Застенчивому молодому человеку, влюбившемуся в нее и решившемуся наконец с ней объясниться, она сказала громко, так, чтобы могли услышать и прохожие:
   – А вы не могли бы облечь ваше так называемое чувство в менее пошлые слова?
   Родители думали, что она никогда не выйдет замуж, но она вышла раньше всех своих сверстниц, прожила с мужем пятнадцать лет, и довольно дружно, к большому удивлению всех, кто ее знал. Муж ее, строитель дорог, умер от таежного энцефалита вдали от дома в те годы, когда еще не существовали противоэнцефалитные прививки.
   Она вырастила детей сама, зарабатывая на жизнь преподаванием английского и французского языков, занимаясь стенографией и перепечатывая на машинке рукописи графоманов, соблазненных объявлением, опубликованным на четвертой полосе «Вечерней Красной газеты», где, между прочим, упоминалось и о том, что машинистка обладает абсолютной грамотностью и хорошим слогом. Она действительно обладала хорошим слогом и безукоризненным знанием грамматики.
   За вдовой пытался ухаживать заведующий гастрономическим магазином. До поры до времени она не отвергала его ухаживаний, ежедневно приходила в магазин – покупать продукты, беседовала с завмагом, когда, с любезной улыбкой на толстом лице, он выбегал к ней из-за прилавка. Но однажды, понюхав колбасу, она потребовала жалобную книгу и своим четким красивым почерком написала: «Здесь торгуют недоброкачественными продуктами». Затем позвала завмага и сказала, размахивая колбасным отрезком:
   – Избавьте меня от своих любезностей и домогательств! За ними скрывается нечто такое же недоброкачественное, как эта колбаса.
   Шли годы. Она мало менялась и физически и духовно. Седые волосы обрамляли не по годам моложавое лицо с острым носом и очень живыми, влажно поблескивающими черными глазками, смотрящими на людей так, словно эти люди своими равнодушными спинами заслоняют от нее нечто очень интересное и понятное только ей одной.
   Своих детей она любила, но не делала для них никаких исключений. Она разговаривала с ними тем же насмешливым тоном, каким разговаривала со всеми. Анастасии, по ее мнению, не хватало характера и ума. У Сергея был ум, и характер, и талант, но у него не было самого главного, в чем нуждаются люди. Ему никогда и ни в чем не сопутствовала удача. Она считала, что в этом виноват только он сам, какой-то был невидимый дефект в его натуре. Человеку должно везти в жизни, а если уж не везет во всем, то, значит, нет контакта между ним и тем, что неумные люди называют судьбой.
   Ему ни в чем не сопутствовала удача. Но он не сдавался, много работал, учился, спал в сутки не больше четырех-пяти часов. И все равно ему не везло. Ему повезло только раз в жизни, но удача сразу же превратилась в неудачу.
   Ну, а ей, его матери, разве везло? Всю жизнь ей сопутствовали только неудачи. Но она, в сущности, сама была в этом виновата. Разве она согласилась бы хоть на миг играть роль в счастливо-сентиментальной пьеске? Да и какую она могла исполнять роль, кроме той, которая ей подходила?

7

   В свое время Бородина очень заинтересовало археологическое открытие Ветрова. Он писал статью о мозге человека будущего для научно-популярного журнала, когда вышла в свет книга Ветрова с таким удивительным и странным названием: «Будущее человека на основании антропологических и археологических данных».
   Бородина поразило совпадение его собственных взглядов с действительностью, которая одновременно оказалась по ту сторону и далекого прошлого и далекого будущего.
   Он много раз рассматривал репродукцию фотографического снимка, этот огромный неземной загадочный череп, и ему казалось, что будущее разверзлось специально для того, чтобы подтвердить правоту его взглядов, взглядов Бородина.
   Каким будет ум человека через много-много тысячелетий? Какой будет его память? Где искать ответа на эти вопросы? В эволюционной физиологии? В морфологии высших приматов?
   Эти вопросы возникали в сознании Бородина в течение многих лет.
   Он наслаждался быстрой ездой на своей машине, осенью собирал грибы, летом переплывал огромное Щучье озеро на глазах завистливо смотрящих юношей-спортсменов, выходил из воды, как морской бог, широкогрудый и бородатый. Но где бы он ни был, в воде или в лесной чаще, пахнущей подосиновиками, он думал все о том же: какой будет человеческая память? Но разве он один думал об этом?
   Однажды в конце напряженного лабораторного дня к Бородину подошел Радий Богатырев и сказал:
   – Я собираюсь писать статью о том, какой будет человеческая память.
   Бородин усмехнулся. Только Радик мог взяться за такую трудную задачу. Радик, с его неистощимым энтузиазмом, с его привычкой постоянно заглядывать в будущее.
   – Пишите. Это интересно. Но, если не секрет, какие у вас насчет этого соображения?
   – В малоизученной истории власти человечества над временем, по-моему, были четыре этапа. Первый этап – это возникновение языка, устной речи. Второй – появление письменности, а затем книги. Третий – кино. Четвертый этап – это изобретение радио и телевидения.
   – Ну а пятый, Радик?
   – О пятом, еще не существующем этапе я сейчас и думаю. Если что-нибудь удастся – человек получит власть над ускользающим временем.
   – Что же это такое, Богатырев? Уж не гетевское ли: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»
   – Я еще не нашел для своей мысли точного выражения. Но, если разрешите, на днях я продолжу с вами этот разговор.
   И разговор был продолжен.
   А затем в течение месяца, пока писалась статья, заведующий лабораторией и ее молодой сотрудник много раз возвращались к этому разговору.
   – Первый этап, употребляя ваше выражение, Радий Иванович, – возбужденно говорил Бородин, – неотделим от самого человека. Это язык, вторая сигнальная система. Ведь для того чтобы ее создать, эволюция изменила мозг. Правда, создавая вторую сигнальную систему, природа действовала в соавторстве с обществом. Но все остальные этапы, дорогой Радий, они же отделены от человека. И в наш век человек рождается, как он рождался в нижнем палеолите: без книги в руке и без телевизора. Каким же вам представляется пятый этап и потребуется ли для него изменение мозга?
   Богатырев улыбнулся. Так улыбался, наверно, юный Леонардо да Винчи, когда его о чем-нибудь спрашивали.
   – Пятый этап – это синтез, это полное овладение прошлым для того, чтобы стало неизмеримо богаче настоящее и будущее. Да, если хотите, это в какой-то мере осуществленная мечта Гете. Прекрасному мгновению прикажут остановиться. Но ведь и сейчас документальное кино, еще далекое от совершенства, дает нам возможность увидеть и пережить давно утраченное… Но представьте себе нечто бесконечно более совершенное, чем кино, телевидение, радио и книги…
   – Нельзя ли конкретнее, товарищ Богатырев? Вы физиолог, математик и техник, а не сказочник.
   – Конкретное я оставляю для статьи. Мимо вас она не пройдет.
   Дома, у себя в кабинете, Бородин снова раскрывал книгу Ветрова и смотрел на снимок. И череп загадочного существа также смотрел на него со страницы книги черными зияющими впадинами, из которых сто тысяч лет тому назад глядели живые, умные, веселые и грустные глаза.
   «Мозг! Удивительное создание эволюции и человеческой истории! – размышлял Бородин. – Инструмент познания, состоящий из десяти миллиардов деталей. Большая сложность человеческого мозга и дала человеку преимущества перед другими существами, населяющими Землю. Но не пошел ли человек по пути адаптационной специализации, которая может завести его в эволюционный тупик? Кажется, Норберт Винер выражал беспокойство, что «человеческий мозг уже продвинулся так же далеко по пути к этой губительной специализации, как большие носовые рога последних титанотериев…» На этот вопрос лучше всего бы мог ответить обладатель вот этого огромного черепа, если бы он прилетел на Землю не сто тысяч лет назад, а сейчас».

8

   Мир продолжал дразнить Рябчикова своей тугой, ошеломляющей свежестью и новизной. Она словно поджидала его за каждым углом, за каждым поворотом проспекта, куда вдруг сворачивал автобус или троллейбус.
   Радостное и тревожное чувство охватывало Рябчикова, когда он шел по улице, словно улица стала вдруг дорогой, ведущей его в юность. Мир был необъяснимо молод и неожиданно прекрасен. Между двух стен, сложенных из тяжелых каменных плит, висела легкая, как воздух, синь воды. Неважно, как это называлось – Мойкой ли, Фонтанкой, каналом Грибоедова, Пряжкой, но по вечерам в окаменевшей воде удлинялись и играли, качаясь, огни отраженных этажей, а по утрам становилось так тихо, что были слышны шаги девушки, идущей впереди, стук ее каблуков о тротуар. Кто она, своими быстрыми шагами торопящаяся обогнать всех? Кто? Но на улицах тысячи прохожих. Двери квартир манили Рябчикова, словно за каждой дверью жили люди, знающие нечто такое, чего не знал он. Что знали они? Может быть, они знали, почему по ночам так звучны и гулки улицы и площади? Может быть, они знали, почему каждое утро меняют свой цвет и форму квадратные дома и деревья и каждый квартал кажется таким, словно он только что возник из небытия?
   Рябчиков шел, и сердце билось. Он шел и прислушивался. Он слышал музыку там, где не слышали ее другие. На скамейке сквера. У будки телефонного автомата. Возле дверей прачечной. В саду… Ему хотелось войти в будку, набрать тут же придуманный номер телефона и, сняв трубку, прислушиваться к гудкам. В невидимой, незнакомой квартире поют телефонные гудки, и чей-то женский голос, нетерпеливый и властный:
   – Я слушаю.
   А потом тишина. Тишина, полная значения и чего-то неведомого и прекрасного, будто книга жизни раскрылась случайно на самой интересной странице.
   Он заходил в магазин и покупал тюбики с краской. Потом дома он выжимал краску из тюбиков. Сердце сжималось, он прикасался к выжатой из тюбика краске кисточкой, и на холсте (теперь уже на холсте) возникала синь воды, застывшей между двух окаменевших берегов, или косо стоящие подстриженные тополя.
   А дни звенели и уносили его, как бегущие вагоны. Он просыпался рано, боясь проспать рассвет, и засыпал поздно и слышал, как били старинные часы.
   По вечерам он читал книгу, взятую в библиотеке. Сквозь слова и строчки была слышна дрожь жизни, гудки заводов, топот толпы и звон льдинок в лесном ручье, куда ступило широкое оленье копыто.
   – Митя, – жена дотрагивалась до его плеча своей легкой теплой рукой, – иди к столу. Чай остынет, дорогой.
   В дно фарфоровой чашки била горячая струя. От разломанной баранки пахло анисом и густо замешанным тестом.
   – Митя, – говорила жена.
   – Ты о чем? А? Хочешь, я тебе почитаю, Клава?
   – Хочу.
   И он читал строчки, которые тут же возникали и складывались, пока он читал:
   У каждой вещи есть имя:
 
Дождь, окно, камень, облака,
Но чудеснее имени звук, который вертится
на языке,
Еще не произнесенное слово «лес»,
И вот уже ветви и тропы, и я иду,
А на ветвях впервые поют птицы.
 

9

   Детский писатель Виктор Марсианин почтительно посмотрел на скелет динозавра. Он попытался представить себе динозавра живым, но не смог. Не хватило воображения. Слишком уж велико это чудовище. Слишком велико.
   Марсианин взглянул на ручные часики. Те, что висели на стене, – стояли. Стояли давно. Казалось, они остановились еще тогда, когда этот динозавр, тяжело дыша, лежал в папоротниковом мезозойском лесу. Марсианин еще раз взглянул на ручные часики. Апугин обещал прийти ровно в час. Уже двадцать минут третьего, а профессора все нет и нет.
   «Наверно, пишет статью или задержался на лекции», – подумал Марсианин. Он ошибался. Профессор сидел в Кавказском ресторане, ел шашлык и пил сухое грузинское вино. От шашлыка вкусно пахло дымом и жирной бараниной. Апугин жмурил глаза от удовольствия. И широкие ноздри его большого некрасивого носа шевелились. Ел он не спеша. Он, разумеется, помнил, что его ждет детский писатель. Ну и что? Ждет? И пусть себе ждет.
   Виктор Марсианин ждал. Скелеты ему давно уже наскучили. Но что поделаешь? Он ведь выполнял задание редакции. Ему надо было записать беседу с Апугиным, на днях выезжающим не то в палеонтологическую, не то в археологическую экспедицию.
   Марсианин ждал и прислушивался. Но вот наконец послышались шаги в тихом, наполненном скелетами зале. Апугин шел, высокий, полный, воплощение самой жизни.
   – Пройдемте ко мне в кабинет, – сказал он посетителю. – Я, кажется, немножко задержался. Обстоятельства!
   Детский писатель раскрыл блокнот и почтительно посмотрел на Апугина.
   – Скажите, – спросил Апугин строго, – «Марсианин» – это ваша фамилия или псевдоним?
   – Псевдоним. А что?
   – Собственно, ничего. Я понимаю. Вы, очевидно, воображаете, что на Марсе есть люди. Напрасно вы так думаете. Их там нет.
   – Почему?
   – А потому, что человеческое воображение шаблонно. Гораздо легче представить себе планету, населенную Марьями Ивановнами, чем мир, где нет ничего живого. Марсиан не существует. И ваш псевдоним дезориентирует ваших читателей, детей среднего возраста. Не могли бы вы его переменить?
   Марсианин смутился.
   – К сожалению, уже поздно. Меня широко знают.
   – Тогда у меня к вам просьба. Мне хотелось бы, чтобы наша беседа появилась без вашей подписи. Я не могу позволить, чтоб под статьей о моих работах стояла подпись: «Марсианин».
   – Не просто Марсианин. А Виктор Марсианин. Виктор Карпович.
   – Все равно. Я всю жизнь посвятил борьбе с легкомысленными фантазиями, с чепухой и романтикой. Недавно в вашем детском журнале снова появилась статья о Ветрове и о черепе, который якобы он нашел. Я опротестовал эту статью. Написал письмо в Министерство просвещения. Детей нельзя воспитывать в духе пренебрежения к трезвым фактам.
   – Но у Ветрова есть снимок.
   – Этот снимок – подделка. Ветров фальсификатор. И фантазер. У вас, извините, такой неудачный псевдоним. А как ваша фамилия?
   – Корнеев.
   – Ну вот, видите. Отличная фамилия. А то – Мар-си-анин. И зачем? Чтобы внушать детям иллюзии, которые не принесут им добра. Верить в существование марсиан – это все равно что верить в бога. И то и другое – порождение досужей фантазии. Итак, мы договорились. Свою статью о моих работах вы подпишете «Корнеев». И только без всяких там красивых слов. Я еду в экспедицию не для того, чтобы привезти оттуда кости космического существа или вещи с другой планеты. Чепуха. В земле может храниться только земное. Пожалуйста, запишите это и доведите до сведения ваших читателей – детей… Никаких сказок и вымыслов. Никаких фантазий. Только факты!
   – Ну а если попадется кость или предмет… Ну как бы это сказать. Ну, предмет, попавший… вернее, прилетевший к нам оттуда… – Виктор Марсианин показал пальцем па потолок. – Ну, из космоса. Вы же не уничтожите его ради своего принципа?
   – Товарищ Корнеев!
   – Простите. Марсианин. Виктор Марсианин!
   – Корнеев. Все-таки Корнеев. Я ведь разговариваю с живым человеком, а не с персонажем из детской книги. Так вот, товарищ Корнеев, если мне попадется сомнительная находка вроде черепа, который якобы нашел Ветров, я не буду кричать об этом, а обращусь к врачу – не обманывают ли меня мои чувства. Запишите, пожалуйста… Я обращусь к невропатологу.

10

   Он думал о том, что теперь ему уже не с кем будет перекинуться словом. Докучливый Собеседник молчал. Он молчал так, как умеют молчать только вещи. Кончилась его программа. И искусственный циник теперь валялся в пыли, как ненужный хлам.
   Под конец он стал заговариваться. Он заболел манией величия. Он стал утверждать, что он не механизм, а настоящее живое «я», «я» физиолога Рата, да, самого Рата, умудрившегося каким-то образом опровергнуть логику всего существующего. Рат остался дома и одновременно отправил себя в экспедицию.
   Утверждая и настаивая, Собеседник уверял, что он говорит правду. Эта правда, уверял он, самая сложная правда из всех истин. И то, что она не в ладу с логикой, это ничего, тем хуже для логики. И при этом он смеялся то ли над тобой, Путешественник, то ли над истиной, то ли над самим собой, то ли над своим духовным двойником, двойником, сумевшим смастерить его. В складе ума, в манере произносить слова, в неповторимых интонациях голоса чувствовалось что-то очень знакомое. В Собеседнике действительно было много сходства с физиологом Ратом.
   Путешественник знал Рата с детства. Они воспитывались в одном интернате. Вместе учились. Рат поражал всех силой и гибкостью своего ума. Но что-то атавистически упрощенное было в этом озлобленном эгоцентрическом уме, напоминавшем о далеких временах, когда эгоцентризм и недоброжелательность не были редкостью. Еще в средней школе Ратом овладела идея репродуцировать свое «я», размножить его, с тем чтобы преодолеть время. Педагоги снисходительно улыбались. Они не видели ничего опасного в затее школьника, мечтавшего о невозможном. Правда, один из учителей однажды сказал Рату, сказал громко, так, чтобы слышали и другие:
   – Личность не нуждается в репродукции. Смысл каждой личности – в ее неповторимости. То, что повторимо, – то уже не личность. В вашем желании есть нечто абсурдное. Размноженное «я» будет уже «не-я».
   – А физиологическая кибернетика, – спросил Рат, – разве для нее это недостижимо?
   – У кибернетики другие задачи, – ответил педагог.
   В те годы кибернетика завладела всеми творческими и любознательными умами. Одно грандиозное открытие следовало за другим. Наука набирала скорость. Огромная армия ученых изучала мозг с необычной целью: чтобы, выведав тайны природы, самим создать нечто умеющее мыслить.
   Философы выражали свое сомнение. Мозг, утверждали они, это создание истории и общества, а не только природы. Сознание и мысль нельзя механически оторвать от личности и от общества. Личность неповторима. Машина же никогда не станет личностью. Для того чтобы думать, она должна и чувствовать, страдать, радоваться, жить духовной жизнью…
   Рат стал физиологом и кибернетиком еще на школьной скамье. Его ученическая статья была опубликована в физиологическом журнале с послесловием великого ученого Шина. Сам Шин, величайший знаток мозга, признал идею юного Рата оригинальной, хотя и несколько наивной.
   Рат писал (о, как эти строчки походили на него самого, самовлюбленного человека): «Освободить мысль от эмоций – это главное. Безэмоциональная мысль сможет бескорыстно служить нашим нуждам и желаниям. Человеку всегда мешали его эмоции, настроения, прихотливые впечатления, навязанные жизнью. Думающая машина, свободная от эмоций, будет мыслить не относительно, а абсолютно. Силе ее постижения бытия не будут мешать ни радости, ни страдания…»
   Затем Рат отказался от этой идеи. Его стала преследовать другая мысль, высказанная им еще в детстве. Ему хотелось продлить свое «я», сделать себя бессмертным, впроецировать свою личность в искусно созданную машину.
   Путешественник был принципиальным противником этой метафизической идеи.
   Однажды на диспуте, устроенном клубом научной молодежи, он резко выступил против Рата.
   – Желание Рата, по существу, нигилистично, – сказал он.
   – Помилуйте, – крикнул Рат, – какой же нигилизм в желании создать нечто сложное, почти такое же сложное, как живая личность?
   – И все же в этом желании скрывается нигилизм, отрицание.
   – Отрицание чего? – спросил Рат.
   – Отрицание всей необычайной сложности и богатства живого, думающего и чувствующего мозга, обеднение, упрощение под видом мнимой глубины.
   Спор продолжался долго. И когда он кончился, и участники дискуссии стали расходиться, Рат подошел к Путешественнику и сказал своим желчным, слегка хриплым голосом:
   – И все-таки я добьюсь своего. И ты об этом когда-нибудь еще вспомнишь.
   Путешественник устало закрыл глаза. Реплика Рата преодолела изрядное время и еще более огромное пространство, она как бы прилетела сюда из далекого прошлого. И сейчас об этом полузабытом разговоре напоминал пришедший в негодность аппарат.
   Да, теперь не с кем будет спорить и не соглашаться, одушевленный механический отрицатель теперь был не способен произнести даже самое простое из всех слов: «нет».
   Он умел владеть словами. Каждая мысль вызывала противодействие в его искусственном мозгу. Отрицание… Он для этого был создан. Ну, а его создатель, физиолог и кибернетик Рат, разве он не был олицетворением отрицания? Ведь, в сущности, он жил для того, чтобы упростить, принизить, выхолостить, оскопить самое сложное и чудесное из того, что существует во Вселенной, – мозг. Своим искусственным мозгом он пытался подменить и отрицать самое естественное из всего естественного – мысль… Мысль гуманистична по своей природе, ее нельзя оторвать от чувства, от всей красоты бытия, которое открывается человеческому сознанию, а машина, как бы она ни была умна, всегда будет бесконечно беднее и примитивнее человека…
   Путешественнику было жаль, что робот пришел в негодность. Он все же помогал ему переносить тяготы одиночества – плохо, сердито, докучливо, но помогал. Без него затерявшийся где-то далеко во вселенной дом стал еще дальше.
   Иногда Путешественник думал: а что, если судьба их оставила бы здесь вдвоем с физиологом Ратом, его единственным врагом? В сущности, так почти и было. Собеседник был точной копией Рата, но он был не человек, а машина, и на него нельзя было сердиться… Теперь он лежал в пыли. Он слишком неожиданно замолчал безнадежным и абсолютным молчанием вещей. И Путешественник так и не узнал того, что хотел узнать. Осталось тайной для него, на каких принципах был построен механизм, способность Собеседника мыслить так легко и свободно… В руководстве, приложенном к автомату, об этом не говорилось. А разобраться сам Путешественник не смог. Он ведь не был техником, а всего только физиологом…
   Сколько неразгаданных загадок и тайн останется в мире, когда глаза Путешественника закроются навсегда. Эта мысль приводит его почти в отчаяние. Он так никогда и не узнает, много ли во вселенной планет, населенных разумными существами. Он так никогда и не узнает, что станется со здешними примитивными людьми, сумеют ли они выдержать все ужасы нового наступающего ледникового периода или погибнут, не создав цивилизации.
   На его родной планете не было оледенения, мягкий умеренный климат установился давно. Ученые считали, что слишком благоприятные условия задержали темпы развития их человечества. Трудно сказать, были ли они правы… Здешнее, еще не вполне сформировавшееся человечество столкнется с новым обледенением планеты сравнительно скоро… Выдержат ли они шестидесятиградусные морозы тысячелетних зим, не владея ни фотосинтезом, ни ядерной энергией, ни тайнами гравитационных сил, они, эти низколобые, сутулые, неуклюжие мужчины и женщины с их жалкими каменными рубилами? О, как хотелось бы ему помочь им, помочь, пока он еще способен это сделать.
   Ему вспомнилась эта девушка. Ее звали И-е. У нее тоже был низкий лоб и толстые губы, и она ходила, согнув колени, и, чтобы посмотреть, что позади ее, она должна была повернуться всем корпусом: у нее не поворачивалась слишком короткая шея. И все же она была прекрасна. В ее зеленых глазах уже просвечивала пытливая мысль. И на ее губах иногда играла улыбка. В ней было много энергии, живости. И даже механический Собеседник, двойник бездушного и недоброжелательного физиолога Рата, почувствовал к ней что-то вроде симпатии. Эта симпатия сделала его на миг человечнее, чем он был задуман своим бесчеловечным создателем, правда, только на один миг. Но и этот короткий миг говорил о силе человечности, которая смогла преобразить даже машину.
   И-е сбежала в пещеру к своей орде. Если бы она пожила здесь дольше и освоилась, она могла бы стать посредницей между Путешественником и ордой. Но она не захотела жить среди явлений, обогнавших ее первобытный, полузвериный мир на несколько сот тысячелетий. Ей было то странно, то страшно, то смешно. Все виденное ей казалось затянувшимся сном. И она вернулась к себе в пещеру. И-е, смеющееся существо, пристрастное и своевольное. И когда И-е скрылась. Докучливый Собеседник сказал:
   – Ты один. Один во всей солнечной системе. Абсолютно один, если не считать меня.
   – А орда в пещерах? И-е? Ее родичи? Ты о них забыл?
   И тогда Собеседник ответил желчным, слегка хриплым голосом, голосом физиолога Рата:
   – Пока им не нужна истина. Истина понадобится им через пятьдесят или сто тысяч лет. Они не так давно научились пользоваться огнем. Они дежурят у костра вот уже много-много поколений. Их бытие в чаду, в темноте.
   – Ты не прав – истина им нужна. Я постараюсь помочь им. И если это мне не удастся, я запечатаю свои знания. Запечатаю свое время. И когда-нибудь далекие потомки этих примитивных существ найдут и распечатают его.
   – Мечтатель. Мечтай. Утешай себя. Но ты забыл о надвигающемся оледенении. У сородичей И-е не будет далеких потомков.
   В его недоброжелательном механическом голосе пробивались злорадные интонации физиолога Рата. На какую-то часть минуты Путешественнику показалось, что это злорадствует сам Рат из своего затерянного в пространстве далека.
   Нет, пусть не злорадствует Рат, Путешественник поможет этим людям победить надвигающуюся тысячелетнюю зиму. Ведь и на его планете в доисторические времена случилось нечто загадочное и не до конца выясненное историками и археологами. В древности существовали предания о том, что на его планете побывали высокоодаренные существа, прилетевшие из космоса и, прежде чем улететь, поделившиеся своими знаниями с жителями планеты. Может, это и легенда. Но в этой легенде скрыт глубокий смысл. Мир бесконечен, но он един. И единство связывает всех, кому природа и история дали разум. Единство связывает их, где бы они ни были – здесь или за много парсеков отсюда, сейчас ли они живут или будут жить через миллионы лет после нас.
 
* * *
   Тамарцев положил перо на стол. На минуту прервалось его общение с героем, которому он так и не придумал имени, назвав его просто Путешественником.
   В кабинет вбежал Гоша.
   – Папа, – сказал он в сильном волнении, – сейчас передавали по радио… Еще передают… Иди скорей слушать.
   Голос диктора звучал обычно, но удивительны были слова, смысл которых поразил Тамарцева абсолютной неожиданностью:
   – Археологом Ветровым были открыты также пролежавшие в земле со времен среднего палеолита кибернетические приборы, устройство которых удалось разгадать профессору Бородину и научному сотруднику Богатыреву. Сейчас, товарищи, с вами будет разговаривать космический путешественник, прилетевший на Землю сто тысяч лет тому назад…