Но Иван Степанович уже не слушал. Он весь отдался мысли, только что пришедшей ему в голову.
   – Двести литров кислорода в сутки, – повторил он, – крепко же привязала нас к себе Земля.

7

   «…Бомба, сброшенная немецким летчиком, не только убила трех студентов исторического факультета, моих помощников, но она разрушила самый удивительный мост из всех когда-либо существовавших мостов.
   Этот мост соединял наше время с мустьерской эпохой и с той эпохой, которая наступит через несколько тысяч лет. Три разные эпохи на миг связались друг с другом, как те лихорадочно пульсирующие секунды и минуты, пока я держал в рунах огромный череп неизвестного, но несомненно человеческого существа. Потом череп исчез. Распалась связь времен. Превратилась в ничто. Я много раз восстанавливал в памяти эти пульсирующие секунды и минуты. Сейчас они мне кажутся более напряженными, чем тогда. Над нами тогда синело безоблачное июньское небо. И никто из нас не думал, ни студенты, ни я, что через несколько часов будет взорван мост, строителями которого мы себя считали.
   Помню, как мы обедали перед палаткой у костра. Над костром в черном от копоти котелке кипел и бурлил чай. Он пахнул костром так же, как пахнул костром густой бараний суп и компот из сухих фруктов.
   Череп лежал в палатке. Один из трех студентов, самый младший, Коля, то и дело забегал в палатку взглянуть на него. Он словно боялся, что череп исчезнет, превратится в ничто. И он оказался прав, смешной и милый Коля, погибший в ту страшную ночь.
   Оба Анатолия смотрели на Колю свысока. Они его почти презирали. За то, что спать любит Коля, не высыпается. За то, что скучает по дому и часто пишет кому-то письма.
   Я думал, что Коля пишет письма девушке. А оба Анатолия сообщили по секрету, что Коля пишет маме.
   Коля был сильно взволнован. Оба Анатолия тоже были взволнованы, но быстро пришли в себя и сейчас старательно делали вид, что не произошло ничего особенного. Подумаешь, какой-то череп! Они еще не такое найдут. Откроют неизвестную цивилизацию…
   Оба Анатолия антропологией интересовались мало. Они специализировались по истории материальной культуры родового общества. И кажется, не вполне понимали грандиозность значения нашей археологической находки.
   Коля, любивший поспать и писавший письма маме, страстно увлекался антропологией и сразу понял, что наша находка внесет с собою бурю во все антропологические кабинеты мира. Коля был возбужден. Он закидывал меня вопросами.
   – Обождите, Коля, – сказал ему я. – И ешьте компот. Сегодня мы нашли череп, а завтра, может, найдем предметы культуры, созданные обладателем такого большого черепа.
   – Надеюсь, не каменные рубила?
   – Скорей остатки корабля, прилетевшего сюда с неизвестной планеты сто тысяч лет тому назад.
   Оба Анатолия усмехнулись. У них у обоих выработался характер настоящего археолога, трезвого, недоверчивого, строгого к чужим и своим ошибкам. Один из них сказал:
   – Или зубную щетку, которой чистил зубы марсианин.
   Коля, который успел уже основательно изучить череп, ответил:
   – Насчет зубов у него не очень. Редуцировались от употребления химической и синтетической пищи. Ему зубная щетка не нужна.
   – Зато тебе нужны… не щетка, а очки. Уверен, что это вымершая или зашедшая в тупик боковая ветвь. Двоюродный брат кроманьонского человека.
   – Это сто-то тысяч лет тому назад?
   – Двоюродный брат мог быть намного старше.
   – А зачем ему такой череп в мустьерское время? С таким черепом делают не каменные рубила, а камеру Вильсона для космических лучей.
   Спор между двумя Анатолиями и Колей уже не носил академического характера, как это было вначале. Коля стоял красный, зачем-то махал деревянной ложкой. А Анатолий-старший ворчал:
   – Иди лучше спать или сходи на почту, отправь письмо маме.
   – Довольно, ребята, – сказал я. – Хватит. Имейте немножко терпения. Неужели, найдя череп, мы не отыщем хоть что-нибудь еще?
   А секунды и минуты пульсировали и на моих больших ручных часах, переделанных из карманных, и в нетерпеливом сердце Коли, и в насмешливо-трезвом сознании двух Анатолиев. Всех нас четверых томило предчувствие не то большой радости, не то такой же большой беды.
   Когда это случилось, и, чуточку оправившись от удара взрывной волны, я стоял возле огромной воронки, я чувствовал себя так, словно украл свою жизнь у беды. Отчаяние овладело мной.
   – Коля! – повторял я. – Бедный Коля! Что я скажу твоей маме?
   Прошло почти двадцать лет, но я вижу все это так, словно это случилось вчера…
   Готовясь к докладу в Географическом обществе, я мысленно восстанавливал утраченное, когда случай подсунул нам находку и сразу же ее отобрал. Я восстанавливал утраченное минута за минутой, словно нужный мне сейчас день мог быть реставрирован, но время не поддается полной реставрации, и в моей памяти уцелело не так уж много подробностей, остальное исчезло безвозвратно.
   Мне хотелось построить доклад в форме бесхитростного рассказа. Поменьше всяких гипотез и обобщений, побольше фактов. Но как раз фактов-то и не хватало у меня, особенно если учесть, что открытие было археологическое… Впрочем, не просто археологическое, а к тому же и астроархеологическое. Вот на эту частицу «астро» я и надеялся… Когда речь идет не о Земле, а о далекой неизвестной планете, от ученого нельзя требовать сотни фактов. Археолог привозит из экспедиции подчас бесчисленное множество пронумерованных и зарегистрированных предметов. И эти предметы, разложенные на столах, поражают каждого своей вещественной объемностью, своей наглядной осязаемостью. Пролетели десятки тысяч лет, а эти каменные топоры, кремневые или обсидиановые наконечники стрел лежат перед тобой новенькие, а главное, вещественно реальные, не менее, а может, еще более реальные, чем столы, на которых они лежат, чем стены музея или института. С астрономом дело обстоит иначе. Он предъявляет Фоме неверующему спектографический снимок… Что еще он может предъявить? Так я разубеждал себя. А дни приближались.
   Накануне мне позвонили из Географического общества.
   – Проектор понадобится? – спросили меня.
   – А как же. Непременно.
   – И у вас много диапозитивов?
   – Всего-навсего один снимок, – ответил я и повесил трубку.
   Да, всего один снимок, давно уже взятый под подозрение Апугиным. Может, лучше отказаться от доклада? Еще не поздно. Позвонить утром и сказать – ангина или грипп.
   Разумеется, я не позвонил и не отказался.
   В большом зале Географического общества собрались географы, геологи, геофизики, астрономы. Археологов, конечно, не было, кроме одного апугинского аспиранта. Его, вероятно, прислал сам Апугин, чтобы быть в курсе дела.
   В первом ряду сидела какая-то очень старенькая старушка, приложив к уху слуховую трубку.
   Затем прозвенел звонок, и председательствующий сказал:
   – Слово для доклада предоставляется Сергею Сергеевичу Ветрову…»

8

   Р о б о т – с о б е с е д н и к. Ну что, влюбился? И в кого? В девчонку, у которой нет даже имени. Они еще не доросли до имен, эти троглодиты. Имя, это звуковое отражение личности, – словесное подобие каждого «я». А она, эта сомнительная красавица, не умеет отделить себя от стада.
   П у т е ш е с т в е н н и к. От орды.
   С о б е с е д н и к. Нет, от стада. Не будем вдаваться в этнологические тонкости. Этнология – древняя, мертвая наука. А я – не ты. Я не люблю копаться в древностях.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Я тоже не люблю.
   С о б е с е д н и к. Допустим. И ты не любишь. Но тогда у тебя нет никаких оправданий. Так ты мог бы сослаться на интерес к этнологии, на желание изучать первобытное сознание. А без этнологии какие у тебя найдутся оправдания?
   П у т е ш е с т в е н н и к. Мне незачем оправдываться. И перед кем? Уж не перед тобой ли?
   С о б е с е д н и к. Оставь этот высокомерный тон. Мой интеллект ненамного ниже твоего. Но тебе плевать на интеллект. Ты увлекся доинтеллектуальным существом, первобытной девчонкой, едва прозревшей, чтобы обозначить звуками самые элементарные предметы, еще не словами, а именно звуками. Но сама себя она еще не в силах осознать как нечто, не сливающееся с миром. У нее нет имени. Для нее «я» почти сливается с «ты» и с «он». Эволюция еще не перерезала эту пуповину. Ты очень удивился, когда узнал, что она боится слить свое «я» со звуком, который бы ее отделил от стада. Ну, орды, если уж ты так настаиваешь. Она не позволила тебе дать ей имя, хотя она, в сущности, уже отделилась от орды, поселившись здесь, не знаю, вопреки ли своей воле. Там, в пещере, одностадники недолго ее искали. Они подумали, что она стала добычей хищных зверей…
   П у т е ш е с т в е н н и к. А какое тебе до всего этого дело?
   С о б е с е д н и к. Чисто интеллектуальный интерес. Страсть к познанию.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Свое недоброжелательство и нечистое любопытство ты называешь страстью к познанию?
   С о б е с е д н и к. Не ворчи. Надоело. Твоя девчонка спит. Ей снится стадо. Не обманывайся, она не полюбит тебя. У тебя слишком большая голова и слишком слабые руки и ноги. Твои познания в физиологии и истории философии она не в состоянии оценить. Она вся объята чувством страха и непонимания. Она приняла бы тебя за бога или за черта, если бы имела о них хоть малейшее понятие. Но ее стадо – не стоит настаивать на орде и лакировать действительность – ее стадо живет еще в дорелигиозном мире.
   П у т е ш е с т в е н н и к. В дорелигиозном. Ну и что?
   С о б е с е д н и к. Ты закрываешь глаза. Но я тебе их раскрою. Хочешь ты этого или не хочешь. А сейчас поговорим о другом.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Решил наконец-то сменить пластинку?
   С о б е с е д н и к. Этим старинным выражением ты хочешь меня уязвить? Ты бы предпочел робота-льстеца, поддакивателя? Я знаю. Ты занимался делом, пока не увлекся этой толстоногой, длиннорукой красавицей. Ты ставил опыт, рассчитывал, что здешняя, не избалованная учеными природа ответит на твой вопрос. Твой опыт отдает чистейшим дилетантством. В самом деле, как живая молекула возникла в вакууме? И не только живая, но способная производить себе подобных. Сущность жизни – это не только белковый обмен, но и саморепродукция, преодоление времени и пространства, самопроекция в будущее. Ну а та планетка, которую назвали твоим именем? Как быть с ней? Ты о ней забыл?
   П у т е ш е с т в е н н и к. Помешан ты на нуклеиновых кислотах, на химической «памяти». Это твоя идея-фикс. Если тебе не нравится мой опыт, ставь сам.
   С о б е с е д н и к. Я создан для мышления, не для действия. Мышление – моя узкая специальность.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Ну и размышляй про себя. Я тебя выключу. Ты надоел мне. Стал повторяться. В механическом твоем уме нет ни одной свежей мысли.
   С о б е с е д н и к. А в твоем, не механическом? Так ли уж там все ново и свежо?.. С того дня, как ты привел эту толстоножку, ты, друг, умственно обленился. Но на то я и придан тебе, чтобы не дать заплесневеть твоим мозгам, покрыться паутиной.
   П у т е ш е с т в е н н и к. Довольно! Отключаю. На сегодня хватит.
   И снова наступила тишина. Не покой, а только тишина.
   Девушка спала. Она спала, разбросав руки и ноги, и ее некрасивое, скуластое, но миловидное лицо лежало, погруженное в то отсутствующее и освежающее состояние, которое Путешественнику давалось с таким трудом. Не завидовал ли уж он ей, этой спящей девчонке, ее здоровому, простодушному сну и тому, что она была не чужой на этой молодой и дикой планете? Может, чуточку и завидовал. Но в этой зависти скрывалось тайное восхищение этой простушкой, восхищение, в котором он не хотел себе сам признаться.
   Она спала, а значит, и отсутствовала. Но когда она не спала, а бодрствовала, разве она присутствовала? И да, и нет. Она пребывала. Она почти вся целиком была там, в орде, или, как настаивал собеседник, в своем стаде. Она еще не отделилась от орды, или стада, хотя и жила здесь.
   Все предметы его мира вызывали в ней страх и недоумение. Они не имели ничего общего с тем естественным течением природы, в котором она до сих пор жила. Ей казалось, что все это ей снится… Значит, и в ее первобытном сознании скрывалась логика (здравый смысл), логика, которая отвергала и его самого, и его роботов как бессмыслицу, как абсурд и искала удовлетворительное объяснение, считая все это дурным и нелепым сном.
   Его это обескураживало, выводило из терпения. В сущности, она не желала признать его за живое существо, признать реальность его и его мира. В зеленых, слегка прищуренных глазах ее, когда она на него смотрела, сквозь страх проглядывала насмешка.
   «Какой урод, – наверно, думала она, – мне снится. Какой ужасный, нелепый, надоедливый урод».
   Впрочем, она не могла так думать, не умела.
   Сейчас она спала. Во время сна ее лицо становилось другим. Сон вырывал ее из его мира и, вероятно, казался ей бодрствованием. Пока загадочным для него оставалось и другое – в какой мере ее бодрствование было пронизано сознанием? В какой мере она могла отделить себя от дремлющей природы, от этих деревьев, шумящих рек и выслеживающих добычу зверей? Издали и ее, одетую в звериные шкуры, трудно было отличить от всего, что бежало, неслось, ревело, свистело, сопело и поражало чувства Путешественника новизной и свежестью, естественностью дикого и неприрученного бытия.
   От ее спящего мускулистого тела пахло мускусом, дымом и травой. Острый, пронизывающий все ее существо запах.
   Он наклонился над спящей и жадно вдохнул в себя еще раз этот запах. В его дыхание, в его кровь, во все поры его тела ворвалось нечто, хмелящее рассудок. Она была здесь, возле него, казалось опровергавшая его далекий мир и все его прошлое, запечатленное роботом Твое Второе Я. Румяные щеки, покрытые пушком. Толстые губы. Низкий лоб с прядью иссиня-черных жестких волос. Маленькие девичьи уши – две почти прозрачные раковины, приросшие к голове. И нос с круглыми, спокойно дышащими ноздрями.
   Он нечаянно задел ее, и она проснулась. И вместе с ней проснулось все, с чем она была связана пуповиной, – лес с высокими толстыми деревьями, река со своим бурным течением, толкающая камни, звери на тропе у водопоя. И полулюди в дымной пещере…
   В ее зеленых глазах были испуг, недоумение и насмешка. Сколько же можно недоумевать? Вот уже целая неделя, как она здесь. Она металась тогда среди кустов, как птица в силке, пыталась скрыться, но робот, выполняя поручение, доставил ее сюда. Оживший, притворяющийся человеком предмет, холодный и жесткий, как камень. От него не вырвешься. Здравый рассудок пришел к ней на помощь, не то бы ее сердце разорвалось от страха. Рассудок подсказал ей, что это сон.
   И этот сон продолжался.
   Перед ней стоял большеголовый человек с умными добрыми глазами. Неприятен был его маленький рот. Она еще ни разу не видела, как он ел. Да и можно ли таким ртом есть? Туда не пролезет кусок мяса… Но, смотря на его глаза, можно было забыть и о его коротких ногах и руках, о его маленьком рте. Его глаза – это и был он. Он словно состоял из одних глаз. В глазах его жил странный глубокий мир, похожий на ночное небо, полное звезд.
   Но мало ли что может показаться человеку, когда он спит! Сон слишком затянулся. И ей хотелось проснуться, проснуться в пещере, где пахло жареным на углях мясом оленя или быка.
   Сны не следует никому рассказывать. Их надо поскорей забыть. Но сможет ли она забыть этого глубокоглазого маленького человека, чьи желания исполняют ожившие вещи? А сам он человек ли? И почему он всегда один, без орды? Совсем один, если не считать взбесившихся вещей, угадывающих все желания глубокоглазого.
   Этот смешной человечек быстро лепечет и еще хочет, чтобы она поняла, что он ей говорит. Языка его не понять, но в глубоких глазах его нечто удивительное. Такое она видела, когда впервые вышла из темной и сырой пещеры. Лепетала речка. И раскрылась синяя даль, даль, манившая ее, глубокая и прозрачная, как вода. А речка лепетала. И свистела иволга. Куковала кукушка. И звуки таяли, таяли, как эта манившая ее даль.
   В глазах глубокоглазого синела даль, она манила своей неизвестностью и сжимала сердце страхом.
   Кто он? Откуда? Но разве сон отвечает на вопросы спящих?
   Она закрыла глаза. И снова впала в забытье.
   Пока она спала, он вспоминал. Робот Твое Второе Я развертывал перед ним время, консервированные мгновения. Вот он, юноша, студент философского факультета, сдает экзамен. Аудитория на берегу лесного озера. Она прозрачна. Сквозь ее оптические стены вливались далекие пространства с их тихим, спокойным ритмом утреннего бытия.
   Экзаменовал его философ, скромный человек с самоуглубленным выражением лица.
   – Напомни мне, – сказал он тихо, – как понимал мир древний мыслитель и математик Урго-Урган?
   – Урго-Урган? Он понимал мир как целое, которое можно вписать в формулу, как задачу, которую может решить гигантский математический ум. Мир представлялся ему суммой фактов и обстоятельств.
   – Немножко упрощаешь.
   – Не просто суммой фактов, расположенных в пространстве, но и продленных во времени. Но Урган жил задолго до того, как ученые стали считать, что они живут в вероятностном мире, в мире, который нельзя вписать в формулу. Нашлись философы, которые стали воспевать случай, неожиданность. Твердая почва им стала представляться колышащейся бездной… И колышащейся иррациональной бездной представлялась им наша душа.
   Философ улыбнулся.
   – Ты ответил правильно. Красиво. И не по учебнику. Я доволен твоим ответом. Если ты не устал, совершим небольшую прогулку. Мне хочется с тобой поговорить.
   Они вышли из аудитории. Машина медленного движения плавно понесла их, то ускоряя, то замедляя ход. Перед ними возникало только то, на чем следовало задержать свое внимание. Синее облако. Верхушки горы. Дно океана с розовыми безобразными рыбами. Чье-то прекрасное задумавшееся лицо. Ножки ребенка, делающего первый шаг. Крыло летящей птицы. Звонкая капля дождя. Смерч, вырывающий с корнем деревья. Дом-новинка, идеально вписанный в пространство и время, как бы вознесенный на самую кручу бытия. Дом с оптическими стенами, вбирающий в себя всю свежесть мира… А затем пространство становилось абстрактным, как в космосе или в длинном туннеле, заволакивалось пеленой отчуждения. Тогда ничто не отвлекало его и его учителя, и они могли размышлять вслух, спорить.
   – В древнем мире, – сказал учитель, – существовали два типа мышления. Одни мыслители проецировали свой разум в мир и считали мир разумным. Другие мыслители проецировали в себя всю хаотичность и иррациональность еще не познанной природы и считали и мир и себя лишенными разума. И были эклектики, которые хотели примирить эти два взгляда. Но прошло тысячелетие, и стали разумными и перестроенный мир и переделанный житель планеты. Мы живем в мире разума. Он наступил после великой социальной и технической революции. Напомню тебе о растерянности экономистов и социологов. Весь физический труд и значительную долю умственного взяли на себя кибернетические машины и роботы. Кое-кто из социологов думал, что общество духовно загниет от длительного безделья. Но общество воспитывало своих членов, учило презирать бездельников и тунеядцев. Труд превратился в творчество, в соревнование деятельных и смелых душ. Началось завоевание космоса… Тебе неинтересно слушать про это. Ты знаешь это с детства. Но я говорю об этом не случайно. Ты хочешь заняться изучением древней философии, историей культуры и мышления. Тебе будет трудно понять, что такое иррационализм, поклонение стихийности. Проникнуть в суть для нас непонятного и странного явления. Вспоминаю, как мне было трудно понять сущность религиозного сознания, понять не поверхностно, а глубоко… Для этого нужно было проникнуться психологией древнего анеидайца. Нужно было представить себе мир, переполненный неожиданностями и бедствиями, мир, в котором еще не окрепший разум боролся с неразумием, во много раз более сильным и хитрым…
   – Я радуюсь трудностям, – ответил он учителю, – без них изучение древности потеряло бы для меня значительную долю своей прелести.
   – Трудности. В тебе говорит альпинист. И пловец. Друг мой, история, особенно история мышления, – это не спорт, не физкультура, и трудностям радоваться не следует.
   Абстрактное, закрытое полосой отчуждения пространство исчезло. И снова возникло то, на чем следовало задержать свое внимание. Ураган. Белка, скользящая среди ветвей. Синева пропасти. Скала. Скамья с двумя влюбленными. Поляна в густом лесу и коричневый пористый, сыро пахнущий мхом гриб. Гнездо ласточки с птенцами. Фабрика фотосинтеза. Агрофизическая ферма. Сад с растениями, растущими без почвы. Вспененные, набегающие на песчаный берег волны. Скрипачи и виолончелисты, играющие в лесу.
   Путешественник выключил робота Твое Второе Я, потому что проснулась девушка. Она сидела на корточках и смотрела. В ее зеленых глазах уже не было ужаса и насмешки, а было только любопытство.

9

   Сын Тамарцева Геогобар сидел в детской и, задумчиво глядя на доску, решал шахматную задачу.
   Получая вчера паспорт, Гоша был очень смущен и даже растерян, когда, раскрыв новенький документ, прочел: «Тамарцев Геогобар Алексеевич».
   – Дома и в школе меня зовут Гошей. Георгием, – сказал он тихо капитану милиции.
   – И пусть зовут, – ответил, улыбаясь, капитан. – Дома вы будете Гоша. А на работе Геогобар Алексеевич. Первый раз попадается такое имя. Кажется, где-то читал.
   Гоша покраснел и, спрятав паспорт в новый, специально купленный бумажник, вышел в коридор. В коридоре ждали своей очереди такие же, как он, шестнадцатилетние подростки. Слава богу, что двери толстые и подростки не слышали разговора Гоши с начальником паспортного стола. Конечно, невежливо, что он не ответил капитану, а, оборвав разговор, ушел. Имя Геогобар действительно встречалось в одном старом, довоенном научно-фантастическом романе отца. Отец дал ему, Гоше, имя в честь своего любимого героя, жившего в другом конце Галактики.
   Придя домой и достав из бумажника паспорт, Гоша снова взглянул на то, что там было написано. С тоской он подумал, что документ всю жизнь будет спорить с ним. Гоша будет говорить о том, что он Гоша, Георгий, а паспорт будет уличать его в неправде – он не Гоша, а Геогобар.
   Ах, как ему не хотелось быть Геогобаром! В этом имени скрывалось нечто странное, словно он и в самом деле прилетел в квартиру из другого конца Галактики.
   Гоша решал шахматную задачу. Отец окликнул его и взглянул на доску.
   – В отдаленном будущем, – сказал он, – самыми крупными шахматистами будут кибернетические машины. У машины всегда будет преимущество перед шахматистом. Машина не будет нервничать, бояться цейтнота, реагировать на мнение публики.
   – А машина разве не научится нервничать?
   – Зачем ей терять свое преимущество? Да, тетя Оля сказала мне, что ты вчера получил паспорт. Что ты не похвастался? Надо бы отметить этот день. Помню, когда я получил паспорт…
   – Но тебе, отец, не надо было краснеть, не надо было объяснять начальнику паспортного стола, почему у тебя такое необычное имя.
   – Я всегда любил необычное.
   – А я люблю обычное.
   – Это потому, что ты хочешь быть взрослее взрослых. Мне нравится твое имя и даже то, что твой тезка живет в другом конце Галактики. Пусть не на самом деле, а только в моей фантазии, но для меня и для моих читателей он не менее реален, чем какой-нибудь Джон, Петер или Кузьма. Ты родился на третий год войны. Мать умерла. Тебя отправили в тыл. Помню, зимой 1944 года я приехал с фронта, с трудом разыскал детский дом, эвакуированный в уральскую деревушку. Прихожу, говорю старушке няне: «Я Тамарцев, тут у вас мой сын Геогобар». Она улыбается и ведет меня к тебе. Ты был в кроватке и только что проснулся. Я не смог объяснить тебе, кто я. Когда мы расстались, ты еще не умел говорить. И все же мы тогда лучше понимали друг друга, чем сейчас.
   Гоша задумчиво смотрел на шахматную доску, но думал о другом.
   – Папа, ты читал рассказ Чехова «Мальчики»? Это про Монтигомо Ястребиный Коготь.
   – Читал когда-то. Давным-давно. А почему тебя это интересует?
   – Нет. Я это просто так. Там изображен гимназист – страшно важный, мечтавший бежать в Америку и называющий себя Монтигомо Ястребиный Коготь. Как ты думаешь, папа, когда он стал взрослым, он стыдился этого?
   – Не понимаю. Чего тут стыдиться? Это ведь романтическая мечта…
   – Романтическая? А по-моему, просто глупость. Монтигомо Ястребиный Коготь. Смешно.
   Тамарцев вышел из комнаты в глубокой задумчивости.
   «,, Мальчики», – думал он, – надо бы перечитать этот чеховский рассказ. Хотя при чем он, этот Монтигомо? Давным-давно исчезли гимназисты, мечтавшие охотиться на бизонов. Чехов написал этот рассказ, если не ошибаюсь, в восьмидесятых годах. Очень уж восприимчив Геогобар. На все обращает внимание. Всему придает значение».
   Зайдя в кабинет, заставленный книжными стеллажами, где почти все пространство от пола до потолка занимали книги, Тамарцев вспомнил, что у него нет Чехова. И Льва Толстого тоже у него нет. Геогобар брал читать Чехова и Толстого в школьной библиотеке.
   Сев за свой большой и удобный письменный стол, Тамарцев устало закрыл глаза. В такие минуты в его сознании возникало далекое от его кабинета и даже от самой Земли неясное и чуждое бытие, приближалось и становилось более определенным, быстро ложась на бумагу и облекаясь в плоть живых и привычно звучащих слов.