- Вот здесь был лагерь смерти!
Он стоял, опаленный боем, окрыленный победой, и глядел на этот пустырь. Еще болталась ржавая колючая проволока... Снег лежал на ней... Он глядел на нее и чуял, как снова закипает в нем жажда мести. Ее ничем не утолить. Под напором советских войск один за другим освобождались города, но Андрею всего было мало. Со смертной тоской ждут, может, об Андрее и не думают, - отец проклял, жена не простила. Ждут штыка русского. Но вот штык в Андреевых руках. Ждут его или не ждут - это он несет им свободу. Это он через дым и кровь рвется домой.
Может, живой и не дойдет. Он не боялся смерти. Он не отлеживался от нее. Командиру отделения, сержанту Власову, он сказал в первый же день:
- Если убьют, сообщите родным. Адресок - вот он!
Но он знал: теперь и мертвый он пойдет домой.
Ему повезло. Он дошел живой. Ранним утром - еще темно было и город утонул в сером мраке - ворвался он одним из первых в город. На знакомых, родных улицах докалывал он последних фашистов.
Ему разрешили забежать домой. Он не постучал в окошко, вошел стремительно, рванул дверь.
- Андрей! - закричала Антонина и бросилась к нему.
Он осторожно обнял ее. Он боялся быть нежным. Пламя боя горело на его черных щеках.
- Папка пришел! - радостно завопила Марийка. - Папка наш совсем пришел!
- Не совсем, дочка! - ответил он. - Мне еще далеко идти.
Он обвел семью жадным, нетерпеливым взором, но отца не нашел.
- Где отец? - хрипло спросил он.
- Он у себя лежит. Раненый, - торопливо ответила Антонина.
Андрей вошел к отцу.
Тарас лежал в постели и на Андрея взглянул, как тому показалось, насмешливо.
- А-а, Андрей! - усмехаясь, протянул старик.
Андрей со злостью сорвал что-то с груди и, зажав в кулаке, сказал отцу:
- Здравствуйте, тату! И прощайте! А это, - он швырнул что-то на стол; тускло звякнуло оно, как полтинник, - жив ли буду, или погибну - берегите! и выбежал прочь.
Тарас слабым голосом позвал жену.
- Покажи, что он там кинул!
Бабка Евфросинья подала ему медаль.
- "За отвагу", - прочел Тарас и опять усмехнулся. - Убежал? Гордый черт, моей крови!
Вбежал Ленька, как всегда запыхавшийся, как всегда - с новостью.
- Дедушка! - закричал он. - Наши идут и идут!.. Полный город войск! И танки!
- Эх! - слабым голосом произнес Тарас. - Вот беда, не могу я встать! Раненый... А то вывел бы я все свое семейство перед бойцами и самому старшему командиру сказал бы: "Могу тебе, командир, прямо в глаза смотреть и всем твоим воинам. У моей фамилии душа перед родиной чистая..."
- А Насти нет! - прошептала бабка Евфросинья. - И от Никифора сколько месяцев вестей не было.
Никифор, младший сын Тараса, еще осенью был ранен под Сталинградом. Его увезли в госпиталь, за Волгу. Врач, оперировавший его, сказал:
- Жить вы будете, а воевать уж нет - не придется.
Никифор заскучал и спросил врача:
- А что ж я теперь делать буду?
- Что до войны делали?
- Рабочий я. Металлист. Монтажник, - ответил Никифор. - Домны я строил, например...
- Ну, и очень хорошо! - обрадовался врач. - Будете домны строить!
Рядом с Никифором в палате лежало много бойцов. Соседом по койке был примечательный человек, сержант Алексей Куликов, родом пензенский.
- Я, брат, - сказал он Никифору, - в среднем ремонте не первый раз. Починят - и опять пойду. На мне рана заживает быстро.
И действительно, поразительно быстро заживали его раны, даже врачи удивлялись. А Куликов усмехался:
- У нас, у Куликовых, шкура крепкая, к лечению способная. Деды без дохтуров жили, сами раны заживляли. А у меня какие раны? Так, ранения!..
Никифору все было неловко, что с ним здесь так нянчатся. Соскребли с него окопную грязь, отмыли, отбелили и положили в чистые простыни, тихого и просветленного. Никогда и никто так не заботился о его теле. Это тело любила мать и, бывало, ласкали бабы, и сам он двадцать семь лет таскал его по грешной земле; нынче, дырявое, все побитое осколками, оно досталось чужим людям - врачам да сестрам. И вот, гляди-тко, они ухаживают за ним так, точно он драгоценный сосуд. Даже совестно.
Справа от него лежал боец без руки. Он все, бывало, ворчал, недовольный и едой, и врачами, и палатой. Алексей Куликов слушал-слушал, да и спросил однажды:
- Ты что, мил человек, шорник сам?
- Это почему же шорник? - опешил тот.
- Али сапожник? - допытывался Куликов. - Который человек сидячего ремесла, тот поворчать любит. Работа скучная, одинокая - он и развлекает сам себя.
- Ложечник я! - сердито закричал ворчун. - Ложки делал! Вот кто я, если желательно знать. Может, я первый ложечник был на всею Горьковскую область. Может, моей ложкой вся Расея щи хлебала. А теперь меня самого с ложки кормят, руки нет.
- Какой руки-то нет? Правой, что ли? - спросил Никифор.
- А хотя бы и левой! Лучше б мне герман обе ноги оторвал. На что мне ноги? Не плясун. А без руки - куда же я?
- Была бы правая... - утешительно сказал Куликов. - А без левой и приспособиться можно.
Но на безрукого добрые слова действовали мало, ворчал он по-прежнему.
- Чего меня лечите? - бурчал он на врачей. - Меня лечить без надобности. Отвоевался я. Вы Куликова лечите, он еще гож; для боя.
- Ну что ж! - отвечали врачи. - Куликова вылечим для боя, а тебя для жизни.
Эти слова поразили Никифора, он их слышал. И Куликова, видно, поразили они. Вечером Куликов подошел к соседу и склонился над ним.
- Для жизни тебя лечат! - проговорил он. - Слышь, сосед, слова какие? Для жизни! Хорошие слова! Возьми, к примеру, машину, трактор. Переломай ты ему гусеницы, дифер, кузов - что получится? Лом. Не машина это будет, а железный лом. Только всего. А у человека руки оторви, ноги выдерни - он человек был, человеком и остался. Слышь? Потому в нем душа есть, разум, - он совсем близко наклонился к соседу и дышал ему в лицо. - Не расстраивайся, земляк, слышь? Живи. Очень я тебя прошу. Живи для жизни.
И, слыша эти слова, задумался о жизни и Никифор. Горько было ему, что не доведется больше покурить с ребятами махорки в блиндаже, не бежать ему вместе, рядом, в атаку, когда смертельно весело грохочет артиллерийский гром, смерть жарко дышит в лицо и от ее дыхания жутко, и весело, и буйно на душе... Он теперь знал, зачем остался жив на земле, зачем будет жить долго и плодоносно: для большой жизни остался он жить, для труда. Выписываясь из госпиталя, он долго тряс руку Куликова.
- Домой идешь? - спрашивал сержант.
- Вроде домой, - улыбаясь, отвечал Никифор. - Собственно дом-то еще под немцем. Но предполагаю так: освободят! А? Как думаешь?
- Освободят! - уверенно отвечал Куликов. - Ну, иди. А я еще за пулей схожу. Я еще драться не кончил.
- И я б... пошел... - смущенно сказал Никифор. - Да вот костыли не пускают...
- Ничего, ничего! Иди домой! Без тебя управимся, - он опять потряс руку Никифора. - Домой идешь! Святое дело, брат! Все мы отвоюем - домой придем.
В эти дни наша армия, разбив немцев на Дону, гнала их донскими степями.
- На мой дом направление наши держат! - восклицал Никифор. - Как есть на мой дом, по курсу...
И он решил идти вслед за наступающей армией.
Попутные машины охотно брали его.
- Давай подвезем! Далеко? - спрашивали его шоферы.
- Оно и далеко и близко, - отвечал, пожимая плечами, Никифор. Вообще-то оно близко, а поскольку не в наших руках - далеко. Ну, думаю, пока на костылях дошкандыбаю, возьмут, а?
- Раньше возьмут! - отвечали веселые шоферы.
- И я предполагаю, раньше. Торопиться надо.
Он торопился. Он шел и ехал по освобожденной земле, ночевал в освобожденных селах. Его всюду пускали охотно, ему уступали лучшее место.
- Это не мне, - догадывался он, - это костылям моим. Это крови моей пролитой почет.
И он знал, что за это благодарить неловко, нельзя; вместо благодарности он рассказывал хозяевам о Сталинграде. Он говорил о Сталинграде и шоферам, подвозившим его, и бойцам, кормившим из своих котелков. Его слушали охотно, - и он и его костыли уже принадлежали истории.
Но чем дальше шел на запад Никифор по освобожденной земле, тем все больше захватывали его другие заботы и мысли. Он видел: вставала земля из пепла, непокоренная земля, неистребимая жизнь.
В поселках бабы в голубой колер мазали хатки.
- Эй! - кричал он им. - Больно рано, бабоньки. До пасхи далеко.
- Та хай ему черт! - смеясь, отвечали бабы. - Гибельштрассе замазываем... - И они показывали ему на немецкие надписи на хатках: "Геббельсштрассе", "Герингштрассе"... Бабы с яростью замазывали немецкие следы.
В селах озабоченные мужики из-под снега выкапывали колхозное добро, из сокровенных ям доставали зерно - готовились к севу.
Хмурый мужик по-хозяйски прилаживал к плетню, вместо калитки, дверцу от немецкого автомобиля.
- Ты что ж это? - смеялся Никифор. - Трофеем обзавелся в хозяйстве?
- А что ж? - спокойно пожал плечами мужик. - Они у меня весь двор разорили...
В Вельске Никифор увидел первый торгующий магазин - книжный. Все здания вокруг были сожжены и разрушены, книжный магазин уцелел чудом. В витрине вовсе не было стекла, но книги лежали аккуратными стопочками.
- Так покрадут же! Покрадут! - сказал продавцу Никифор.
- Не украдут! - убежденно ответил продавец. - Народ под немцем жил, на их посулы не льстился. Что ж его теперь сомнением обижать? Нашему народу верить можно.
Как на праздник выходили люди на постройку мостов и дорог: они стосковались по свободному труду, как по хлебу. Подле обугленных заводских корпусов собирались рабочие. На шахтах, не ожидая приказа, откачивали воду. Мастера суетились на кладбищах паровозов. Рылись в снегу, по-хозяйски подбирали болты и гайки. Женщины сносили в школы мебель. Из лесов и балок возвращались партизаны. Все было охвачено жаждой восстановления. Земля подымалась из пепла. Люди не хотели ждать, не могли ждать, - в поле, где вчера прошел бой, сегодня выходили колхозники.
И Никифор почувствовал, как у него начинают нетерпеливо гудеть руки. "Эх, работы сколько! Работы!" - жадно думал он, глядя на мертвые цехи.
Это не усталый, больной солдат шел с фронта - это шел строитель. Жадный. Нетерпеливый.
Перед ним лежала земля, как и он, - тяжело раненная. Над шахтами горько склонялись разрушенные копры. Железные мосты вскарабкивались на деревянные костыли. Всюду кровоточили раны.
- Ничего! - говорил Никифор. - Ничего, брат, живем! Эх, работы сколько! Работы! А костыли что ж? Костыли скоро долой! И задымим, будьте любезны!
Потому что такова жизнь: раны заживают. Они заживают...
1943
Он стоял, опаленный боем, окрыленный победой, и глядел на этот пустырь. Еще болталась ржавая колючая проволока... Снег лежал на ней... Он глядел на нее и чуял, как снова закипает в нем жажда мести. Ее ничем не утолить. Под напором советских войск один за другим освобождались города, но Андрею всего было мало. Со смертной тоской ждут, может, об Андрее и не думают, - отец проклял, жена не простила. Ждут штыка русского. Но вот штык в Андреевых руках. Ждут его или не ждут - это он несет им свободу. Это он через дым и кровь рвется домой.
Может, живой и не дойдет. Он не боялся смерти. Он не отлеживался от нее. Командиру отделения, сержанту Власову, он сказал в первый же день:
- Если убьют, сообщите родным. Адресок - вот он!
Но он знал: теперь и мертвый он пойдет домой.
Ему повезло. Он дошел живой. Ранним утром - еще темно было и город утонул в сером мраке - ворвался он одним из первых в город. На знакомых, родных улицах докалывал он последних фашистов.
Ему разрешили забежать домой. Он не постучал в окошко, вошел стремительно, рванул дверь.
- Андрей! - закричала Антонина и бросилась к нему.
Он осторожно обнял ее. Он боялся быть нежным. Пламя боя горело на его черных щеках.
- Папка пришел! - радостно завопила Марийка. - Папка наш совсем пришел!
- Не совсем, дочка! - ответил он. - Мне еще далеко идти.
Он обвел семью жадным, нетерпеливым взором, но отца не нашел.
- Где отец? - хрипло спросил он.
- Он у себя лежит. Раненый, - торопливо ответила Антонина.
Андрей вошел к отцу.
Тарас лежал в постели и на Андрея взглянул, как тому показалось, насмешливо.
- А-а, Андрей! - усмехаясь, протянул старик.
Андрей со злостью сорвал что-то с груди и, зажав в кулаке, сказал отцу:
- Здравствуйте, тату! И прощайте! А это, - он швырнул что-то на стол; тускло звякнуло оно, как полтинник, - жив ли буду, или погибну - берегите! и выбежал прочь.
Тарас слабым голосом позвал жену.
- Покажи, что он там кинул!
Бабка Евфросинья подала ему медаль.
- "За отвагу", - прочел Тарас и опять усмехнулся. - Убежал? Гордый черт, моей крови!
Вбежал Ленька, как всегда запыхавшийся, как всегда - с новостью.
- Дедушка! - закричал он. - Наши идут и идут!.. Полный город войск! И танки!
- Эх! - слабым голосом произнес Тарас. - Вот беда, не могу я встать! Раненый... А то вывел бы я все свое семейство перед бойцами и самому старшему командиру сказал бы: "Могу тебе, командир, прямо в глаза смотреть и всем твоим воинам. У моей фамилии душа перед родиной чистая..."
- А Насти нет! - прошептала бабка Евфросинья. - И от Никифора сколько месяцев вестей не было.
Никифор, младший сын Тараса, еще осенью был ранен под Сталинградом. Его увезли в госпиталь, за Волгу. Врач, оперировавший его, сказал:
- Жить вы будете, а воевать уж нет - не придется.
Никифор заскучал и спросил врача:
- А что ж я теперь делать буду?
- Что до войны делали?
- Рабочий я. Металлист. Монтажник, - ответил Никифор. - Домны я строил, например...
- Ну, и очень хорошо! - обрадовался врач. - Будете домны строить!
Рядом с Никифором в палате лежало много бойцов. Соседом по койке был примечательный человек, сержант Алексей Куликов, родом пензенский.
- Я, брат, - сказал он Никифору, - в среднем ремонте не первый раз. Починят - и опять пойду. На мне рана заживает быстро.
И действительно, поразительно быстро заживали его раны, даже врачи удивлялись. А Куликов усмехался:
- У нас, у Куликовых, шкура крепкая, к лечению способная. Деды без дохтуров жили, сами раны заживляли. А у меня какие раны? Так, ранения!..
Никифору все было неловко, что с ним здесь так нянчатся. Соскребли с него окопную грязь, отмыли, отбелили и положили в чистые простыни, тихого и просветленного. Никогда и никто так не заботился о его теле. Это тело любила мать и, бывало, ласкали бабы, и сам он двадцать семь лет таскал его по грешной земле; нынче, дырявое, все побитое осколками, оно досталось чужим людям - врачам да сестрам. И вот, гляди-тко, они ухаживают за ним так, точно он драгоценный сосуд. Даже совестно.
Справа от него лежал боец без руки. Он все, бывало, ворчал, недовольный и едой, и врачами, и палатой. Алексей Куликов слушал-слушал, да и спросил однажды:
- Ты что, мил человек, шорник сам?
- Это почему же шорник? - опешил тот.
- Али сапожник? - допытывался Куликов. - Который человек сидячего ремесла, тот поворчать любит. Работа скучная, одинокая - он и развлекает сам себя.
- Ложечник я! - сердито закричал ворчун. - Ложки делал! Вот кто я, если желательно знать. Может, я первый ложечник был на всею Горьковскую область. Может, моей ложкой вся Расея щи хлебала. А теперь меня самого с ложки кормят, руки нет.
- Какой руки-то нет? Правой, что ли? - спросил Никифор.
- А хотя бы и левой! Лучше б мне герман обе ноги оторвал. На что мне ноги? Не плясун. А без руки - куда же я?
- Была бы правая... - утешительно сказал Куликов. - А без левой и приспособиться можно.
Но на безрукого добрые слова действовали мало, ворчал он по-прежнему.
- Чего меня лечите? - бурчал он на врачей. - Меня лечить без надобности. Отвоевался я. Вы Куликова лечите, он еще гож; для боя.
- Ну что ж! - отвечали врачи. - Куликова вылечим для боя, а тебя для жизни.
Эти слова поразили Никифора, он их слышал. И Куликова, видно, поразили они. Вечером Куликов подошел к соседу и склонился над ним.
- Для жизни тебя лечат! - проговорил он. - Слышь, сосед, слова какие? Для жизни! Хорошие слова! Возьми, к примеру, машину, трактор. Переломай ты ему гусеницы, дифер, кузов - что получится? Лом. Не машина это будет, а железный лом. Только всего. А у человека руки оторви, ноги выдерни - он человек был, человеком и остался. Слышь? Потому в нем душа есть, разум, - он совсем близко наклонился к соседу и дышал ему в лицо. - Не расстраивайся, земляк, слышь? Живи. Очень я тебя прошу. Живи для жизни.
И, слыша эти слова, задумался о жизни и Никифор. Горько было ему, что не доведется больше покурить с ребятами махорки в блиндаже, не бежать ему вместе, рядом, в атаку, когда смертельно весело грохочет артиллерийский гром, смерть жарко дышит в лицо и от ее дыхания жутко, и весело, и буйно на душе... Он теперь знал, зачем остался жив на земле, зачем будет жить долго и плодоносно: для большой жизни остался он жить, для труда. Выписываясь из госпиталя, он долго тряс руку Куликова.
- Домой идешь? - спрашивал сержант.
- Вроде домой, - улыбаясь, отвечал Никифор. - Собственно дом-то еще под немцем. Но предполагаю так: освободят! А? Как думаешь?
- Освободят! - уверенно отвечал Куликов. - Ну, иди. А я еще за пулей схожу. Я еще драться не кончил.
- И я б... пошел... - смущенно сказал Никифор. - Да вот костыли не пускают...
- Ничего, ничего! Иди домой! Без тебя управимся, - он опять потряс руку Никифора. - Домой идешь! Святое дело, брат! Все мы отвоюем - домой придем.
В эти дни наша армия, разбив немцев на Дону, гнала их донскими степями.
- На мой дом направление наши держат! - восклицал Никифор. - Как есть на мой дом, по курсу...
И он решил идти вслед за наступающей армией.
Попутные машины охотно брали его.
- Давай подвезем! Далеко? - спрашивали его шоферы.
- Оно и далеко и близко, - отвечал, пожимая плечами, Никифор. Вообще-то оно близко, а поскольку не в наших руках - далеко. Ну, думаю, пока на костылях дошкандыбаю, возьмут, а?
- Раньше возьмут! - отвечали веселые шоферы.
- И я предполагаю, раньше. Торопиться надо.
Он торопился. Он шел и ехал по освобожденной земле, ночевал в освобожденных селах. Его всюду пускали охотно, ему уступали лучшее место.
- Это не мне, - догадывался он, - это костылям моим. Это крови моей пролитой почет.
И он знал, что за это благодарить неловко, нельзя; вместо благодарности он рассказывал хозяевам о Сталинграде. Он говорил о Сталинграде и шоферам, подвозившим его, и бойцам, кормившим из своих котелков. Его слушали охотно, - и он и его костыли уже принадлежали истории.
Но чем дальше шел на запад Никифор по освобожденной земле, тем все больше захватывали его другие заботы и мысли. Он видел: вставала земля из пепла, непокоренная земля, неистребимая жизнь.
В поселках бабы в голубой колер мазали хатки.
- Эй! - кричал он им. - Больно рано, бабоньки. До пасхи далеко.
- Та хай ему черт! - смеясь, отвечали бабы. - Гибельштрассе замазываем... - И они показывали ему на немецкие надписи на хатках: "Геббельсштрассе", "Герингштрассе"... Бабы с яростью замазывали немецкие следы.
В селах озабоченные мужики из-под снега выкапывали колхозное добро, из сокровенных ям доставали зерно - готовились к севу.
Хмурый мужик по-хозяйски прилаживал к плетню, вместо калитки, дверцу от немецкого автомобиля.
- Ты что ж это? - смеялся Никифор. - Трофеем обзавелся в хозяйстве?
- А что ж? - спокойно пожал плечами мужик. - Они у меня весь двор разорили...
В Вельске Никифор увидел первый торгующий магазин - книжный. Все здания вокруг были сожжены и разрушены, книжный магазин уцелел чудом. В витрине вовсе не было стекла, но книги лежали аккуратными стопочками.
- Так покрадут же! Покрадут! - сказал продавцу Никифор.
- Не украдут! - убежденно ответил продавец. - Народ под немцем жил, на их посулы не льстился. Что ж его теперь сомнением обижать? Нашему народу верить можно.
Как на праздник выходили люди на постройку мостов и дорог: они стосковались по свободному труду, как по хлебу. Подле обугленных заводских корпусов собирались рабочие. На шахтах, не ожидая приказа, откачивали воду. Мастера суетились на кладбищах паровозов. Рылись в снегу, по-хозяйски подбирали болты и гайки. Женщины сносили в школы мебель. Из лесов и балок возвращались партизаны. Все было охвачено жаждой восстановления. Земля подымалась из пепла. Люди не хотели ждать, не могли ждать, - в поле, где вчера прошел бой, сегодня выходили колхозники.
И Никифор почувствовал, как у него начинают нетерпеливо гудеть руки. "Эх, работы сколько! Работы!" - жадно думал он, глядя на мертвые цехи.
Это не усталый, больной солдат шел с фронта - это шел строитель. Жадный. Нетерпеливый.
Перед ним лежала земля, как и он, - тяжело раненная. Над шахтами горько склонялись разрушенные копры. Железные мосты вскарабкивались на деревянные костыли. Всюду кровоточили раны.
- Ничего! - говорил Никифор. - Ничего, брат, живем! Эх, работы сколько! Работы! А костыли что ж? Костыли скоро долой! И задымим, будьте любезны!
Потому что такова жизнь: раны заживают. Они заживают...
1943