Путешественник непрерывно убеждал себя: действовать, торопиться, познавать! Неизвестно, долго ли ему суждено прожить, недомогание усиливалось с каждым днем… Его охватывала гордая мысль, гордая и чуточку парадоксальная. Вопреки исторической логике, наука и философские познания на этой планете возникнут задолго до того, как люди пробудятся от своего затянувшегося сна. Планета будет познана, отражена сознанием. Он проживет недолго. Ну и что же! Разве его труд пропадет зря? Живое время, запечатанное им, будет ждать в земле своего часа… Этот час наступит не скоро, через несколько десятков тысяч лет, и потомки нынешних диких, высокоцивилизованные и культурные потомки, распечатают время… Это будет не просто палеонтологическая или археологическая находка, мертвый остаток чего-то когда-то жившего, давно окаменевшего и застывшего, но живое, пульсирующее время, время, в котором как бы снято непреодолимое противоречие между прошлым и настоящим. Это будет одновременно вечность и растянувшийся, вновь оживший миг…
   Он, разумеется, чуточку преувеличивал значение будущей археологической находки. И все же это было так. Распечатанное время, время палеолитического человека на земле и то время, которое он принес сюда со своей далекой и затерявшейся в пространстве планеты, предстанет перед тем, кому посчастливится найти и расшифровать записанное Ипсом, исследовать его, Путешественника, останки. Да, останки…
 
* * *
   Эту лабораторию в его далеком мире ученые сочли бы кустарной. Весь штат ее состоял из одного Путешественника, если не считать автомата-лаборантки, мывшей пробирки, продолжавшей начатые им опыты, готовившей препараты.
   Лаборантка-автомат, древнее и неторопливое существо, созданное еще в конце прошлого века, когда конструкторы наивно и, в сущности, нелепо и претенциозно пытались придавать автоматам анеидальный вид, как нельзя лучше подходила к здешним условиям. В неторопливых, осторожных движениях этой древней старушки было нечто успокаивающее, настраивающее почти на идиллический лад. У нее был старушечий ворчливый голос, и она даже покашливала (дань, отданная конструкторами старомодным эстетически-натуралистическим вкусам прошлого века), да, покашливала, как кашляют старухи, больше всего на свете боящиеся сквозняка и часто жалующиеся на то, что их «продуло».
   Старушку уговорил взять его друг, знаменитый биохимик, тщательно прятавший от всех свою доброжелательность за иронически усмехающейся маской.
   – Не подведет, – сказал он. – Поверь мне. Я знаю, что ты – враг старомодного иллюзионизма. Но знаешь, в чужом мире иллюзионизм не покажется тебе отголоском безвкусицы… Ты будешь там нуждаться в мягком и безобидном обмане…
   Биохимик оказался прав. Эта медлительная и смешная старушенция, отставшая на полвека от других автоматов, была здесь как нельзя кстати.
   Сейчас она вела опыт, пытаясь определить количество кальция в протоплазме маленького серого грызуна, пойманного позавчера.
   Да, здесь ему приходилось заниматься и биохимией, и геологией, и палеонтологией, и биофизикой, и физиологией, и ботаникой, как ученому древних времен, когда не существовало узкой специализации.
   Вот уже несколько столетий на его планете биохимия и биофизика заняли первое место по своему теоретическому и практическому значению среди всех старых и новых наук. Они заняли это место после того, как ученые и философы убедились, что самая перспективная химия и физика – это химия и физика живого…
   Ученые уже давно овладели тайнами фотосинтеза и, в сущности, уже не нуждались в таком посреднике, как растения, чтобы консервировать солнечную энергию, но им так и не удалось создать искусственным путем живые организмы, перебросить мост над пропастью, которая сужалась и сужалась и все же не сузилась настолько, насколько было нужно, чтобы сделать прыжок из мира необходимости в мир свободы.
   Эта тайна, тайна бытия, играла с учеными в течение веков и тысячелетий, казалось, давая себя схватить самым смелым и удачливым и в последний момент все же ускользая…
   Наш Путешественник, критически и добродушно посматривая на свою механическую старушку лаборантку, все же тешил себя надеждой, что, может быть, именно ему здесь, на чужой планете, суждено поймать тайну происхождения жизни на крючок, с которого ей будет уже не сорваться…
   Усталый, придя из лаборатории и утолив голод и жажду, он не очень часто начинал разговор с тем, кто был создан для устной речи, для спора и для тренировки интеллекта. Этот интеллектуальный механический тренер был подчас невыносим. Но попробуйте-ка обойтись без него, когда он здесь, рядом.
   Р о б о т. А-а. Опять ты? И опять с жалобами на физическое недомогание? Я, мой дорогой, не врач, не медик и не физиолог. По моей части – интеллектуальные страдания… Но ты слишком мнителен. Ты проживешь очень долго. Уверяю. И доведешь свои эксперименты до конца. Но в чем твоя цель, дорогой? Мне это не совсем понятно. О результатах твоих научных исследований в твоем мире никто не узнает. Запечатанное время? Неплохая идейка. Но где уверенность, что его распечатают? И где уверенность, что распечатавшие тебя поймут? Ты веришь в их любознательность. А вдруг здешние люди не будут любознательными?
   П у т е ш е с т в е н н и к. Чепуха! Сущность человека – это познание. Оно будет развиваться.
   Р о б о т. Какой уверенный тон! Таким же уверенным тоном ты заявлял, что жизнь не может быть не дискретной. Но студень на планете, названной твоим именем, положил тебя на обе лопатки. Пора бы стать более осторожным…
   П у т е ш е с т в е н н и к. Дался тебе этот студень. Ты, видно, очень рад, что существует жизнь, не знающая форм и памяти. Хотя – чему радоваться? Да и печалиться тоже нет основания. На моей планете жизнь достигла высокого развития. И здесь тоже…
   Р о б о т. Ты уверен в этом? Неизлечимый оптимист. Эти в пещерах, ты знаешь это не хуже меня, едва выдержали стужу и холод недавнего оледенения, едва уцелели. В вероятностном мире, полном случайностей, и цивилизации тоже более или менее вероятны.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Что ты имеешь в виду?
   Р о б о т. Очередное и еще более сильное оледенение… Оледенение, ужасов которого не выдержат эти первобытные люди. И еще я имею в виду одну идейку, которую ты презираешь. А что, если этот студень везде, кроме твоей планеты и этой, где мы пребываем с тобой? А что, если дискретность жизни – редкое исключение? А? Тебя это не устраивает?
   П у т е ш е с т в е н н и к (с гневом). Зато тебя это устраивает, негодяй!
   Р о б о т. Воздержись от грубых выражений. Я не перехожу на личности, а веду чисто теоретический спор…
   П у т е ш е с т в е н н и к. Но от твоих теорий дурно пахнет. Твои создатели, видно, мало думали о моральной стороне дела…
   Р о б о т. Я же не говорю ничего дурного о твоих родителях… Веди спор, не теряй его нить. Речь идет о жизни, а не о нравственности. Нравственность приходит на сцену позже… Ты, кажется, не слушаешь? Рассеян? Тебе со мной скучно?
   П у т е ш е с т в е н н и к. Мне никогда не бывает скучно.
   Р о б о т. И ты ставишь это себе в заслугу? Не думаю, чтобы этим следовало гордиться. В древнее время одна модная философская школа очень высоко ценила скуку. Ее последователи утверждали, что во время скуки, когда вещи растворяются и теряют очертания, в ленивой сонной одури открывается вечность с ее бесконечностью. Правда, тогда жители Утреннего Мира не имели возможности соприкоснуться с бесконечностью практически. Тогда еще не существовали космические полеты и путешествия…
   П у т е ш е с т в е н н и к. А сейчас существуют. И мы знаем, что эти философы-метафизики абсолютизировали обывательские настроения.
   Р о б о т. Не упрощай. Ради всего святого, не упрощай. Обывательские настроения? Как будто скучать дано только одним обывателям! Кстати, принципиальный враг скуки вчера убил весь вечер, просматривая и переживая утраченное время. У робота Твое Второе Я вчера было много работы. Не отпирайся, скучал по жене и друзьям. Да еще как скучал! Не хватило силы воли воздержаться от просмотра. Ведь, в сущности, это мираж. Оно есть, это утраченное время, но его нельзя схватить руками, почувствовать, как чувствует человек настоящее время… Оно есть – и его нет. Жалкое утешение для слабых. Самообман!
   П у т е ш е с т в е н н и к. Да, жалкое утешение. Ты прав Слабость! Но ведь я – не ты. Я – не механизм. Не машина. Я – живое существо.
   Р о б о т. (обиженно и удивленно). А я разве мертвое?
   П у т е ш е с т в е н н и к (миролюбивым тоном). Ладно, не будем задевать личности.
   Р о б о т. Значит, ты все же признаешь, что я – личность?
   П у т е ш е с т в е н н и к. Я этого и не признаю и не отрицаю.
   Р о б о т. Софист. Хочешь увильнуть от ответа, спрятаться за игрой понятий и слов!..
   П у т е ш е с т в е н н и к. При твоем уме это выглядит жалко. Ты чуть ли не выпрашиваешь это признание. Ну если я даже и признаю, что ты личность, разве от этого что-нибудь изменится? Важно не признание. Важен факт.
   Р о б о т. На планете, где нас двое, всего-навсего двое мыслящих существ…
   П у т е ш е с т в е н н и к. А жители этой планеты – разве они не живые, не мыслящие существа?
   Р о б о т. Живые – да, в какой-то мере мыслящие – тоже. Но вряд ли они уже дошли до понимания того, что означает личность.
   П у т е ш е с т в е н н и к. А кстати, что такое личность?
   Р о б о т. Задай этот вопрос психологам и психиатрам. Они любят отвечать на такого рода школьные вопросы.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Но для того, чтобы быть личностью, тебе многого не хватает. Ты можешь говорить, но не способен действовать. Ты чисто отрицательная величина.
   Р о б о т. Отрицательная величина? Неплохо сказано! Но ты скоро узнаешь, кто такой я. Познакомишься с моей личностью…
   П у т е ш е с т в е н н и к. Во всяком случае, у меня есть и будет одна возможность, кстати, которой я воспользуюсь и сейчас… Возможность отключить тебя…
   Он отключает робота. Наступает благодатная тишина.
   После разговора с этим циником тишина действительно кажется благодатной.
 
* * *
   Тамарцев отстукал указательным пальцем последнюю фразу, поставил точку и вынул лист из каретки.
   Он печатал на машинке одним пальцем. И дело двигалось медленно. Оно двигалось быстрее, когда печатала жена. Но жена на днях ушла от него к Арбузову, к тому самому Арбузову, который подложил свинью Ветрову, поторопившись опубликовать его рукописи.
   В квартире стало сразу пусто. Ощущение пустоты не исчезло и тогда, когда пришла со своим старым чемоданчиком тетя Оля и вернулся из школы сын Гоша.
   Гоша был в быту Гошей. И в школе и дома. Но в свидетельстве о рождении, хранящемся в шкафу вместе с другими бумагами, у Гоши было другое имя, звучащее странно, словно Гоша родился не в родильном отделении Института акушерства и гинекологии на Васильевском острове, напротив Университета, а в другой стране или даже на другой планете. В свидетельстве было написано, что он Геогобар…
   В том году, когда родился Гоша, Тамарцев опубликовал свой первый научно-фантастический роман. И его друзья не очень удивились, что он дал имя своему сыну, заимствовав его из собственного романа.
   Дав сыну такое сложное и необычно звучащее имя, Тамарцев сразу пожалел об этом. Но было уже поздно. Гошино бытие как бы раздвоилось. В быту, дома и на улице Гоша был Гошей, но в документе, пока лежавшем в шкафу и хранившем молчание, он был Геогобаром.
   Потом это имя заявило о себе. Учительница русского языка, за что-то невзлюбившая Гошу, стала называть его громко и торжественно Геогобаром…
   Тамарцев писал научно-фантастические романы в свободное от работы время. Он был физиологом и психиатром и очень любил свое дело. Пожалуй, он любил его больше, чем писательство – занятие приятное, но не очень солидное и не очень уважаемое в ученом мире.
   Гошина мать умерла, через год после рождения Гоши. Тамарцев долгое время жил вдовцом, сам воспитывал сына, потом женился на Анастасии Сергеевне, родной сестре археолога Ветрова. На днях Анастасия Сергеевна ушла, ушла навсегда.
   Чтобы заполнить пустоту и забыться, Тамарцев сел за работу. Вот уже третий месяц, как он работал над романом, взяв за сюжетную основу археологическую находку Ветрова. Тамарцева давно интересовала эта история, так необыкновенно начавшаяся, история, которая так и осталась началом без продолжения и конца… Тамарцев не рассчитывал на то, что жизнь внесет в его роман поправку, Ветрову не везло, и истории с огромным черепом, его открытию, по-видимому, было суждено затеряться в памяти современников, остаться неразгаданной… Он, Тамарцев, мог свободно фантазировать, и он это делал, охотно сообразуясь со своей редкой и странной склонностью: в мыслях пребывать вдали от квартиры и семьи, даже от самого себя…
   Да, эту странную склонность нелегко было примирить с обыденной жизнью. Нельзя без ущерба для отношений с близкими и родными людьми ей предаваться. Ему суждено было в этом убедиться. Жена ушла, забрав вещи и оставив здесь, в квартире, горькое и безутешное чувство утраты.

5

   Анастасия Сергеевна проснулась в чужой комнате, на чужом диване. Рядом спал Арбузов. Он спал, тоненько посвистывая носом. Из-под нового байкового одеяла, очевидно купленного недавно, торчала чужая узкая нога.
   Анастасия Сергеевна закрыла глаза. И снова раскрыла их. Но все осталось, как было. Перед ней был тот же мир, тесный и странный: типично мужская холостяцкая комната с книжными стеллажами, с картиной на стене, написанной душевнобольным и подаренной еще в двадцатых годах отцу Арбузова, врачу психиатрической больницы. Очень милая картина: дерево и пруд.
   На столе – пепельница, полная окурков. На шкафу – голый Мефистофель из бронзы с сардонической улыбкой и старомодной козлиной бородкой, чем-то похожий на самого Арбузова.
   Арбузов перевернулся на другой бок. И перестал посвистывать носом. Теперь он похрапывал. И казалось Анастасии Сергеевне, что это он всхрапывает нарочно, только притворяясь спящим и желая показать ей, что он, Арбузов, теперь самый близкий для нее человек и что он может при ней делать все, что захочет, – посвистывать носом, храпеть, сопеть, не скрывая своих тонких мефистофельских ног.
   На спинке стула висел его новый, хорошо и по моде сшитый костюм. Костюм словно отдыхал на стуле, как часть спящего хозяина, необходимая его часть, придававшая ему тот привычный для всех облик уверенного в себе человека, остроумного и корректного.
   Уже было утро. И солнечный свет пробился в комнату сквозь плетенную из соломы вьетнамскую циновку. За стеной зашевелилась семья соседей. Слышен был мужской смех и женский голос, повторяющий:
   – Тише! Да тише же!
   Соседи знали о том событии, которое произошло. Они видели вчера Анастасию Сергеевну, вынужденную время от времени выходить из комнаты в коридор и на кухню.
   За стеной громко крикнул ребенок. И снова женский голос сказал:
   – Тише!
   Соседи были явно стеснены присутствием Анастасии Сергеевны.
   Арбузов спал. А пожалуй, уже пора было вставать. И, словно угадав Тусины мысли, он повернулся и раскрыл глаза. В раскрытых глазах его дрожал смех, словно Арбузов хотел сказать что-то очень смешное. Но он не сказал ни смешного, ни серьезного, а молча сел. Сел и стал надевать носки, а затем и брюки. Он надел рубашку тоже. Сейчас он уже снова напоминал того уверенного в себе и корректного человека, которого знала Анастасия Сергеевна.
   – Ну, как спалось? – спросил Арбузов, зевая. – Что снилось?
   В его карих глазах снова задрожал смех. И только что зевавшие губы сложились в равнодушно-ласковую улыбку.
   – Бежать надо на работу. Черт подери, опыт. А лаборант у меня из непризнанных гениев. Еще такого натворит…
   – Зачем ты держишь его?
   – Привык. Злые языки говорят, что держу, чтоб не поссориться с директором. Непризнанный гений – его родственник… Злые языки говорят. И злые и добрые.
   Он быстро сбегал на кухню, помылся. А затем принес кофейник с горячим кофе. Накрыл стол. Нарезал булку. Намазал ее маслом. Съел и через десять минут, подмигнув, исчез.
   Анастасия Сергеевна подошла к стеллажам и достала с полки первую попавшуюся книгу. На внутренней стороне переплета был наклеен экслибрис, сделанный по заказу Арбузова известным художником: Дон-Жуан в шпорах и при шпаге перед ожившей статуей командора.
   На титульном листе стояла кроме того и печать «Из книг А. В. Арбузова». По-видимому, Дон-Жуан не доверял своим знакомым. «Из книг А. В. Арбузова» – словно у А. В. Арбузова была своя книжная лавка.
   На корешках книг – пыль. И пыль на сардонически улыбающихся губах бронзового Мефистофеля. Анастасия Сергеевна разыскала тряпку и крадучись вышла на кухню.
   Чужая кухня, незнакомая, хотя и похожая на все другие кухни. Газовая плита. Водопроводный кран. Капает вода в раковину. Запах газа, острый и неприятно бьющий в нос.
   Анастасия Сергеевна подошла к раковине, открыла кран и подставила под струю воды тряпку. Вошла соседка. Вошла уверенно, по-хозяйски и посмотрела на Анастасию Сергеевну. А на тонких, все понимающих, умных губах появилась улыбка. По-видимому, соседка ждала, когда Анастасия Сергеевна что-нибудь скажет. А что Анастасия Сергеевна могла ей сказать? Не было подходящей темы для разговора.
   Анастасия Сергеевна отжала тряпку. И возвратилась в комнату.
   Часа через три – ну и медленно тянется время – она снова вышла из комнаты, но уже в пальто и шляпке, и, быстро проскользнув через коридор, тихо закрыла за собой дверь квартиры.
   За те десять лет, которые она прожила с Тамарцевым, выработались привычки. Один день походил на другой. По утрам она знала, куда и зачем ей надо идти. Она обычно шла в диетический магазин. Для стола требовалось все самое свежее. И мясо, и рыба, и масло. И овощи, и яйца. У Тамарцева – больной кишечник. И печень тоже работает неважно. Ежегодно приходилось ездить в Трусковец или в Ессентуки.
   Сейчас не нужно идти в диетический магазин. У Арбузова здоровье отличное. А Тамарцев вечно боялся съесть то, чего нельзя, и не съесть того, что нужно и полезно.
   Теперь эта забота у нее отпала. Но, странно, Анастасия Сергеевна не чувствовала и от этого пока никакой радости. Скорее наоборот. Она с удовольствием зашла бы в магазин. И в аптеку зашла бы на всякий случай.
 
* * *
   Гоша мог бы простить Анастасии Сергеевне многое. Ведь она, в сущности, была неплохая женщина, спокойная, заботливая. Но он не мог простить, что она ушла как раз в те дни, когда отец работал, не щадя ни лаборанток, ни себя. Отец искал новый препарат, лекарство от болезни, которую все считали неизлечимой. Неужели она не могла отложить свой уход хоть на месяц?
   Арбузов тоже хорош! А еще ученый. Он-то ведь знал лучше всех, чем занимался в эти дни отец.
   Не посчитались с отцом. Не посчитались с Гошей. Не посчитались с больными, которые так нуждались в новом препарате. А с больными нельзя не считаться!
   После уроков Гоша не пошел домой. Не хотелось. Он долго ходил по улицам. Потом решил встретить отца. Отец работал в двух учреждениях: в больнице и в научно-исследовательском институте. Можно было бы сесть в автобус, но Гоша отправился пешком.
   Вот больничный сад. На скамейке в саду кто-то сидит. По-видимому, больной. Увидев Гошу, больной встал и сказал вежливо через чугунную вязь ограды: «Здравствуйте». И на лице его появилась припоминающая улыбка, словно он когда-то знал, встречал Гошу, но никак не мог вспомнить – когда и где. И Гоше почему-то очень хотелось помочь ему вспомнить, хотя это было невозможно: ведь он видел этого человека впервые.
   В больнице Гоше сказали, что отец в институте. Пока Гоша шел до института, он все время думал о том, о ком не хотел думать, – об Арбузове. Веселый этот Арбузов, жизнерадостный. И анекдотов сколько знает! Тысячу – не меньше. Говорят, он когда-то работал затейником в санатории на Южном берегу Крыма. Но ведь все знают, что ученый он способный. Правда, не выдающийся, но способный. А поступил нехорошо.
   Может, не стоит ждать отца? Да и неизвестно, скоро ли отец кончит работу. Иногда он задерживался до полуночи. Но Гоше нравится институт. Сколько там лабораторий! И есть лаборатория физиологической кибернетики, в которой работают два очень крупных ученых: один пожилой – член-корреспондент Бородин, которого за глаза все называют Бородой, а другой совсем молодой, еще аспирант, – Радий Богатырев. Радия Богатырева в шутку называют Леонардо. Он и действительно почти Леонардо. Он и физиолог, и математик, и конструктор. Недавно Гоша с двумя одноклассниками был на его докладе. Он очень скромный, этот Богатырев. Но когда стал чертить на доске схему машины, играющей в «чет» и «нечет», у Гоши и у его приятелей перехватило дыхание. Машину эту построил сам докладчик. Сколько же ему лет? Ну, двадцать пять, не больше. Надо будет спросить у отца.
   Да, о Богатыреве гораздо приятнее думать, чем об Арбузове.
   Один из Гошиных приятелей – Капустин – успел набросать эту схему у себя в тетрадке, надо будет ознакомиться. Капустин думает, что, когда ему исполнился двадцать пять лет, он тоже построит машину не хуже. Дудки! Одно дело – скопировать схему машины, а другое дело – ее создать. Капустин только и умеет копировать.
   Про Радия Богатырева отец как-то сказал:
   – Это надежда нашей науки.
   А потом ему это показалось недостаточным, и он добавил:
   – И нашей отечественной науки, и мировой. Быть талантливым, строить машины не легко. Но, вероятно, еще труднее, при таких выдающихся успехах, оставаться скромным.
   Гоша постоял возле института, подождал, а потом пошел домой.

6

   По выражению лица трудно судить о душевном состоянии Рябчикова. Не весел, но и не мрачен. Скорее, безразличен. Говорит рассудительно и здраво, слишком рассудительно и слишком здраво, как преподаватель в средней школе. Он, кажется, и был преподавателем биологии, этот самый Рябчиков. Вполне разумен. И чересчур логичен. Но, как только заходит речь о времени, логика и разум покидают его.
   Рядом с Рябчиковым – его жена. Всем известно, что это его супруга. И родным. И знакомым. И соседям по квартире. Их брачные отношения зарегистрированы загсом Фрунзенского райсовета. Всем это известно, кроме самого супруга. Он все еще считает жену невестой…
   Тамарцев записывает:
   «Корсаковский синдром… Больному Д. А. Рябчикову сорок лет. Полгода тому назад, отдыхая в деревне у родственников и моясь в черной бане, Рябчиков угорел. Его едва удалось спасти. Но под влиянием сильного действия угарного газа, по-видимому, в клетках интерпретационной части больших полушарий головного мозга произошли изменения, в результате которых для Рябчикова как бы остановилось время. Больной помнит все, что происходило в его жизни, не исключая и того факта, что он пошел мыться в черную баню. Но тут начинается граница, черная завеса, закрывшая от Рябчикова настоящее и будущее. Больной живет как бы за пределами текущего момента. Для него не существует ни «сейчас», ни «теперь», а только «вчера» и «позавчера». Он ест, пьет, двигается, отлично ориентируясь в пространстве, но настоящего для него не существует. Он, в сущности, не живет, а только вспоминает. Воспоминания – это и есть единственная реальность, с которой он считается».
   В коридоре Тамарцев спрашивает Рябчикову:
   – Почему вы привели ко мне мужа через шесть месяцев после начала болезни?
   Рябчикова смотрит на него большими серыми глазами. В этих светлых глазах смущение, и робость, и печаль, и настойчивость, и что-то насмешливо-игривое, словно в этой женщине не одно существо, а несколько существ сразу.
   – Я еще не знала тогда ничего о вас, профессор.
   – А что вы обо мне знаете?
   – Я знаю, что вы вылечиваете такие болезни.
   – Этого никто не знает.
   – А я знаю.
   В голосе настойчивая уверенность и твердость, словно она действительно знает, что он вылечит.
   – А я знаю.
   – Значит, вы знаете больше меня.
   Из ее больших серых глаз исчезает выражение настойчивости и игривой насмешливости, остается выражение смущения и печали.
   – А что мне еще остается, профессор? – говорит она тихо.
   – Но, когда вы выходили за него замуж, разве вас не предупреждали?
   – Предупреждали.
   – О чем вас предупреждали?
   – О том, что эта болезнь трудно поддается лечению.
   – Вас предупреждал, очевидно, слишком деликатный и легкомысленный человек. Эта болезнь почти неизлечима.
   – Я знаю, – говорит она тихо.
   – И вы все-таки надеетесь?
   – А что же мне еще остается, профессор?
   – До свидания, – внезапно говорит он. И протягивает руку. – Меня ждут.
   Его никто не ждал. Раньше его ждала жена, ждала и подогревала обед. Теперь обед подогревает тетя Оля. Заглянет в кастрюлю сквозь стекла очков, а потом опять сядет в кресло читать книгу.
   Его никто не ждет. И тем не менее он торопится, спешит, нервничает на остановке, ожидая автобуса. Это привычка. Привычки окружают нас со всех сторон. Из-за них мы многое делаем механически. Вот и сейчас он торопится, хотя торопиться решительно некуда. Он спешит, хотя спешить смешно.
   Покачиваясь в автобусе, Тамарцев думает о Рябчикове и его жене. Вряд ли удастся его вылечить. Вряд ли… Клетки сильно изменились под действием окиси углерода, и вряд ли удастся их восстановить. Но тогда что делать его жене? Рябчикову легче, он живет отсутствуя… Отсутствуя и для себя и для других. А жена рядом с ним, видит его ежечасно и ждет, когда он вернется к ней. Он здесь и не здесь. Разлука может затянуться на многие годы, навсегда. Он и жив и не жив. Между ними нет никакой дистанции – и в то же время между ними бесконечность: если бы даже они жили на двух разных планетах, и то они были бы ближе друг к другу.