Страница:
- Каждый думает, как бы свою жизнь спасти, а надо бы думать, как спасти душу, - пробормотала она.
- Что?
- Это мой отец так говорит.
- Душа! - засмеялся он. - У нас в десятом "Б" о ней и не вспоминали. Я и не знал, есть ли она у меня, душа-то, или нет - пар... А как засочилась она кровью - тут я ее и услышал.
- Что ж услышал?
Он не ответил. Он стоял, вытянув шею, и прислушивался к чему-то.
- Опять пила? - спросил он неуверенно. - Или мне кажется?
- Тебе показалось...
- Да! - Он нервно и смущенно усмехнулся. - Теперь будет пила! А там за Днепром мне все шаги чудились... Все казалось мне: у меня за спиной шаги... Да, так о чем же я? - сморщил он лоб.
- Ты постарел, Павлик! - вдруг заметила она. - Ты теперь старый-старый...
- Да, восемнадцать лет.
- Больше! Тебе больше.
- Да, больше, - согласился он. - Семнадцать с половиной лет и полгода под немцем. Да, так о чем же я? Да! Остался один. Один, наедине со своей душой. - Он усмехнулся. - Один! А я никогда раньше не был один. В кино мы и то ходили коллективно, помнишь?
- Помню.
- А тут я - один, и много дорог передо мною. Да не дорог - пусть тропинок, тем выбирать трудней. И я должен был сам выбрать.
- Выбрать? - спросила она.
- Да, выбрать. А что?
- Ничего... Ты говори...
- Видишь, там за Днепром, журналы выходят. По-русски и по-украински. Брошюры. Газеты. В них расписывается всеми колерами райская жизнь в Германии. Германия называется Европой, а вы, мол, русские, - азиаты, и вы Европы не видели и не знаете. И не смеете судить. И каждый день в этих газетах оплевывалось самое святое, что было у нас с тобой... И я читал... Понимаешь?
Она молчала и внимательно смотрела на него.
- Я все читал. Одно за другим. Я глотал это, как яд, и говорил: попробуй, отрави мою душу! Ну? И, проглотив, отбрасывал прочь. Не яд рвотное. Тошнит, - он сплюнул. - Но были и другие брошюрки. Похитрей. Они были написаны... как бы тебе объяснить?.. Шепотком. Понимаешь? Вкрадчивым таким шепотком, в самое ухо... Они и о социализме шептали. Очень туманно, чуть слышно, но все-таки! И больше всего о культуре. Заманчивое слово! Да? Или об украинской нации. Или о миссии молодежи. И в этих брошюрах нашему брату, русскому молодому человеку, даже льстили. И это я читал. И над этим сам один думал... Я не поседел? - вдруг спросил он.
- Нет... Не видно...
- И мать говорит: "Нет! Это у тебя волосы выгорели". Но заплакала все-таки... Да, так о журналах... Еще были журналы литературные. Там можно было тиснуть стихи и не на политическую тему. А так, ни о чем... Понимаешь?
- Нет, - сказала Настя.
Он засмеялся.
- И я не понимаю. Но, говорят, можно. Ну, о синем небе, о голубых глазах. Ни о чем. Некоторые писали. И кушали. А я голодал. Зверски голодал я, Настя, и рассказать даже трудно, как! Картофельная шелуха была для меня пиром. А помойки... Знаешь, Настя, я теперь уважаю помойки. Чрево Парижа! А со стен мне кричали плакаты: "Молодой человек! Тебя ждет Германия!" А петлюровские клубы распахивали двери: "Молодой человек! Иди веселись, танцуй и забудь, что у тебя душа в крови!" А желудок урчал: "Пиши стихи в журналы, ну хоть ни о чем, и кушай!"
- А душа? - тихо спросила Настя.
- Что душа?
- А душа что говорила тебе?
- О душе потом. Я хочу только сказать, что надо было выбирать. И я выбирал. Я, как вожжи, взял в руки все эти дороги, дорожки, тропинки - стал разбирать. Куда мне коня моего дернуть. И вдруг оказалось, что дорог всего две. Тропинок, тупичков много, а дорог, Настя, только две. И я, - сказал он тихо, - я выбрал.
- Что же ты выбрал, Павлик? - чуть слышно спросила она.
- Я скажу... Но сперва ты вспомни: я был один. И вокруг меня волчья жизнь. И зверски голодал я. И душа и морда в крови. И шаги за спиною. И все, что я считал святым, оплевывалось каждый день. И где-то далеко-далеко Красная Армия, и даже неизвестно, есть ли она еще или нет... И я выбрал, сказал он, не глядя на Настю, тихо и проникновенно: - большевизм, Россию, комсомол.
Настя вдруг радостно и облегченно вздохнула.
- Павлик! - закричала она. - До чего же ты подлый, Павлик! Можно ли так рассказывать? Я бог знает что уж думала о тебе.
- Только я теперь, - торопливо сказал он, - не такой комсомолец, каким раньше был. Я теперь такой комсомолец, который за свои убеждения умереть не побоится. Ты понимаешь, да?
- Да.
- И если бы теперь меня пригласили повесткой в их редакцию, усмехнулся он, - я бы знал, что делать.
Он взял ее руки в свои и заглянул в глаза.
- Вот тебе, Настя, и вся повесть о моих скитаниях. А ты? Теперь ты расскажи. Чем ты мучилась, как ты выбирала, искала?
- А мне и рассказать нечего, - усмехнулась она. - Где мне о таком думать! Это ты у нас в классе был самым умным, еще тебя девочки философом дразнили. А я обыкновенная девушка. Я просто живу как совесть велит.
- Совесть! Хорошее слово, - сказал он, усмехаясь. - Жаль, нам редко говорили его.
- А зачем его говорить? Совесть надо иметь, а говорить о ней не надо...
Он посмотрел на нее нежно, внимательно.
- А ты тоже стала старше, Настя, - сказал он.
- Старая!
- Нет. Но ты все была девочка. А сейчас девочек нет...
- Да, нету...
- Я тебе много нежных слов нес, Настенька! - тихо проговорил он. Сколько есть в языке - столько нес, да еще много сам выдумал.
- Не надо! - испуганно сказала она.
- Я их так бережно нес, чтоб не пролить, не обронить на дороге.
- Не надо! - снова попросила она и закрыла лицо руками.
- Не надо? - грустно усмехнулся он. - Хорошо, я не буду. - И он покорно опустил руки.
- Сейчас о своем счастье не надо думать... - прошептала она. - Стыдно.
- А о любви?
- И о любви... Не надо. Я и так знаю.
- А я?
- И ты знаешь.
- Настя! - рванулся он к ней.
- Не надо! - строго остановила она. - Сейчас не надо. Потом.
- Потом? - горько засмеялся он. - Да будет ли оно для нас, это "потом".
- Будет! Будет, Павлик!
- Хорошо! - сказал он обиженно. - Я не буду. Я ведь только потому и хотел сказать тебе о... любви, что эта встреча у нас: здравствуй и прощай. Ухожу я.
- Уходишь?
- Да. Завтра.
Она ничего не спросила, только сердце вдруг защемило...
- Я к нашим решил пробираться, Настя, - тихо сказал он. - Мне восемнадцать, я уж могу драться.
Сияя гордостью, он посмотрел на нее и спросил:
- Правильно?
- Да-да, - нерешительно ответила она. - Правильно... Так легче.
- Легче? - удивился он. Он не такого ждал ответа.
- Да, легче. Там дерутся в открытую, а если умирают - так среди своих.
Он рассердился:
- А как же иначе? Иначе как?
- Как мы деремся, - коротко ответила Настя.
- Кто - вы?
- Подпольщики, - тихо прошептала она.
Он удивленно посмотрел на нее.
- А подполье есть? Есть? - спросил он шепотом.
- Есть, - пожала она плечами и, посмотрев на него, покачала головой. А ты, Павлик, всю Украину прошел и ни партизан, ни подпольщиков не встретил?
Он опустил голову.
- Я ведь рассказывал тебе, - сказал он, оправдываясь. - Я искал, мучился, выбирал...
- А они дрались и умирали, - тихо докончила Настя. И вздохнула. - Эх, Павлик!
Он молчал, не подымая головы.
Потом он спросил осторожно и тихо, все так же не глядя на Настю:
- А мне к вам... можно?
Она радостно улыбнулась.
- Конечно, Павлик.
- Ты веришь мне?
- Как же не верить, - просто ответила она. - Ведь я же тебе сказала: люблю...
9
Тарас возвращался в родной город... Он торопился. Три месяца не был он дома и вестей оттуда не имел. Живы ли еще домашние, целы ли?
Где-то в пути и новый, сорок третий год встретил. Заря занималась алая, кровавая... "Кровавый будет год! - покачал головой Тарас. - Кровью покорены, кровью и освободимся".
Трудны теперь стали дороги, которыми он шел. Настоящего снега все не было, и осенняя грязь застыла мерзлыми кочками, идти было тяжело. Хорошо, что захватил с собой для обмена меховой пиджак: обменять не пришлось, зато самому пригодился.
Тарас торопился. Тащил он семье мешок зерна да немного картошки - все, что сумел добыть в разоренных селах. Но главное, нес радостные вести домой. Может быть, знают они, а может, и не знают. Закупоренно живут... Вот он и расскажет им, торжественно и неторопливо, что у немцев под Сталинградом неустойка вышла. И есть слух: ударили наши на Дону. Крепко ударили.
Он узнал об этом от людей на большой дороге, здесь вести разносятся быстро. Подтвердили и те, к кому зашел он по Степановым адресам. Да и у самого Тараса глаза есть. Большая дорога - как открытая карта, ее только надо уметь читать. "Ишь заметались немцы, забегали!.." - злорадно примечал Тарас.
Как-то ночуя в селе, услышал он голоса и суету на дворе. Встал, вышел. Весь двор был полон полицейскими. Они суетились и галдели подле брички, и Тарас догадался: удирают. Он прислушался. "Господа, господа! - надрывался один. - Надо начальника подождать. Он прикажет". - "Да чего там! - кричал другой. - Нет, господа, поехали". - "Да нельзя же, господа!" Только и слышно было на все лады: "Господа! Господа!" Тарас не выдержал и расхохотался.
- Господа-то господа! - сказал он, лукаво прищуриваясь. - А товарищи... догоняют! А?
Эту весть он и нес домой, как самое дорогое: наши погнали немцев.
Вот придет он домой, соберет своих и скажет: "Поздравляю вас, семья моя! Идут наши!" И посмотрит на Андрея. Обязательно посмотрит. Ничего не скажет, а посмотрит. Пусть опустит голову сын.
А потом призовет к себе Настю. Сперва выпорет... Ну, это так, для слова сказано. Пороть он, конечно, не будет, а отругать - отругает. "От отца, скажет он ей, - ничего нельзя таить: ни жениха, ни дела". А отругав, скажет строго: "Приказал тебе, Настя, славный наш партейный секретарь, а мой сын, а тебе он - брат, Степан Яценко, беспрекословно приказал тебе свести и меня к верным людям, о которых тебе известно. Ну, веди!"
А уж потом обойдет стариков. Всех, кто жив еще, кто еще дышит. С каждым поговорит отдельно, осторожно, как Степан учил. Но слова каждому скажет свои.
Скажет: "В одиночку-то мы все честные... Только честность свою в сундуке хороним, как невеста приданое. Нет, ты честность свою на стол клади, в борьбу кидай!"
Но вот и город уже недалеко... Его еще не видно, он скрыт туманом, но сердце уж чует его, торопит... Вот и трубы заводские показались.
Тарас остановился и снял шапку.
Многотрубный город - как большой корабль. Трубы, трубы, трубы... Сейчас они мертвы, и дым не волнуется ни над одной, а бывало Тарас различал каждый дымок, знал каждый гудок по голосу...
- Доживу! - сказал он, сжимая кулак. - Доживу! Задымят, как прежде. Ничего. Доживу!
И он толкнул свою тачку вперед.
Расступились перед Тарасом окраины, побежали вниз, к центру, улицы. Каждый камень здесь знаком Тарасу. Каждая крыша. Он растроганно глядел на знакомые улицы.
- Все как было! - обрадованно улыбнулся он. - Все как было. Как не может чужеземец душу нашу переменить, так не может он и города наши и обычаи наши переделать на свое. Все как было...
И только этого не было - виселицы. Тарас невольно остановился.
Много виселиц было на его пути, мог бы и привыкнуть. Но к виселице привыкнуть нельзя.
На этой виселице висела девушка. Тоненькая, худенькая, словно подросток. Девичья головка ее беспомощно свесилась на плечо и застыла.
Тарас шагнул ближе, всмотрелся и вдруг закричал так страшно, что камни мостовой должны были б задрожать.
- Настя! - и грохнулся на мостовую без чувств.
...Он очнулся дома в постели, над ним склонилось заплаканное, сморщенное лицо жены.
- Мать! - тихо позвал он. - Что же ты дочку-то? Дочку-то?..
Она припала к его груди и заплакала.
Он провел рукой по ее седым волосам.
- Молчи, мать, молчи! - сказал он чуть слышно. - Насте слез не надо, и разрыдался сам.
Павлик стоял у дверей, опустив голову, - плакать он уже не мог. Это он нашел и привез на тачке Тараса. Он узнал его по страшному крику: "Настя!" Он и сам в первый день кричал так.
А плакать он уже не мог. Два дня простоял он у виселицы, подле Насти. Его никто не гнал, немцам теперь было не до него. Он смотрел в синее лицо Насти, в ее глаза, подернутые тонкой пленкой смерти, казалось ему: Настя с ним разговаривает. Она всегда была молчаливая. Она всегда умела разговаривать молча. "Ты отомстишь за меня, Павлик, правда?" - спрашивала она. "Правда! - шептал он. - Научи, как отомстить за тебя, чтоб ты довольна была!" Она молчала. Только чуть насмешливо кривился ее скорбный рот. Она встретила смерть гордо. Она палачам смеялась в лицо, а Павлику казалось: это она над беспомощностью его смеется. "Только не стихами, Павлик. Стихов не надо!"
- Доченька! Доченька моя! - причитала бабка Евфросинья. - За что ж они тебя, невинную! Не украла, не обидела...
- Молчи, мать, молчи, - тихо шептал Тарас. - Настю не обижай.
- Хоть похоронить бы дали! - плакала Евфросинья. - Поцеловать глазки ее синие... Обмыть...
- Молчи, мать, молчи! Не такие поминки Насте надо.
- За все отомстят, - тихо сказал Павлик. - Только научите как, чтоб она довольна была.
- Это кто? - спросил Тарас, показывая на Павлика.
- Это Настин товарищ, - сказала Антонина. - Он и привез вас домой.
- Мне моей жизни не жалко, - взволнованно сказал Павлик. - Только что ни подберу, - все для Насти мало. Ведь она такая была... такая...
- За нее сыны мои отомстят! - проговорил Тарас. - Народ отомстит, не забудет! - Он вдруг что-то вспомнил и обвел глазами столпившихся у постели людей, словно кого-то искал. - Где Андрей? - спросил он, хмуря брови. - Что ж его в нашем горе нету?
- Андрей? Андрея нет... - прошептала Антонина и вдруг заплакала.
- А где же он?
- Ушел Андрей... Вскоре после вас и ушел.
- Куда?
- Не сказал. Только приказал: передайте отцу, он обо мне еще услышит.
- Та-ак! - сказал Тарас. - Один я! - Он взглянул на заплаканных женщин. - Что ж вы меня в постель уложили? Мне сейчас лежать нельзя. Пустите.
Он встал и медленно разогнул спину.
- Палку мою дайте... - глухо сказал он. - Мне теперь без палки... будет трудно.
Ему подали палку, и, опираясь на нее, он пошел через всю комнату к Павлику.
- Как тебя зовут? - спросил он, останавливаясь перед ним.
- Павел.
Тарас долго и молча глядел на него. Потом тихо произнес:
- Проведешь меня к верным людям... Насти нет, ты меня поведешь. Ничего. Кровью покорены мы, кровью и помстимся. Ничего. Ничего...
На другой день Тарас пошел к Назару. Он нашел его лежащим в белой рубахе под иконами.
- Ты это что, Назар? - испуганно спросил он.
Сосед медленно повернул к нему лицо.
- А-а, Тарас! - бледно улыбнулся он. - Вовремя! Застал.
Тарас сел у постели и осторожно взглянул на Назара. Был сейчас сосед тих и светел, словно от него отлетело уже все земное и покинули его обычная суетливость и суесловие. Он уже простился с землей. Дел у него тут не осталось.
- Нехорошо, Назар! - укоризненно покачал головой Тарас. - Плохое ты время выбрал.
- Не я выбирал. Смерть за мной повестку прислала.
- А ты не иди! Не покоряйся!
- Смерть не Гитлер, ей не покоряться нельзя, - кротко возразил Назар и вздохнул. - О твоем горе слышал, сосед. Всех они казнят, супостаты. Кого быстрой мукой казнят, а вот нас - медленной...
- Нельзя тебе помирать, Назар! - снова сказал Тарас. - Я к тебе с делом пришел.
- Я дела кончил, - тихо прошептал Назар. - В том прости меня, сосед.
Они оба замолчали и задумались. "Вот и пожито на земле много, удивленно думал Тарас, - и корни пущены, а смотри - уходит человек с земли легко, будто и не жил. Что ж она, смерть? Что ж ее бояться? Умирать легко, жить, выходит, труднее!"
- В чем грешен я перед тобой, сосед, - с тихой торжественностью произнес Назар, - в чем обидел или оскорбил - прости Христа ради, не осуди!
- Бог простит! - ответил Тарас. - А у меня на тебя, сосед, за сердцем ничего нету.
- В том спасибо!
Они опять помолчали.
- Бог? - сказал Назар. - Перед ним, ежели есть он, у меня грехов много. Налипло, по земле-то шествуя, как к колесам грязи... Ну, в том я ему сам ответ дам. Ежели есть он. А нету - черви не взыщут, простят... - и он перевел дух. - Суетен был, корыстолюбив и злоязычен. Закона не соблюдал, в том пусть баба моя мне простит, и люди... - он опять перевел дух и закончил: - А перед родной землей на мне греха нет.
- Нету, Назар, - сказал Тарас, - это все люди знают.
- Придут наши... Ты им скажи, Тарас.
- Скажу! Скажу!
- Так и скажи: жил Назар Горовой непокоренный и умер не покорясь.
- Скажу, сосед. Это скажу!
- А что гранат я в немцев не кидал, - сказал он тихо, виновато, - в том пусть простят мне... Стар... Да и гранат у меня не было...
Вдруг страшной силы взрыв потряс домик. Задребезжали стекла. Посыпалась штукатурка с потолка.
- И умереть не дадут спокойно, - огорченно вздохнул Назар.
Взрывы следовали теперь один за другим. Домик Назара скрипел и стонал на все голоса, все доски в нем дрожали...
Вбежал запыхавшийся Ленька и крикнул:
- Ты здесь, дедушка? Немцы город рвут!
- Что такое? - не понял Тарас.
- Взрывают город немцы! - крикнул Ленька. - Уходят!
- Как уходят?
Тарас схватил свою палку и бросился вслед за Ленькой.
- А не давать им уходить! - крикнул он на ходу.
Он побежал по улице, барабаня палкой в ставни и крича:
- Эй, выходи, народ! Эй, немцы уходят! Не дадим же им уйти! Эй, выходи, мужчины!
Подле него уже собирались люди.
- Та нехай уходят! - крикнул кто-то из толпы. - Мы ж их не звали! Ну и черт с ними, и слава богу!
- Чего ты хочешь, Тарас?
- Не дадим уйти фашистам! - кричал он. - Перебьем их тут!
- Без нас перебьют, Тарас!.. Мы ж не военные люди. Нас это не касается.
- Как не касается? - заревел Тарас. - Как это нас не касается? А кого ж? Немцы целые уйдут - вновь заявятся нас топтать, детей наших вешать. Не дадим им уйти! В землю их! В землю!
Он побежал, размахивая палкой, в город, Ленька рядом с ним. Отовсюду уже бежали рабочие, многие с оружием, бог весть откуда попавшим к ним.
С автоматом в руке и гранатами бежал и Павлик. Пробегая мимо виселицы, он оглянулся на Настю. В сумерках не видно было ее лица, только скорбный силуэт синел в озаренном пламенем пожаров небе, но Павлик знал теперь, что Настя благословляет его на бой и смерть.
- Эх, жаль, ружья нет! - горестно крикнул Тарас на бегу. - Эх, ружья, жаль нету, Ленька!
Они вбежали в центр города, на площадь, еще дымившуюся после взрывов, и сквозь дым и гарь, сквозь тучи кирпичной пыли, сквозь черное пламя, жадно лизавшее камни, увидел Тарас свой город... Дома, вздыбленные в ужасе, скорчившиеся, смертельно раненные, охваченные пожаром, падающие на его глазах грудою черного камня...
Тарас остановился, потрясенный, подавленный новым горем.
- О-о-о-о! - простонал он, хватаясь рукой за сердце.
Что они сделали с городом! Что они сделали, варвары, с сердцем Тараса! Вчера он увидел на виселице синий труп своей девочки, сейчас на костре перед ним корчился его город...
А сквозь дым тайком, как воры, пробирались отступающие гитлеровцы. Их машины сгрудились среди развалин улицы, наползали одна на другую, в панике бегали механики и солдаты, из кабин высовывались офицеры и грозили кому-то пистолетами...
Тарас увидел их.
- Вот они! - закричал он, показывая на немцев пальцем. - Вот они! Люди, видите их? Бейте ж! Бейте их!
И он поднял над головой свою суковатую стариковскую палку. Был он страшен сейчас, грозен с этой палкой в руках, седой, без шапки, озаренный пламенем горящего города...
- Дедушка! - услышал он голос Леньки. - Вот оружие, дедушка! Бери!
Тарас обернулся на голос. Ленька склонился над чем-то.
- Иди, дедушка, бери!
Тарас побежал и увидел труп немца и оружие при нем.
- Кто его? - хрипло спросил Тарас.
- Кто-то из наших... заводских... Сейчас пробежали тут. Слышь, дедушка, стреляют!
- Ага! - зло захохотал Тарас. - Так, так! Давай и мы, Ленька, как люди! Давай, - он склонился, поднял автомат и гранатную сумку.
- А! - сказал он с досадой. - Жаль, не выучился я, как ее, черта, кидают - гранату...
- Я знаю, дедушка! - торопливо отозвался Ленька. - Дай покажу!
- На, Ленька, кидай! Кидай, внучек! Кидай, прошу я тебя! А я их из автомата.
Ленька размахнулся, зажмурился и швырнул гранату в гущу немецких машин. Раздался взрыв и затем сразу же крики, стоны, беспорядочные выстрелы...
- Кидай, внучек, кидай! Завыли? Кидай, я тебе говорю! - Но тут он почувствовал, что его что-то ударило в бок, обожгло. - О-о-о! - тихо простонал он и повалился наземь...
- Дедушка! - кинулся к нему Ленька.
- Ничего... ничего... ранило... Ты кидай, Ленька! Кидай, прошу я тебя!..
А дома, в Каменном Броде, бледные женщины сидели за запертыми ставнями и при каждом взрыве вздрагивали и крестились.
- Господи, господи! - шептала бабка Евфросинья. - Защити старого и малого, от смерти укрой...
- И Андрея! И Андрея тоже! - просила Антонина. - Где б он ни был, что бы ни делал - спаси, господи, раба твоего Андрея и грехи его прости.
10
Андрей шел домой.
Он снова шел домой, но теперь не робко, не тропинкой, не в крестьянской свитке, тайком, как беглец, - а широкой дорогой боев и наступлений, в армейской шинели.
Где-то у Богучар добрался он, наконец, до наших войск, он сразу сказал командиру, что хочет опять драться. Он сказал еще, что был в плену и что ему надо искупить свою вину перед отцом и армией и вину эту он сам знает. Он хотел еще прибавить, что не с голыми руками пришел к ним, что, пробиваясь сюда, он и в одиночку и с товарищами не раз нападал на обозы отступающих немцев и бил их, и немало набил. Но, взглянув на суровое, покрытое черной копотью боя лицо командира, ничего не сказал. Что сказать им, стоявшим насмерть под Сталинградом, чем ему перед ними хвастаться? Он был должен сейчас, как они, быть весь в крови и копоти, и чтоб от полушубка пар шел, и на рубахе соль выступала от солдатского труда и пота, и на сапогах снег и грязь всех дорог, от Волги до Дона. Что ж он, чистенький, стоит перед ними, воинами? Ему, беглому солдату, перед ними стыдно.
Андрея долго и строго допрашивали в особом отделе, но не так строго, как он сам много раз допрашивал себя.
Он бы так спросил: "В чем вина твоя, Андрей, перед родиной? - В том вина моя, что я смерти убоялся. - А еще в чем? - А еще в том, что я веру потерял. - Отчего же случилось так, Андрей? - Оттого, что душа у меня была бедная. - А теперь не боишься смерти? - А теперь не боюсь. - Где же ты смертного страха лишился, Андрей? - В рабстве. Рабство горше смерти. - И там же веру нашел? - Нет. Нашел ненависть. Она веры крепче. - Чего ж ты хочешь теперь, Андрей? - Оружия прошу. И места в строю, товарищи. - Зачем тебе оружие, Андрей? Чтоб прощение отца заслужить? - Мне его прощения мало. Чтоб вину свою перед родиной искупить? - Мне и этого мало. Для одного боя хватит. А я к вам на все бои пришел. - Чтоб ненависть свою насытить? - Ее насытить нельзя. Она - смертная. - Зачем же тебе оружие, Андрей? - Чтоб до конца драться! До победы! На меньшем я не помирюсь".
Так его не допрашивали в особом отделе. А может, и спрашивали, но другими словами, и, внимательно поглядев на него - так, словно в душу глянули, - поверили и направили в строй. Тут ему дали оружие. Он взял винтовку. Она была совсем такая же, как и та, брошенная им в кукурузу, когда сдавался немцам, - обыкновенная русская, трехлинейная, с золотистой ложей и граненым штыком. Отчего же раньше была она для Андрея бесполезным дрекольем, а сейчас показалась грозной силой?
Андрея поставили в строй. Но прежде чем повести пополнение в огонь, командир роты вывел новичков на поле вчерашнего боя и сказал:
- Смотрите!..
И они посмотрели...
Черным снегом было покрыто поле, все истоптанное и истерзанное, сладковатый запах пороха еще витал над ним. А повсюду, как дохлые кони, валялись немецкие танки, обгоревшие и исковерканные; немецкие пушки покорно подымали вверх стволы, как пленные подымают руки; скрючившись и окоченев, лежали околевшие враги, грязные рыжие волосы уже примерзли к земле, в раздавленных касках застыл лед.
От всего поля, перепаханного трактором войны, от поверженного в прах вражьего железа, от могучих следов гусениц наших танков исходил густой и терпкий запах победы, и, глотнув его полной грудью, Андрей подумал с завистью: "А меня тут не было!"
Он сейчас завидовал тем неизвестным солдатам - может, землякам, - что прошли здесь вчера со славою, громя немцев на Дону, гоня их на запад.
- Смотрите! - строго сказал командир. - Смотрите, как наши люди бьются! Как русские бьют.
- Что ж! - ответил Андрей, кусая губы. - Дайте и нам подраться.
- Драки просим! Драки! - нетерпеливо закричали новички. Их будоражил вид и запах победного поля, и их кровь зажигалась пламенем победы.
- Будет вам драка! - усмехнувшись, сказал командир.
На заре они пошли в бой. Они влились в великий поток наших войск, наступающих на врага, и Андрею посчастливилось участвовать в том знаменитом зимнем марше от Волги до Днепра, о котором еще будут писать историки.
Они шли на запад... Навстречу попадались длинные, унылые колонны пленных немцев. Немцы шли в зеленых шинелях с оборванными хлястиками, без ремней, уже не солдаты - пленные. И Андрей злорадно усмехался, глядя на них: "Ага! Вот вы, непобедимые, ну-ну!" - и яростнее кидался в огонь. Бывалые бойцы учили его ремеслу воина. Они знали теперь то, чего не знал он и знать не мог, - он был в плену, а они в боях. Бой - лучшая академия. Зато он мог научить их ненависти. Он рассказывал им о городах, стонущих под сапогом врага. Он говорил им:
- Если б знали вы, с какой тоской и верой ждут нас там, вы дрались бы еще злее!
Когда Миллерово было взято дивизией, где служил Андрей, и села окрест очистились от немцев, Андрей показал товарищам:
- Что?
- Это мой отец так говорит.
- Душа! - засмеялся он. - У нас в десятом "Б" о ней и не вспоминали. Я и не знал, есть ли она у меня, душа-то, или нет - пар... А как засочилась она кровью - тут я ее и услышал.
- Что ж услышал?
Он не ответил. Он стоял, вытянув шею, и прислушивался к чему-то.
- Опять пила? - спросил он неуверенно. - Или мне кажется?
- Тебе показалось...
- Да! - Он нервно и смущенно усмехнулся. - Теперь будет пила! А там за Днепром мне все шаги чудились... Все казалось мне: у меня за спиной шаги... Да, так о чем же я? - сморщил он лоб.
- Ты постарел, Павлик! - вдруг заметила она. - Ты теперь старый-старый...
- Да, восемнадцать лет.
- Больше! Тебе больше.
- Да, больше, - согласился он. - Семнадцать с половиной лет и полгода под немцем. Да, так о чем же я? Да! Остался один. Один, наедине со своей душой. - Он усмехнулся. - Один! А я никогда раньше не был один. В кино мы и то ходили коллективно, помнишь?
- Помню.
- А тут я - один, и много дорог передо мною. Да не дорог - пусть тропинок, тем выбирать трудней. И я должен был сам выбрать.
- Выбрать? - спросила она.
- Да, выбрать. А что?
- Ничего... Ты говори...
- Видишь, там за Днепром, журналы выходят. По-русски и по-украински. Брошюры. Газеты. В них расписывается всеми колерами райская жизнь в Германии. Германия называется Европой, а вы, мол, русские, - азиаты, и вы Европы не видели и не знаете. И не смеете судить. И каждый день в этих газетах оплевывалось самое святое, что было у нас с тобой... И я читал... Понимаешь?
Она молчала и внимательно смотрела на него.
- Я все читал. Одно за другим. Я глотал это, как яд, и говорил: попробуй, отрави мою душу! Ну? И, проглотив, отбрасывал прочь. Не яд рвотное. Тошнит, - он сплюнул. - Но были и другие брошюрки. Похитрей. Они были написаны... как бы тебе объяснить?.. Шепотком. Понимаешь? Вкрадчивым таким шепотком, в самое ухо... Они и о социализме шептали. Очень туманно, чуть слышно, но все-таки! И больше всего о культуре. Заманчивое слово! Да? Или об украинской нации. Или о миссии молодежи. И в этих брошюрах нашему брату, русскому молодому человеку, даже льстили. И это я читал. И над этим сам один думал... Я не поседел? - вдруг спросил он.
- Нет... Не видно...
- И мать говорит: "Нет! Это у тебя волосы выгорели". Но заплакала все-таки... Да, так о журналах... Еще были журналы литературные. Там можно было тиснуть стихи и не на политическую тему. А так, ни о чем... Понимаешь?
- Нет, - сказала Настя.
Он засмеялся.
- И я не понимаю. Но, говорят, можно. Ну, о синем небе, о голубых глазах. Ни о чем. Некоторые писали. И кушали. А я голодал. Зверски голодал я, Настя, и рассказать даже трудно, как! Картофельная шелуха была для меня пиром. А помойки... Знаешь, Настя, я теперь уважаю помойки. Чрево Парижа! А со стен мне кричали плакаты: "Молодой человек! Тебя ждет Германия!" А петлюровские клубы распахивали двери: "Молодой человек! Иди веселись, танцуй и забудь, что у тебя душа в крови!" А желудок урчал: "Пиши стихи в журналы, ну хоть ни о чем, и кушай!"
- А душа? - тихо спросила Настя.
- Что душа?
- А душа что говорила тебе?
- О душе потом. Я хочу только сказать, что надо было выбирать. И я выбирал. Я, как вожжи, взял в руки все эти дороги, дорожки, тропинки - стал разбирать. Куда мне коня моего дернуть. И вдруг оказалось, что дорог всего две. Тропинок, тупичков много, а дорог, Настя, только две. И я, - сказал он тихо, - я выбрал.
- Что же ты выбрал, Павлик? - чуть слышно спросила она.
- Я скажу... Но сперва ты вспомни: я был один. И вокруг меня волчья жизнь. И зверски голодал я. И душа и морда в крови. И шаги за спиною. И все, что я считал святым, оплевывалось каждый день. И где-то далеко-далеко Красная Армия, и даже неизвестно, есть ли она еще или нет... И я выбрал, сказал он, не глядя на Настю, тихо и проникновенно: - большевизм, Россию, комсомол.
Настя вдруг радостно и облегченно вздохнула.
- Павлик! - закричала она. - До чего же ты подлый, Павлик! Можно ли так рассказывать? Я бог знает что уж думала о тебе.
- Только я теперь, - торопливо сказал он, - не такой комсомолец, каким раньше был. Я теперь такой комсомолец, который за свои убеждения умереть не побоится. Ты понимаешь, да?
- Да.
- И если бы теперь меня пригласили повесткой в их редакцию, усмехнулся он, - я бы знал, что делать.
Он взял ее руки в свои и заглянул в глаза.
- Вот тебе, Настя, и вся повесть о моих скитаниях. А ты? Теперь ты расскажи. Чем ты мучилась, как ты выбирала, искала?
- А мне и рассказать нечего, - усмехнулась она. - Где мне о таком думать! Это ты у нас в классе был самым умным, еще тебя девочки философом дразнили. А я обыкновенная девушка. Я просто живу как совесть велит.
- Совесть! Хорошее слово, - сказал он, усмехаясь. - Жаль, нам редко говорили его.
- А зачем его говорить? Совесть надо иметь, а говорить о ней не надо...
Он посмотрел на нее нежно, внимательно.
- А ты тоже стала старше, Настя, - сказал он.
- Старая!
- Нет. Но ты все была девочка. А сейчас девочек нет...
- Да, нету...
- Я тебе много нежных слов нес, Настенька! - тихо проговорил он. Сколько есть в языке - столько нес, да еще много сам выдумал.
- Не надо! - испуганно сказала она.
- Я их так бережно нес, чтоб не пролить, не обронить на дороге.
- Не надо! - снова попросила она и закрыла лицо руками.
- Не надо? - грустно усмехнулся он. - Хорошо, я не буду. - И он покорно опустил руки.
- Сейчас о своем счастье не надо думать... - прошептала она. - Стыдно.
- А о любви?
- И о любви... Не надо. Я и так знаю.
- А я?
- И ты знаешь.
- Настя! - рванулся он к ней.
- Не надо! - строго остановила она. - Сейчас не надо. Потом.
- Потом? - горько засмеялся он. - Да будет ли оно для нас, это "потом".
- Будет! Будет, Павлик!
- Хорошо! - сказал он обиженно. - Я не буду. Я ведь только потому и хотел сказать тебе о... любви, что эта встреча у нас: здравствуй и прощай. Ухожу я.
- Уходишь?
- Да. Завтра.
Она ничего не спросила, только сердце вдруг защемило...
- Я к нашим решил пробираться, Настя, - тихо сказал он. - Мне восемнадцать, я уж могу драться.
Сияя гордостью, он посмотрел на нее и спросил:
- Правильно?
- Да-да, - нерешительно ответила она. - Правильно... Так легче.
- Легче? - удивился он. Он не такого ждал ответа.
- Да, легче. Там дерутся в открытую, а если умирают - так среди своих.
Он рассердился:
- А как же иначе? Иначе как?
- Как мы деремся, - коротко ответила Настя.
- Кто - вы?
- Подпольщики, - тихо прошептала она.
Он удивленно посмотрел на нее.
- А подполье есть? Есть? - спросил он шепотом.
- Есть, - пожала она плечами и, посмотрев на него, покачала головой. А ты, Павлик, всю Украину прошел и ни партизан, ни подпольщиков не встретил?
Он опустил голову.
- Я ведь рассказывал тебе, - сказал он, оправдываясь. - Я искал, мучился, выбирал...
- А они дрались и умирали, - тихо докончила Настя. И вздохнула. - Эх, Павлик!
Он молчал, не подымая головы.
Потом он спросил осторожно и тихо, все так же не глядя на Настю:
- А мне к вам... можно?
Она радостно улыбнулась.
- Конечно, Павлик.
- Ты веришь мне?
- Как же не верить, - просто ответила она. - Ведь я же тебе сказала: люблю...
9
Тарас возвращался в родной город... Он торопился. Три месяца не был он дома и вестей оттуда не имел. Живы ли еще домашние, целы ли?
Где-то в пути и новый, сорок третий год встретил. Заря занималась алая, кровавая... "Кровавый будет год! - покачал головой Тарас. - Кровью покорены, кровью и освободимся".
Трудны теперь стали дороги, которыми он шел. Настоящего снега все не было, и осенняя грязь застыла мерзлыми кочками, идти было тяжело. Хорошо, что захватил с собой для обмена меховой пиджак: обменять не пришлось, зато самому пригодился.
Тарас торопился. Тащил он семье мешок зерна да немного картошки - все, что сумел добыть в разоренных селах. Но главное, нес радостные вести домой. Может быть, знают они, а может, и не знают. Закупоренно живут... Вот он и расскажет им, торжественно и неторопливо, что у немцев под Сталинградом неустойка вышла. И есть слух: ударили наши на Дону. Крепко ударили.
Он узнал об этом от людей на большой дороге, здесь вести разносятся быстро. Подтвердили и те, к кому зашел он по Степановым адресам. Да и у самого Тараса глаза есть. Большая дорога - как открытая карта, ее только надо уметь читать. "Ишь заметались немцы, забегали!.." - злорадно примечал Тарас.
Как-то ночуя в селе, услышал он голоса и суету на дворе. Встал, вышел. Весь двор был полон полицейскими. Они суетились и галдели подле брички, и Тарас догадался: удирают. Он прислушался. "Господа, господа! - надрывался один. - Надо начальника подождать. Он прикажет". - "Да чего там! - кричал другой. - Нет, господа, поехали". - "Да нельзя же, господа!" Только и слышно было на все лады: "Господа! Господа!" Тарас не выдержал и расхохотался.
- Господа-то господа! - сказал он, лукаво прищуриваясь. - А товарищи... догоняют! А?
Эту весть он и нес домой, как самое дорогое: наши погнали немцев.
Вот придет он домой, соберет своих и скажет: "Поздравляю вас, семья моя! Идут наши!" И посмотрит на Андрея. Обязательно посмотрит. Ничего не скажет, а посмотрит. Пусть опустит голову сын.
А потом призовет к себе Настю. Сперва выпорет... Ну, это так, для слова сказано. Пороть он, конечно, не будет, а отругать - отругает. "От отца, скажет он ей, - ничего нельзя таить: ни жениха, ни дела". А отругав, скажет строго: "Приказал тебе, Настя, славный наш партейный секретарь, а мой сын, а тебе он - брат, Степан Яценко, беспрекословно приказал тебе свести и меня к верным людям, о которых тебе известно. Ну, веди!"
А уж потом обойдет стариков. Всех, кто жив еще, кто еще дышит. С каждым поговорит отдельно, осторожно, как Степан учил. Но слова каждому скажет свои.
Скажет: "В одиночку-то мы все честные... Только честность свою в сундуке хороним, как невеста приданое. Нет, ты честность свою на стол клади, в борьбу кидай!"
Но вот и город уже недалеко... Его еще не видно, он скрыт туманом, но сердце уж чует его, торопит... Вот и трубы заводские показались.
Тарас остановился и снял шапку.
Многотрубный город - как большой корабль. Трубы, трубы, трубы... Сейчас они мертвы, и дым не волнуется ни над одной, а бывало Тарас различал каждый дымок, знал каждый гудок по голосу...
- Доживу! - сказал он, сжимая кулак. - Доживу! Задымят, как прежде. Ничего. Доживу!
И он толкнул свою тачку вперед.
Расступились перед Тарасом окраины, побежали вниз, к центру, улицы. Каждый камень здесь знаком Тарасу. Каждая крыша. Он растроганно глядел на знакомые улицы.
- Все как было! - обрадованно улыбнулся он. - Все как было. Как не может чужеземец душу нашу переменить, так не может он и города наши и обычаи наши переделать на свое. Все как было...
И только этого не было - виселицы. Тарас невольно остановился.
Много виселиц было на его пути, мог бы и привыкнуть. Но к виселице привыкнуть нельзя.
На этой виселице висела девушка. Тоненькая, худенькая, словно подросток. Девичья головка ее беспомощно свесилась на плечо и застыла.
Тарас шагнул ближе, всмотрелся и вдруг закричал так страшно, что камни мостовой должны были б задрожать.
- Настя! - и грохнулся на мостовую без чувств.
...Он очнулся дома в постели, над ним склонилось заплаканное, сморщенное лицо жены.
- Мать! - тихо позвал он. - Что же ты дочку-то? Дочку-то?..
Она припала к его груди и заплакала.
Он провел рукой по ее седым волосам.
- Молчи, мать, молчи! - сказал он чуть слышно. - Насте слез не надо, и разрыдался сам.
Павлик стоял у дверей, опустив голову, - плакать он уже не мог. Это он нашел и привез на тачке Тараса. Он узнал его по страшному крику: "Настя!" Он и сам в первый день кричал так.
А плакать он уже не мог. Два дня простоял он у виселицы, подле Насти. Его никто не гнал, немцам теперь было не до него. Он смотрел в синее лицо Насти, в ее глаза, подернутые тонкой пленкой смерти, казалось ему: Настя с ним разговаривает. Она всегда была молчаливая. Она всегда умела разговаривать молча. "Ты отомстишь за меня, Павлик, правда?" - спрашивала она. "Правда! - шептал он. - Научи, как отомстить за тебя, чтоб ты довольна была!" Она молчала. Только чуть насмешливо кривился ее скорбный рот. Она встретила смерть гордо. Она палачам смеялась в лицо, а Павлику казалось: это она над беспомощностью его смеется. "Только не стихами, Павлик. Стихов не надо!"
- Доченька! Доченька моя! - причитала бабка Евфросинья. - За что ж они тебя, невинную! Не украла, не обидела...
- Молчи, мать, молчи, - тихо шептал Тарас. - Настю не обижай.
- Хоть похоронить бы дали! - плакала Евфросинья. - Поцеловать глазки ее синие... Обмыть...
- Молчи, мать, молчи! Не такие поминки Насте надо.
- За все отомстят, - тихо сказал Павлик. - Только научите как, чтоб она довольна была.
- Это кто? - спросил Тарас, показывая на Павлика.
- Это Настин товарищ, - сказала Антонина. - Он и привез вас домой.
- Мне моей жизни не жалко, - взволнованно сказал Павлик. - Только что ни подберу, - все для Насти мало. Ведь она такая была... такая...
- За нее сыны мои отомстят! - проговорил Тарас. - Народ отомстит, не забудет! - Он вдруг что-то вспомнил и обвел глазами столпившихся у постели людей, словно кого-то искал. - Где Андрей? - спросил он, хмуря брови. - Что ж его в нашем горе нету?
- Андрей? Андрея нет... - прошептала Антонина и вдруг заплакала.
- А где же он?
- Ушел Андрей... Вскоре после вас и ушел.
- Куда?
- Не сказал. Только приказал: передайте отцу, он обо мне еще услышит.
- Та-ак! - сказал Тарас. - Один я! - Он взглянул на заплаканных женщин. - Что ж вы меня в постель уложили? Мне сейчас лежать нельзя. Пустите.
Он встал и медленно разогнул спину.
- Палку мою дайте... - глухо сказал он. - Мне теперь без палки... будет трудно.
Ему подали палку, и, опираясь на нее, он пошел через всю комнату к Павлику.
- Как тебя зовут? - спросил он, останавливаясь перед ним.
- Павел.
Тарас долго и молча глядел на него. Потом тихо произнес:
- Проведешь меня к верным людям... Насти нет, ты меня поведешь. Ничего. Кровью покорены мы, кровью и помстимся. Ничего. Ничего...
На другой день Тарас пошел к Назару. Он нашел его лежащим в белой рубахе под иконами.
- Ты это что, Назар? - испуганно спросил он.
Сосед медленно повернул к нему лицо.
- А-а, Тарас! - бледно улыбнулся он. - Вовремя! Застал.
Тарас сел у постели и осторожно взглянул на Назара. Был сейчас сосед тих и светел, словно от него отлетело уже все земное и покинули его обычная суетливость и суесловие. Он уже простился с землей. Дел у него тут не осталось.
- Нехорошо, Назар! - укоризненно покачал головой Тарас. - Плохое ты время выбрал.
- Не я выбирал. Смерть за мной повестку прислала.
- А ты не иди! Не покоряйся!
- Смерть не Гитлер, ей не покоряться нельзя, - кротко возразил Назар и вздохнул. - О твоем горе слышал, сосед. Всех они казнят, супостаты. Кого быстрой мукой казнят, а вот нас - медленной...
- Нельзя тебе помирать, Назар! - снова сказал Тарас. - Я к тебе с делом пришел.
- Я дела кончил, - тихо прошептал Назар. - В том прости меня, сосед.
Они оба замолчали и задумались. "Вот и пожито на земле много, удивленно думал Тарас, - и корни пущены, а смотри - уходит человек с земли легко, будто и не жил. Что ж она, смерть? Что ж ее бояться? Умирать легко, жить, выходит, труднее!"
- В чем грешен я перед тобой, сосед, - с тихой торжественностью произнес Назар, - в чем обидел или оскорбил - прости Христа ради, не осуди!
- Бог простит! - ответил Тарас. - А у меня на тебя, сосед, за сердцем ничего нету.
- В том спасибо!
Они опять помолчали.
- Бог? - сказал Назар. - Перед ним, ежели есть он, у меня грехов много. Налипло, по земле-то шествуя, как к колесам грязи... Ну, в том я ему сам ответ дам. Ежели есть он. А нету - черви не взыщут, простят... - и он перевел дух. - Суетен был, корыстолюбив и злоязычен. Закона не соблюдал, в том пусть баба моя мне простит, и люди... - он опять перевел дух и закончил: - А перед родной землей на мне греха нет.
- Нету, Назар, - сказал Тарас, - это все люди знают.
- Придут наши... Ты им скажи, Тарас.
- Скажу! Скажу!
- Так и скажи: жил Назар Горовой непокоренный и умер не покорясь.
- Скажу, сосед. Это скажу!
- А что гранат я в немцев не кидал, - сказал он тихо, виновато, - в том пусть простят мне... Стар... Да и гранат у меня не было...
Вдруг страшной силы взрыв потряс домик. Задребезжали стекла. Посыпалась штукатурка с потолка.
- И умереть не дадут спокойно, - огорченно вздохнул Назар.
Взрывы следовали теперь один за другим. Домик Назара скрипел и стонал на все голоса, все доски в нем дрожали...
Вбежал запыхавшийся Ленька и крикнул:
- Ты здесь, дедушка? Немцы город рвут!
- Что такое? - не понял Тарас.
- Взрывают город немцы! - крикнул Ленька. - Уходят!
- Как уходят?
Тарас схватил свою палку и бросился вслед за Ленькой.
- А не давать им уходить! - крикнул он на ходу.
Он побежал по улице, барабаня палкой в ставни и крича:
- Эй, выходи, народ! Эй, немцы уходят! Не дадим же им уйти! Эй, выходи, мужчины!
Подле него уже собирались люди.
- Та нехай уходят! - крикнул кто-то из толпы. - Мы ж их не звали! Ну и черт с ними, и слава богу!
- Чего ты хочешь, Тарас?
- Не дадим уйти фашистам! - кричал он. - Перебьем их тут!
- Без нас перебьют, Тарас!.. Мы ж не военные люди. Нас это не касается.
- Как не касается? - заревел Тарас. - Как это нас не касается? А кого ж? Немцы целые уйдут - вновь заявятся нас топтать, детей наших вешать. Не дадим им уйти! В землю их! В землю!
Он побежал, размахивая палкой, в город, Ленька рядом с ним. Отовсюду уже бежали рабочие, многие с оружием, бог весть откуда попавшим к ним.
С автоматом в руке и гранатами бежал и Павлик. Пробегая мимо виселицы, он оглянулся на Настю. В сумерках не видно было ее лица, только скорбный силуэт синел в озаренном пламенем пожаров небе, но Павлик знал теперь, что Настя благословляет его на бой и смерть.
- Эх, жаль, ружья нет! - горестно крикнул Тарас на бегу. - Эх, ружья, жаль нету, Ленька!
Они вбежали в центр города, на площадь, еще дымившуюся после взрывов, и сквозь дым и гарь, сквозь тучи кирпичной пыли, сквозь черное пламя, жадно лизавшее камни, увидел Тарас свой город... Дома, вздыбленные в ужасе, скорчившиеся, смертельно раненные, охваченные пожаром, падающие на его глазах грудою черного камня...
Тарас остановился, потрясенный, подавленный новым горем.
- О-о-о-о! - простонал он, хватаясь рукой за сердце.
Что они сделали с городом! Что они сделали, варвары, с сердцем Тараса! Вчера он увидел на виселице синий труп своей девочки, сейчас на костре перед ним корчился его город...
А сквозь дым тайком, как воры, пробирались отступающие гитлеровцы. Их машины сгрудились среди развалин улицы, наползали одна на другую, в панике бегали механики и солдаты, из кабин высовывались офицеры и грозили кому-то пистолетами...
Тарас увидел их.
- Вот они! - закричал он, показывая на немцев пальцем. - Вот они! Люди, видите их? Бейте ж! Бейте их!
И он поднял над головой свою суковатую стариковскую палку. Был он страшен сейчас, грозен с этой палкой в руках, седой, без шапки, озаренный пламенем горящего города...
- Дедушка! - услышал он голос Леньки. - Вот оружие, дедушка! Бери!
Тарас обернулся на голос. Ленька склонился над чем-то.
- Иди, дедушка, бери!
Тарас побежал и увидел труп немца и оружие при нем.
- Кто его? - хрипло спросил Тарас.
- Кто-то из наших... заводских... Сейчас пробежали тут. Слышь, дедушка, стреляют!
- Ага! - зло захохотал Тарас. - Так, так! Давай и мы, Ленька, как люди! Давай, - он склонился, поднял автомат и гранатную сумку.
- А! - сказал он с досадой. - Жаль, не выучился я, как ее, черта, кидают - гранату...
- Я знаю, дедушка! - торопливо отозвался Ленька. - Дай покажу!
- На, Ленька, кидай! Кидай, внучек! Кидай, прошу я тебя! А я их из автомата.
Ленька размахнулся, зажмурился и швырнул гранату в гущу немецких машин. Раздался взрыв и затем сразу же крики, стоны, беспорядочные выстрелы...
- Кидай, внучек, кидай! Завыли? Кидай, я тебе говорю! - Но тут он почувствовал, что его что-то ударило в бок, обожгло. - О-о-о! - тихо простонал он и повалился наземь...
- Дедушка! - кинулся к нему Ленька.
- Ничего... ничего... ранило... Ты кидай, Ленька! Кидай, прошу я тебя!..
А дома, в Каменном Броде, бледные женщины сидели за запертыми ставнями и при каждом взрыве вздрагивали и крестились.
- Господи, господи! - шептала бабка Евфросинья. - Защити старого и малого, от смерти укрой...
- И Андрея! И Андрея тоже! - просила Антонина. - Где б он ни был, что бы ни делал - спаси, господи, раба твоего Андрея и грехи его прости.
10
Андрей шел домой.
Он снова шел домой, но теперь не робко, не тропинкой, не в крестьянской свитке, тайком, как беглец, - а широкой дорогой боев и наступлений, в армейской шинели.
Где-то у Богучар добрался он, наконец, до наших войск, он сразу сказал командиру, что хочет опять драться. Он сказал еще, что был в плену и что ему надо искупить свою вину перед отцом и армией и вину эту он сам знает. Он хотел еще прибавить, что не с голыми руками пришел к ним, что, пробиваясь сюда, он и в одиночку и с товарищами не раз нападал на обозы отступающих немцев и бил их, и немало набил. Но, взглянув на суровое, покрытое черной копотью боя лицо командира, ничего не сказал. Что сказать им, стоявшим насмерть под Сталинградом, чем ему перед ними хвастаться? Он был должен сейчас, как они, быть весь в крови и копоти, и чтоб от полушубка пар шел, и на рубахе соль выступала от солдатского труда и пота, и на сапогах снег и грязь всех дорог, от Волги до Дона. Что ж он, чистенький, стоит перед ними, воинами? Ему, беглому солдату, перед ними стыдно.
Андрея долго и строго допрашивали в особом отделе, но не так строго, как он сам много раз допрашивал себя.
Он бы так спросил: "В чем вина твоя, Андрей, перед родиной? - В том вина моя, что я смерти убоялся. - А еще в чем? - А еще в том, что я веру потерял. - Отчего же случилось так, Андрей? - Оттого, что душа у меня была бедная. - А теперь не боишься смерти? - А теперь не боюсь. - Где же ты смертного страха лишился, Андрей? - В рабстве. Рабство горше смерти. - И там же веру нашел? - Нет. Нашел ненависть. Она веры крепче. - Чего ж ты хочешь теперь, Андрей? - Оружия прошу. И места в строю, товарищи. - Зачем тебе оружие, Андрей? Чтоб прощение отца заслужить? - Мне его прощения мало. Чтоб вину свою перед родиной искупить? - Мне и этого мало. Для одного боя хватит. А я к вам на все бои пришел. - Чтоб ненависть свою насытить? - Ее насытить нельзя. Она - смертная. - Зачем же тебе оружие, Андрей? - Чтоб до конца драться! До победы! На меньшем я не помирюсь".
Так его не допрашивали в особом отделе. А может, и спрашивали, но другими словами, и, внимательно поглядев на него - так, словно в душу глянули, - поверили и направили в строй. Тут ему дали оружие. Он взял винтовку. Она была совсем такая же, как и та, брошенная им в кукурузу, когда сдавался немцам, - обыкновенная русская, трехлинейная, с золотистой ложей и граненым штыком. Отчего же раньше была она для Андрея бесполезным дрекольем, а сейчас показалась грозной силой?
Андрея поставили в строй. Но прежде чем повести пополнение в огонь, командир роты вывел новичков на поле вчерашнего боя и сказал:
- Смотрите!..
И они посмотрели...
Черным снегом было покрыто поле, все истоптанное и истерзанное, сладковатый запах пороха еще витал над ним. А повсюду, как дохлые кони, валялись немецкие танки, обгоревшие и исковерканные; немецкие пушки покорно подымали вверх стволы, как пленные подымают руки; скрючившись и окоченев, лежали околевшие враги, грязные рыжие волосы уже примерзли к земле, в раздавленных касках застыл лед.
От всего поля, перепаханного трактором войны, от поверженного в прах вражьего железа, от могучих следов гусениц наших танков исходил густой и терпкий запах победы, и, глотнув его полной грудью, Андрей подумал с завистью: "А меня тут не было!"
Он сейчас завидовал тем неизвестным солдатам - может, землякам, - что прошли здесь вчера со славою, громя немцев на Дону, гоня их на запад.
- Смотрите! - строго сказал командир. - Смотрите, как наши люди бьются! Как русские бьют.
- Что ж! - ответил Андрей, кусая губы. - Дайте и нам подраться.
- Драки просим! Драки! - нетерпеливо закричали новички. Их будоражил вид и запах победного поля, и их кровь зажигалась пламенем победы.
- Будет вам драка! - усмехнувшись, сказал командир.
На заре они пошли в бой. Они влились в великий поток наших войск, наступающих на врага, и Андрею посчастливилось участвовать в том знаменитом зимнем марше от Волги до Днепра, о котором еще будут писать историки.
Они шли на запад... Навстречу попадались длинные, унылые колонны пленных немцев. Немцы шли в зеленых шинелях с оборванными хлястиками, без ремней, уже не солдаты - пленные. И Андрей злорадно усмехался, глядя на них: "Ага! Вот вы, непобедимые, ну-ну!" - и яростнее кидался в огонь. Бывалые бойцы учили его ремеслу воина. Они знали теперь то, чего не знал он и знать не мог, - он был в плену, а они в боях. Бой - лучшая академия. Зато он мог научить их ненависти. Он рассказывал им о городах, стонущих под сапогом врага. Он говорил им:
- Если б знали вы, с какой тоской и верой ждут нас там, вы дрались бы еще злее!
Когда Миллерово было взято дивизией, где служил Андрей, и села окрест очистились от немцев, Андрей показал товарищам: