах видеться с ним, пока всё это не кончится. Встречаясь, мы избегаем говорить о процессе, но эта тема неизбежно всплывает.
– Он, должно быть, страшно несчастен.
– Конечно. Но ведь осталось потерпеть всего три-четыре недели.
– А потом?
Клер рассмеялась. Смех был невесёлый.
– Я серьёзно спрашиваю, Клер.
– Мы проиграем, а тогда уже всё равно. Если Тони захочет меня, я ему уступлю. Я обязана сделать для него хоть это, – он ведь будет разорён из-за меня.
– Я думаю, – с расстановкой сказала Динни, – что не дала бы исходу дела повлиять на мою жизнь.
Клер, сидевшая на кушетке, посмотрела на сестру снизу вверх:
– Это звучит слишком рассудочно.
– Не стоит доказывать свою невиновность, раз ты не намерена держаться до конца вне зависимости от того, как повернётся дело. Если выиграешь, подожди, пока не разведёшься с Джерри; если проиграешь, подожди, пока он сам не разведётся с тобой. Крум от ожидания не умрёт, да и тебе оно полезно; выяснишь по крайней мере, что ты чувствуешь к Тони.
– Джерри умён и не даст мне улик против себя, пока сам этого не захочет.
– Значит, мы должны быть готовы к тому, что ты проиграешь. Но твои друзья по-прежнему будут тебе верить.
– Будут ли?
– Это уже моя забота, – ответила Динни.
– Дорнфорд советует все рассказать Джеку Масхему до суда. Что ты скажешь?
– Я должна сначала повидать Тони Крума.
– За чем же остановка? Возвращайся сюда к вечеру и увидишь его. Он приезжает в город на субботу и воскресенье и в семь вечера уже торчит у меня под окнами. Как нелепо!
– Напротив, вполне естественно. Что у тебя во второй половине дня?
– Верховая прогулка с Дорнфордом в Ричмонд-парке. Теперь я также выезжаю с ним по утрам на Роу. Почему бы и тебе не ездить с нами?
– У меня для этого нет ни туалета, ни сил.
– Дорогая! – воскликнула Клер, вставая. – Мы ужасно переживали, когда ты болела. Всем нам было не по себе, а Дорнфорд прямо с ума сходил. Но теперь ты выглядишь даже лучше, чем до болезни.
– Да, я стала пневматичнее.
– Ото, значит, и ты читала эту книгу?
Динни кивнула:
– Вечером зайду. До свиданья и желаю успеха.
Незадолго до семи Динни выскользнула из дома на Маунт-стрит и торопливо пошла пешком по направлению к Мьюз. Ещё не стемнело, но в небе уже встала полная луна и зажглась вечерняя звезда. Динни подошла к западному углу безлюдного Мьюз и сразу же заметила Крума, стоявшего под окнами дома N 2. Выждав, пока он, наконец, не двинется дальше, девушка пробежала по Мьюз и нагнала Тони в дальнем конце переулка.
– Динни? Вот замечательно!
– Мне рассказали, что вас легче всего поймать, когда вы стоите под окнами королевы.
– Да. Сами видите, до чего я дошёл.
– Могло быть хуже.
– Вы теперь совсем поправились? Во всём виноват тот злосчастный день в Сити, – вы тогда, наверно, и прозябли.
– Проводите меня до парка. Мне надо поговорить с вами насчёт Джека Масхема.
– Я боюсь сказать ему.
– Я могу сделать это за вас.
– Как!
Динни взяла его под руку:
– Мы с ним в родстве через дядю Лоренса. Кроме того, мне довелось лично познакомиться с ним. Мистер Дорнфорд совершенно прав: от того, когда и как Масхем обо всём узнает, зависит многое. Позвольте мне рассказать ему.
– Я не знаю… Право, не знаю…
– Словом, я поговорю с ним.
Крум посмотрел на неё:
– Мне просто не верится…
– Честное слово!
– Вы страшно любезны и, конечно, сделаете это лучше меня, но…
– Ну, и довольно.
Они добрались до парка и пошли вдоль решётки в сторону Маунтстрит.
– Часто встречаетесь с адвокатами?
– Да. Они перебрали все наши аргументы, – прямо перекрёстный допрос.
– Мне кажется, он не так уж страшен, если говоришь правду.
– Они переворачивают каждое слово на все лады. А тон какой!.. На днях я зашёл в бракоразводный суд, послушал одно дело. Дорнфорд говорил Клер, что ни за какие деньги не согласится выступать в таких процессах. Хороший он человек, Динни.
– Да, – согласилась Динни, заглянув в бесхитростное лицо Тони.
– По-моему, наши адвокаты не слишком интересуются этим делом. Оно не по их части. Исключение составляет только "очень молодой" Роджер: он немножко спортсмен и к тому же верит, что мы говорим правду, так как чувствует, насколько я жалею о том, что это правда. Ну, здесь вам сворачивать. А я поброжу по парку, иначе не засну. Луна-то какая!
Динни пожала ему руку.
Подойдя к дому, она оглянулась и увидела Крума на прежнем месте. Он приподнял шляпу – не то прощаясь с девушкой, не то здороваясь с луной…
По словам сэра Лоренса, Джек Масхем собирался в город в концу недели. Сейчас он снимает квартиру на Райдер-стрит. В своё время, когда дело шло об Уилфриде, Динни, не задумываясь, помчалась к Масхему в Ройстон; теперь, когда дело идёт о Тони Круме и она явится на Райдер-стрит, придётся задуматься Масхему. Поэтому на другой день, во время завтрака, она позвонила в Бэртон-клуб.
Голос Масхема мгновенно напомнил ей тот день, когда она в последний раз слышала его у Йорке кой колонны.
– Говорит Динни Черрел. Вы не могли бы встретиться со мной сегодня?
Голос медленно процедил:
– Э-э… разумеется. Когда?
– В любой час, который вас устроит.
– Вы звоните с Маунт-стрит?
– Да, но я предпочла бы заехать к вам.
– Э-э… прекрасно. Приходите к чаю на Райдер-стрит. Я снимаю ту же квартиру. Номер вам известен?
– Да, благодарю вас. Значит, в пять?
Когда Динни подходила к дому Масхема, ей пришлось собрать все силы. В последний раз она видела его в вихре схватки с Уилфридом. К тому же он олицетворял для неё ту скалу, о которую разбилась её любовь к Дезерту. Ненавидеть Масхема ей мешало лишь сознание того, что его вражда к Уилфриду проистекала из его своеобразного отношения к ней, Динни. Так, шагая быстро и медленно размышляя, она добралась до его квартиры.
Дверь ей открыл человек, всем своим видом наводивший на мысль, что он обеспечивает свою старость, сдавая комнаты тем, у кого когда-то служил. Он провёл девушку на третий этаж.
– Мисс… э-э… Черрел, сэр.
В довольно уютной комнате около открытого окна стоял Джек Масхем, высокий, стройный, томный и, как всегда, изысканно одетый.
– Чаю, пожалуйста. Родни.
Он приблизился к Динни и протянул руку.
"Словно замедленный кинофильм", – подумала она. Он, видимо, был удивлён её желанием встретиться с ним, но ничем этого не обнаруживал.
– Бывали на скачках с тех пор, как мы виделись на дерби Бленхейма?
– Нет.
– Я помню, вы ставили на него. На моей памяти это самая большая удача новичка.
Он улыбнулся, морщины на его загорелом лице стали особенно явственны, и Динни заметила, что их очень много"
– Прошу садиться. Вот чай. Не откажите разлить сами.
Она подала ему чашку, налила себе и спросила:
– Ваши арабские матки уже прибыли, мистер Масхем?
– Я жду их к концу следующего месяца.
– Вы поручили надзор за ними Тони Круму?
– О! Разве вы знакомы с ним?
– Через сестру.
– Приятный юноша.
– Ну, что хорошего?
– Ничего. Я рассталась с Тони, – мои нервы истрёпаны, его – тоже.
– Неужели он…
– Нет. Я просто сказала ему, что не в силах видеться с ним, пока всё это не кончится. Встречаясь, мы избегаем говорить о процессе, но эта тема неизбежно всплывает.
– Он, должно быть, страшно несчастен.
– Конечно. Но ведь осталось потерпеть всего три-четыре недели.
– А потом?
Клер рассмеялась. Смех был невесёлый.
– Я серьёзно спрашиваю, Клер.
– Мы проиграем, а тогда уже всё равно. Если Тони захочет меня, я ему уступлю. Я обязана сделать для него хоть это, – он ведь будет разорён из-за меня.
– Я думаю, – с расстановкой сказала Динни, – что не дала бы исходу дела повлиять на мою жизнь.
Клер, сидевшая на кушетке, посмотрела на сестру снизу вверх:
– Это звучит слишком рассудочно.
– Не стоит доказывать свою невиновность, раз ты не намерена держаться до конца вне зависимости от того, как повернётся дело. Если выиграешь, подожди, пока не разведёшься с Джерри; если проиграешь, подожди, пока он сам не разведётся с тобой. Крум от ожидания не умрёт, да и тебе оно полезно; выяснишь по крайней мере, что ты чувствуешь к Тони.
– Джерри умён и не даст мне улик против себя, пока сам этого не захочет.
– Значит, мы должны быть готовы к тому, что ты проиграешь. Но твои друзья по-прежнему будут тебе верить.
– Будут ли?
– Это уже моя забота, – ответила Динни.
– Дорнфорд советует все рассказать Джеку Масхему до суда. Что ты скажешь?
– Я должна сначала повидать Тони Крума.
– За чем же остановка? Возвращайся сюда к вечеру и увидишь его. Он приезжает в город на субботу и воскресенье и в семь вечера уже торчит у меня под окнами. Как нелепо!
– Напротив, вполне естественно. Что у тебя во второй половине дня?
– Верховая прогулка с Дорнфордом в Ричмонд-парке. Теперь я также выезжаю с ним по утрам на Роу. Почему бы и тебе не ездить с нами?
– У меня для этого нет ни туалета, ни сил.
– Дорогая! – воскликнула Клер, вставая. – Мы ужасно переживали, когда ты болела. Всем нам было не по себе, а Дорнфорд прямо с ума сходил. Но теперь ты выглядишь даже лучше, чем до болезни.
– Да, я стала пневматичнее.
– Ото, значит, и ты читала эту книгу?
Динни кивнула:
– Вечером зайду. До свиданья и желаю успеха.
Незадолго до семи Динни выскользнула из дома на Маунт-стрит и торопливо пошла пешком по направлению к Мьюз. Ещё не стемнело, но в небе уже встала полная луна и зажглась вечерняя звезда. Динни подошла к западному углу безлюдного Мьюз и сразу же заметила Крума, стоявшего под окнами дома N 2. Выждав, пока он, наконец, не двинется дальше, девушка пробежала по Мьюз и нагнала Тони в дальнем конце переулка.
– Динни? Вот замечательно!
– Мне рассказали, что вас легче всего поймать, когда вы стоите под окнами королевы.
– Да. Сами видите, до чего я дошёл.
– Могло быть хуже.
– Вы теперь совсем поправились? Во всём виноват тот злосчастный день в Сити, – вы тогда, наверно, и прозябли.
– Проводите меня до парка. Мне надо поговорить с вами насчёт Джека Масхема.
– Я боюсь сказать ему.
– Я могу сделать это за вас.
– Как!
Динни взяла его под руку:
– Мы с ним в родстве через дядю Лоренса. Кроме того, мне довелось лично познакомиться с ним. Мистер Дорнфорд совершенно прав: от того, когда и как Масхем обо всём узнает, зависит многое. Позвольте мне рассказать ему.
– Я не знаю… Право, не знаю…
– Словом, я поговорю с ним.
Крум посмотрел на неё:
– Мне просто не верится…
– Честное слово!
– Вы страшно любезны и, конечно, сделаете это лучше меня, но…
– Ну, и довольно.
Они добрались до парка и пошли вдоль решётки в сторону Маунтстрит.
– Часто встречаетесь с адвокатами?
– Да. Они перебрали все наши аргументы, – прямо перекрёстный допрос.
– Мне кажется, он не так уж страшен, если говоришь правду.
– Они переворачивают каждое слово на все лады. А тон какой!.. На днях я зашёл в бракоразводный суд, послушал одно дело. Дорнфорд говорил Клер, что ни за какие деньги не согласится выступать в таких процессах. Хороший он человек, Динни.
– Да, – согласилась Динни, заглянув в бесхитростное лицо Тони.
– По-моему, наши адвокаты не слишком интересуются этим делом. Оно не по их части. Исключение составляет только "очень молодой" Роджер: он немножко спортсмен и к тому же верит, что мы говорим правду, так как чувствует, насколько я жалею о том, что это правда. Ну, здесь вам сворачивать. А я поброжу по парку, иначе не засну. Луна-то какая!
Динни пожала ему руку.
Подойдя к дому, она оглянулась и увидела Крума на прежнем месте. Он приподнял шляпу – не то прощаясь с девушкой, не то здороваясь с луной…
По словам сэра Лоренса, Джек Масхем собирался в город в концу недели. Сейчас он снимает квартиру на Райдер-стрит. В своё время, когда дело шло об Уилфриде, Динни, не задумываясь, помчалась к Масхему в Ройстон; теперь, когда дело идёт о Тони Круме и она явится на Райдер-стрит, придётся задуматься Масхему. Поэтому на другой день, во время завтрака, она позвонила в Бэртон-клуб.
Голос Масхема мгновенно напомнил ей тот день, когда она в последний раз слышала его у Йорке кой колонны.
– Говорит Динни Черрел. Вы не могли бы встретиться со мной сегодня?
Голос медленно процедил:
– Э-э… разумеется. Когда?
– В любой час, который вас устроит.
– Вы звоните с Маунт-стрит?
– Да, но я предпочла бы заехать к вам.
– Э-э… прекрасно. Приходите к чаю на Райдер-стрит. Я снимаю ту же квартиру. Номер вам известен?
– Да, благодарю вас. Значит, в пять?
Когда Динни подходила к дому Масхема, ей пришлось собрать все силы. В последний раз она видела его в вихре схватки с Уилфридом. К тому же он олицетворял для неё ту скалу, о которую разбилась её любовь к Дезерту. Ненавидеть Масхема ей мешало лишь сознание того, что его вражда к Уилфриду проистекала из его своеобразного отношения к ней, Динни. Так, шагая быстро и медленно размышляя, она добралась до его квартиры.
Дверь ей открыл человек, всем своим видом наводивший на мысль, что он обеспечивает свою старость, сдавая комнаты тем, у кого когда-то служил. Он провёл девушку на третий этаж.
– Мисс… э-э… Черрел, сэр.
В довольно уютной комнате около открытого окна стоял Джек Масхем, высокий, стройный, томный и, как всегда, изысканно одетый.
– Чаю, пожалуйста. Родни.
Он приблизился к Динни и протянул руку.
"Словно замедленный кинофильм", – подумала она. Он, видимо, был удивлён её желанием встретиться с ним, но ничем этого не обнаруживал.
– Бывали на скачках с тех пор, как мы виделись на дерби Бленхейма?
– Нет.
– Я помню, вы ставили на него. На моей памяти это самая большая удача новичка.
Он улыбнулся, морщины на его загорелом лице стали особенно явственны, и Динни заметила, что их очень много"
– Прошу садиться. Вот чай. Не откажите разлить сами.
Она подала ему чашку, налила себе и спросила:
– Ваши арабские матки уже прибыли, мистер Масхем?
– Я жду их к концу следующего месяца.
– Вы поручили надзор за ними Тони Круму?
– О! Разве вы знакомы с ним?
– Через сестру.
– Приятный юноша.