Страница:
- Я? Нет! Меня избили, но я - здоровый.
- Не кричите, Безбедов, - сказал Тагильский, подходя к нему. Безбедов, прихрамывая, бросился к двери, толкнул ее плечом, дверь отворилась, на пороге встал помощник начальника, за плечом его возвышалось седоусое лицо надзирателя.
- Закрыть, - приказал Тагильский. Дверь, торопливо звякнув железом, затворили, Безбедов прислонился спиною к ней, прижал руки ко груди жестом женщины, дергая лохмотья рубашки.
- Вот что. Безбедов, - звонко заговорил товарищ прокурора. Прекратите истерику, она не в вашу пользу, а - против вас. Клим Иванович и я - мы знаем, когда человек притворяется невинным, испуганным мальчиком, когда он лжет...
Безбедов стукнул затылком о дверь и закричал почти нормальным, знакомым Самгину голосом:
- Я - не лгу! Я жить хочу. Это - ложь? Дурак! Разве люди лгут, если хотят жить? Ну? Я - богатый теперь, когда ее убили. Наследник. У нее никого нет. Клим Иванович... - удушливо и рыдая закричал он. Голос Тагильского заглушил его:
- Говорите прямо: сами вы убили ее, или же кто-то другой, наведенный вами? Ну-с?
Безбедов зарычал, шагнул вперед, повалился набок и бесформенно расплылся по полу.
- А-а, черт, - пробормотал Тагильский, отскочив к нарам, затем, перешагнув через ноги Безбедова, постучал в дверь носком ботинка.
- Фельдшера, доктора, - приказал он. - Этого оставить здесь, в башне. Спросит бумаги, чернил - дать. Идя коридором, он вполголоса спросил:
- Симулирует?
- Не уверен.
- Ф-фу, чорт, душно как! - вытирая лицо платком, сказал Тагильский, когда вышли во двор, затем снял шляпу и, потряхивая лысой головой, как бы отталкивая мелкие капельки дождя, проворчал:
- Дрянь человечишка. Пьяница?
- Нет. Дурак и мот. Тагильский проворчал:
- Вредный субъект. Способен заварить такую кашу... чорт его возьми!
"Он меня пугает", - сообразил Самгин. Тагильский вытер платком лысину и надел шляпу. Самгин, наоборот, чувствовал тягостный сырой холод в груди, липкую, почти ледяную мокрядь на лице. Тревожил вопрос: зачем этот толстяк устроил ему свидание с Безбедовым? И, когда Тагильский предложил обедать в ресторане, Самгин пригласил его к себе, пригласил любезно, однако стараясь скрыть, что очень хочет этого.
Затем некоторое время назойливо барабанил дождь по кожаному верху экипажа, журчала вода, стекая с крыш, хлюпали в лужах резиновые шины, экипаж встряхивало на выбоинах мостовой, сосед толкал Самгина плечом, извозчик покрикивал:
- Бер-регись, эй!
"Да, с ним нужно держаться очень осторожно", - думал Самгин о соседе, а тот бормотал почему-то о Сологубе:
- И талантлив и пессимист, но - не Бодлер. Тепленький и мягкий, как подушка.
Вздрагивая от холода, Самгин спрашивал себя:
"Мог Безбедов убить?"
Ответа он не искал, мешала растрепанная, жалкая фигура, разбитое, искаженное страхом и возмущением лицо, вспомнилась завистливая жалоба:
"Меня женщины не любят, я откровенен с ними, болтлив, сразу открываю себя, а бабы любят таинственное. Вас, конечно, любят, вы - загадочный, прячете что-то в себе, это интригует..."
У Самгина Тагильский закурил папиросу, прислонился к белым изразцам печки и несколько минут стоял молча, слушая, как хозяин заказывает горничной закуску к обеду, вино.
- Славная какая, - сказал он, когда девушка ушла, и вздохнул, а затем, держа папиросу вертикально, следя, как она дымит, точно труба фабрики, рассказал:
- У меня года два, до весны текущего, тоже была эдакая, кругленькая, веселая, мещаночка из Пскова. Жена установила с нею даже эдакие фамильярные отношения, давала ей книги читать и... вообще занималась "интеллектуальным развитием примитивной натуры", как она объяснила мне. Жена у меня была человечек наивный.
- Была? - спросил Самгин.
- Да. Разошлись. Так вот - Поля. Этой весною около нее явился приличный молодой человек. Явление - вполне естественное:
Это уж так водится:
Тогда весна была.
Сама богородица
Весною зачала.
Поехала жена с Потей устраиваться на даче, я от скуки ушел в цирк, на борьбу, но борьбы не дождался, прихожу домой -л кабинете, вижу, огонь, за столом моим сидит Полян кавалер и углубленно бумажки разбирает. У меня револьверишко, маленький браунинг. Спрашиваю: "Нашли что-нибудь интересное?" Он хотел встать, ноги у него поехали под стол, шлепнулся в кресло и, подняв руки вверх, объявил: "Я - не вор!" - "Вы, говорю, дурак. Вам следовало именно вором притвориться, я позвонил бы в полицию, она бы вас увела и с миром отпустила к очередным вашим делам, тут и - конец истории. Ну-ко, расскажите, "как дошли вы до жизни такой?" Оказалось: сын чиновника почты, служил письмоводителем в женской гимназии, давал девицам нелегальную литера-гуру, обнаружили, арестовали, пригрозили, предложилисогласился. Спрашиваю: "А как же - Поля?" - "А ода, говорит, тоже со мной служит". Пришлось раскланяться с девушкой. Я потом в палате рассказываю: дело, очевидно, плохо, если начались тайные обыски у членов прокурорского надзора! Вызвало меня непосредственное мое начальство и внушает: "Вы, говорит, рассказываете анекдоты, компрометирующие власть. Вы, говорит, забыли, что Петр Великий называл прокурора "государевым оком".
Говорил Тагильский медленно, утомленно воркующим голосом. Самгин пытался понять: зачем он рассказывает это? И вдруг прервал рассказ, спросив:
- Не объясните ли вы: какой смысл имело для вас посещение мною... тюрьмы?
- А я - ждал, что вы спросите об этом, - откликнулся Тагильский, сунул руки в карманы брюк, поддернул их, шагнул к двери в столовую, прикрыл ее, сунул дымный окурок в землю кадки с фикусом. И, гуляя по комнате, выбрасывая коротенькие ноги смешно и важно, как петух, он заговорил, как бы читая документ:
- Подозреваемый в уголовном преступлении - в убийстве, - напомнил он, взмахнув правой рукой, - выразил настойчивое желание, чтоб его защищали на суде именно вы. Почему? Потому что вы-квартирант его? Маловато. Может быть, существует еще какая-то иная связь? От этого подозрения Безбедов реабилитировал вас. Вот - один смысл.
Он подошел к Самгину и, почти упираясь животом в его колени, продолжал:
- Есть-другой. Но он... не совсем ясен и мне самому.
Красное лицо его поблекло, прищуренные глаза нехорошо сверкнули.
- Я понимаю вас; вам кажется, что я хочу устроить вам некую судебную пакость.
- Вы ошибаетесь...
- Бросьте, Самгин.
Махнув рукой, Тагильский снова начал шагать, говоря в тоне иронии:
- Получается так, что я вам предлагаю товар моей откровенности, а вы... не нуждаетесь в нем и, видимо, убеждены: гнилой товар.
-Вы, конечно, знаете, что люди вообще не располагают к доверию, произнес Самгин докторально, но тотчас же сообразил, что говорит снисходительно и этим может усилить иронию гостя. Гость, стоя спиной к нему, рассматривая корешки книг в шкафе, сказал:
- Даже сами себе плохо верят. Он повернулся, как мяч, и добавил:
- Русский интеллигент живет в непрерывном состоянии самозащиты и непрерывных упражнениях в эристике.
- Это - очень верно, - согласился Клим Самгин, опасаясь, что диалог превратится в спор. - Вы, Антон Никифорович, сильно изменились, - ласково, как только мог, заговорил он, намереваясь сказать гостю что-то лестное. Но в этом не оказалось надобности, - горничная позвала к столу.
- Есть я люблю, - сказал Тагильский. Самгин налил водки, чокнулись, выпили, гость тотчас же налил по второй, говоря:
- Я начинаю с трех, по завету отца. Это - лучший из его заветов. Кажется, я - заболеваю. Температура лезет вверх, какая-то дрожь внутри, а под кожей пузырьки вскакивают и лопаются. Это обязывает меня крепко выпить.
Стараясь держаться с ним любезнее, Самгин усердно угощал его, рассказывал о Париже, Тагильский старательно насыщался, молчал и вдруг сказал, тряхнув головой:
- В Москве, когда мы с вами встретились, я начинал пить. - Сделав паузу, он прибавил: - Чтоб не думать.
- Вы - москвич? - спросил Самгин.
- Туляк. Отец мой самовары делал у братьев Баташевых.
Он вытер губы салфеткой и, не доверяя ей, облизал языком.
- Я - интеллигент в первом поколении. А вы? - спросил он, раздув щеки усмешкой.
- В третьем, - сказал Самгин. Тагильский, готовясь закурить папиросу, пробормотал:
- Уже аристократ, в сравнении со мной. Самгин, тоже закурив, вопросительно посмотрел на него.
- Интересная тема, - сказал Тагильский, кивнув головой. - Когда отцу было лет под тридцать, он прочитал какую-то книжку о разгульной жизни золотоискателей, соблазнился и уехал на Урал. В пятьдесят лет он был хозяином трактира и публичного дома в Екатеринбурге.
Тагильский, прищурив красненькие глазки, несколько секунд молчал, внимательно глядя в лицо Самгина, Самгин, не мигнув, выдержал этот испытующий взгляд.
- Мать, лицо без речей, умерла, когда мне было одиннадцать лет. В тот же год явилась мачеха, вдова дьякона, могучая, циничная и отвратительно боголюбивая бабища. Я ее хотел стукнуть бутылкой - пустой - по голове, отец крепко высек меня, а она поставила на колени, сама встала сзади меня тоже на колени. "Проси у бога прощения за то, [что] поднял руку на меня, богоданную тебе мать!" Молиться я должен был вслух, но я начал читать непотребные стихи. Высекли еще раз, и отец до того разгорелся, что у него "сердце зашлось", и мачеха испугалась, когда он, тоже большой, толстый, упал, задыхаясь. Потом оба они плакали. Люди чувствительные...
Самгин слушал и, следя за лицом рассказчика, не верил ему. Рассказ напоминал что-то читанное, одну из историй, которые сочинялись мелкими писателями семидесятых годов. Почему-то было приятно узнать, что этот модно одетый человек - сын содержателя дома терпимости и что его секли.
- Жили тесно, - продолжал Тагильский не спеша и как бы равнодушно. - Я неоднократно видел... так сказать, взрывы страсти двух животных. На дворе, в большой пристройке к трактиру, помещались подлые девки. В двенадцать лет я начал онанировать, одна из девиц поймала меня на этом и обучила предпочитать нормальную половую жизнь...
Самгин спрятал лицо в дым папиросы, соображая:
"Зачем ему нужно рассказывать эти гадости? Если б я испытал подобное, я счел бы своим долгом забыть об этом... Мотивы таких грязных исповедей невозможно понять".
Тагильский говорил расширив глаза, глядя через голову Самгина, там, за окном, в саду, посвистывал ветер, скрипел какой-то сучок.
- Меня так били, что пришлось притвориться смирненьким, хотя я не один раз хотел зарезать отца или мачеху. Но все-таки я им мешал жить. Отец высоко ценил пользу образования, понимая его как независимость от полиции, надоедавшей ему. Он взял репетитора, я подготовился в гимназию и кончил ее с золотой медалью. Не буду говорить, чего стоило это мне. Жил я не в трактире, а у сестры мачехи, она сдавала комнаты со столом для гимназистов. От участия в кружках самообразования не только уклонялся, но всячески демонстрировал мое отрицательное, даже враждебное отношение к ним. Там были дети легкой жизни - сыновья торговцев из уездов, инженеров, докторов с заводов - аристократы. Отец не баловал меня деньгами, требовал только, чтоб я одевался чисто. Я обыгрывал сожителей в карты и копил деньги.
Настроение Самгина двоилось: было приятно, что человек, которого он считал опасным, обнажается, разоружается пред ним, и все более настойчиво хотелось понять: зачем этот кругленький, жирно откормленный человек откровенничает? А Тагильский ворковал, сдерживая звонкий голос свой, и все чаще сквозь скучноватую воркотню вырывались звонкие всхлипывания.
"Он чем-то напоминает Бердникова", - предостерег себя Самгин.
- Был в седьмом классе - сын штейгера, руководитель кружка марксистов, упрямый, носатый парень... В прошлом году я случайно узнал, что его третий раз отправили в ссылку... Кажется, даже - в каторгу. Он поучал меня, что интеллигенты - такая же прислуга буржуазии, как повара, кучера и прочие. Из чувства отвращения ко всему, что меня обижало, я решил доказать ему, что это - неверно. Отец приказал мне учиться в томском университете на врача или адвоката, но я уехал в Москву, решив, что пойду в прокуратуру. Отец отказал мне в помощи. Учиться я любил, профессора относились ко мне благосклонно, предлагали остаться при университете. Но на четвертом курсе я женился, жена из солидной судейской семьи, отец ее - прокурор в провинции, дядя - профессор. Имел сына, он помер на пятом году. Честный был, прямодушный человечек. Запрещал матери целовать его. "У тебя, говорит, губы в мыле". Мылом он называл помаду. "Ты, говорит, мама, кричишь на лапу, как на повара". Повара он терпеть не мог. После его смерти с женой разошелся.
Тагильский вдруг резко встряхнулся на стуле, замигал глазами и торопливо проговорил:
- Вы извините мне... этот монолог...
- Полноте, что вы! - воскликнул Самгин, уверенно чувствуя себя человеком более значительным и сильным, чем гость его. - Я слушал с глубоким интересом. И, говоря правду, мне очень приятно, лестно, что вы так...
- Ну, и прочее, - прервал его Тагильский, подняв бокал на уровень рта.- Ваше здоровье!
Выпил, чмокнул, погладил щеки ладонями и шумно вздохнул.
- Как видите, пред вами - типичный неудачник. Почему? Надо вам сказать, что мою способность развязывать процессуальные узлы, путаницу понятий начальство весьма ценит, и если б не это, так меня давно бы уже вышибли из седла за строптивость характера и любовь к обнажению противоречий. В практике юристов важны не люди, а нормы, догмы, понятия, это вам должно быть известно. Люди, с их деяниями, потребны только для проверки стойкости понятий и для вящего укрепления оных.
Тагильский встал, подошел к окну, подышал на стекло, написал пальцем икс, игрек и невнятно произнес:
- А люди построены на двух противоречивых началах, биологическом и социальном. Первое повелительно диктует: стой на своем месте и всячески укрепляй оное, иначе - соседи свергнут во прах. А социальное начало требует тесного контакта с соседями по классу. Вот уже и - причина многих скандалов. Кроме того, существует насилие класса и месть его. Вы, интеллигент в третьем поколении, едва ли поймете, в чем тут заковыка. Я же вот отлично понимаю, что мой путь через двадцать лет должен кончиться в кассационном департаменте сената, это - самое меньшее, чего я в силах достичь. Но обстановочка министерства юстиции мне противна. Органически противна. Противно - все: люди, понятия, намерения, дела. - Бормотал он все более невнятно.
"Пьянеет, - решил Самгин, усмехаясь и чувствуя, что устал от этого человека. - Человек чужого стиля. По фигуре, по тому, как он ест, пьет, он должен быть весельчаком".
Опасаясь, что гость внезапно обернется и заметит усмешку на его лице, Самгин погасил ее.
"Сын содержателя дома терпимости - сенатор".
Снова вспомнилось, каким индюком держался Тагильский в компании Прейса. Вероятно, и тогда уже он наметил себе путь в сенат. Грубоватый Поярков сказал ему: "Считать - нужно, однако не забывая, что посредством бухгалтерии революцию не сделаешь". Затем он говорил, что особенное пристрастие к цифрам обнаруживают вульгаризаторы Маркса и что Маркс не просто экономист, а основоположник научно обоснованной философии экономики.
Товарищ прокурора откатился в угол, сел в кресло, продолжая говорить, почесывая пальцами лоб.
Самгин, отвлеченный воспоминаниями, слушал невнимательно, полудремотно и вдруг был разбужен странной фразой:
- Душа, маленькая, как драгоценный камень.
- Простите, это - у кого?
- У Сомовой. За год перед этим я ее встретил у одной теософки, есть такая глупенькая, тощая и тщеславная бабенка, очень богата и влиятельна в некоторых кругах. И вот пришлось встретиться в камере "Крестов", - она подала жалобу на грубое обращение и на отказ поместить ее в больницу.
- Сомову?
- Да.
"Я ее знал", - хотел сказать Самгин, но воздержался.
- Акулька, - нормальным голосом, очень звонко произнес Тагильский. Тонкий мастер внешних наблюдений, Самгин отметил, что его улыбка так тяжела, как будто мускулы лица сопротивляются ей. И она совершенно закрывает маленькие глазки Тагильского.
- Знаете Акульку? Игрушка, выточенная из дерева, а в ней еще такая же и еще, штук шесть таких, а в последней, самой маленькой - деревянный шарик, он уже не раскрывается. Я имел поручение открыть его. Девица эта организовала побег из ссылки для одного весьма солидного товарища. И вообще - девица, осведомленная в конспиративной технике. Арестовали ее на явочной квартире, и уже третий раз. Я ожидал встретить эдакую сердитую волчицу и увидел действительно больную фигурку, однолюбку революционной идеи, едва ли даже понятой ею, но освоенной эмоционально, как верование.
Тагильский вздохнул и проговорил как будто с сожалением:
- Такие - не редки, чорт их возьми. Одну - Ванскок, Анну Скокову весьма хорошо изобразил Лесков в романе "На ножах", - читали?
- Нет, - сказал Самгин, слушая внимательно.
- Плохо написанная, но интересная книга. Появилась на год, на два раньше "Бесов". "Взбаламученное море" Писемского тоже, кажется, явилось раньше книги Достоевского?
- Не помню.
- Ну, чорт с ним, с Достоевским, не люблю! "Должен бы любить", подумал Самгин.
- Так вот, Акулька. Некрасива, маленькая, но обладает эдакой... внутренней миловидностью... Умненькая душа, и в глазах этакая нежность... нежность няньки, для которой люди прежде всего - младенцы, обреченные на трудную жизнь. Поэтому сия революционная девица сказала мне: "Я вас вызвала, чтоб вы распорядились перевести меня в больницу, у меня - рак, а вы - допрашиваете меня. Это - нехорошо, нечестно. Вы же знаете, что я ничего не скажу. И - как вам не стыдно быть прокурором в эти дни, когда Столыпин..." ну, и так далее. Почему-то прибавила, что я умный, добрый и посему- особенно должен стыдиться. Вообще - отчитала меня, как покойника. Это был момент глубоко юмористический. Разумеется, я сказал ей, что прокурор обязан быть умным, а доброта его есть необходимая по должности справедливость. Лицо ее сделалось удивительно скучным. И мне тоже стало скучно. Ну, откланялся и ушел. Тут и сказке конец.
- А она? - спросил Самгин, наблюдая, как Тагильский ловит папиросу в портсигаре.
- А ее вскоре съел рак.
Тагильский встал и, подходя к столу, проговорил вполголоса:
- Утомил я вас рассказами. Бывают такие капризы памяти, - продолжал он, разливая вино по стаканам. - Иногда вспоминают, вероятно, для того, чтоб скорее забыть. Разгрузить память.
Он протянул руку Самгину, в то же время прихлебывая из стакана.
- Ну, я - ухожу. Спасибо... за внимание. Родился я до того, как отец стал трактирщиком, он был грузчиком на вагонном дворе, когда я родился. Трактир он завел, должно быть, на какие-то темные деньги.
В прихожей, одеваясь, он снова заговорил:
- Воспитывают нас как мыслящие машинки и - не на фактах, а для искажения фактов. На понятиях, но не на логике, а на мистике понятий и против логики фактов.
Самгин осторожно заметил:
- Воспитывают как носителей энергии, творящей культуру...
- Ну-у - где там? Культура создается по предуказаниям торговцев колониальными товарами.
- Кормите вы - хорошо, - сказал он на прощание.
- Очень рад, что нравится. Заходите.
- Не премину.
Самгин посмотрел в окно, как невысокая, плотненькая фигурка, шагая быстро и мелко, переходит улицу, и, протирая стекла очков куском замши, спросил себя:
"Почему необходимо, чтоб этот и раньше неприятный, а теперь подозрительный человек снова встал на моем пути?"
Но тотчас же подумал:
"Жаловаться - не на что. Он - едва ли хитрит. Как будто даже и не очень умен. О Любаше он, вероятно, выдумал, это - литература. И - плохая. В конце концов он все-таки неприятный человек. Изменился? Изменяются люди... без внутреннего стержня. Дешевые люди".
Мелькнула догадка, что в настроении Тагильского есть что-то общее с настроением Макарова, Инокова. Но о Тагильском уже не хотелось думать, и, торопясь покончить с ним, Самгин решил:
"Должно быть [боролся против] каких-то мелких противозаконностей, подлостей и - устал. Или - испугался".
Мелкие мысли одолевали его, он закурил, прилег на диван, прислушался: город жил тихо, лишь где-то у соседей стучал топор, как бы срубая дерево с корня, глухой звук этот странно был похож на ленивый лай большой собаки и медленный, мерный шаг тяжелых ног.
"Смир-рно-о!" - вспомнил он командующий крик унтер-офицера, учившего солдат. Давно, в детстве, слышал он этот крик. Затем вспомнилась горбатенькая девочка: "Да-что вы озорничаете?" "А, может, мальчика-то и не было?"
"Да, очевидно, не было Тагильского, каким он казался мне. И - Марины не было. Наверное, ее житейская практика была преступна, это вполне естественно в мире, где работают Бердниковы".
Он закрыл глаза, представил себе Марину обнаженной.
"Медные глаза... Да, в ней было что-то металлическое. Не допускаю, чтоб она говорила обо мне - так... как сообщил этот идиот. Медные глаза не его слово".
И -вслед за этим Самгин должен был признать, что Безбедов вообще не способен выдумать ничего. Вспыхнуло негодование против Марины.
"Варавка в юбке".
Вино, выпитое за обедом, путало мысли, разрывало их.
Выскользнули в памяти слова товарища прокурора о насилии, о мести класса.
"Что он хотел сказать?"
За стеклами шкафа блестели золотые надписи на корешках книг, в стекле отражался дым папиросы. И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, - возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, - Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось "о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной", о "величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов мира". "Человек - общественное животное? Да, если он - животное, а не создатель легенд, не способен быть творцом гармонии в своей таинственной душе".
На этом Самгин задремал и уснул, а проснулся только затем, чтобы раздеться и лечь в постель.
Следующий день с утра до вечера он провел в ожидании каких-то визитов, событий.
"В городе, наверное, говорят пошлости о моем отношении к Марине".
Он впервые пожалел о том, что, слишком поглощенный ею, не создал ни в обществе, ни среди адвокатов прочных связей. У него не было желания поискать в шести десятках [тысяч] жителей города одного или двух хотя бы менее интересных, чем Зотова. Он был уверен, что достаточно хорошо изучил провинциалов во время поездок по делам московского патрона и Марины. Большинство адвокатов - старые судейские волки, картежники, гурманы, театралы, вполне похожие на людей, изображенных Боборыкиным в романе "На ущербе". Молодая адвокатура - щеголи, "кадеты", двое проповедуют модернистские течения в искусстве, один - неплохо играет на виолончели, а все трое вместе - яростные винтеры. Изредка Самгин приглашал их к себе, и, так как он играл плохо, игроки приводили с собою четвертого, старика со стеклянным глазом, одного из членов окружного суда. Был он человек длинный, тощий, угрюмый, горбоносый, с большой бородой клином, имел что-то общее с голенастой птицей, одноглазие сделало шею его удивительно вертлявой, гибкой, он почти непрерывно качал головой и был знаменит тем, что изучил все карточные игры Европы.
От этих людей Самгин знал, что в городе его считают "столичной штучкой", гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы. Все это Самгин припомнил вечером, гуляя по знакомым, многократно исхоженным улицам города. В холодном, голубоватом воздухе звучал благовест ко всенощной службе, удары колоколов, догоняя друг друга, сливались в медный гул, он настраивал лирически, миролюбиво. Луна четко освещала купеческие особняки, разъединенные дворами, садами и связанные плотными заборами, сияли золотые главы церквей и кресты на них. За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но окна большинства домов были не освещены, привычная, стойкая жизнь бесшумно шевелилась в задних комнатах. Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о...
"Я тоже не решаю этих вопросов", - напомнил он себе, но не спросил почему? - а подумал, что, вероятно, вот так же отдыхала французская провинция после 1795 года. Прошел мимо плохонького театра, построенного помещиком еще до "эпохи великих реформ", мимо дворянского собрания, купеческого клуба, повернул в широкую улицу дворянских особняков и нерешительно задержал шаг, приближаясь к двухэтажному каменному дому, с тремя колоннами по фасаду и с вывеской на воротах: "Белошвейная мастерская мадам Ларисы Нольде". Вспомнил двустишие:
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила.
Там, среди других, была Анюта, светловолосая, мягкая и теплая, точно парное молоко. Серенькие ее глаза улыбались детски ласково и робко, и эта улыбка странно не совпадала с ее профессиональной опытностью. Очень забавная девица. В одну из ночей она, лежа с ним в постели, попросила:
- Подарите мне новейший песенник! Такой, знаете, толстый, с картинкой на обложке, - хоровод девицы водят. Я его в магазине видела, да постеснялась зайти купить.
Он спросил: почему - песенник? Она любит стихи?
- Нет, стихов - не люблю, очень трудно понимать. Я люблю простые песни.
- Не кричите, Безбедов, - сказал Тагильский, подходя к нему. Безбедов, прихрамывая, бросился к двери, толкнул ее плечом, дверь отворилась, на пороге встал помощник начальника, за плечом его возвышалось седоусое лицо надзирателя.
- Закрыть, - приказал Тагильский. Дверь, торопливо звякнув железом, затворили, Безбедов прислонился спиною к ней, прижал руки ко груди жестом женщины, дергая лохмотья рубашки.
- Вот что. Безбедов, - звонко заговорил товарищ прокурора. Прекратите истерику, она не в вашу пользу, а - против вас. Клим Иванович и я - мы знаем, когда человек притворяется невинным, испуганным мальчиком, когда он лжет...
Безбедов стукнул затылком о дверь и закричал почти нормальным, знакомым Самгину голосом:
- Я - не лгу! Я жить хочу. Это - ложь? Дурак! Разве люди лгут, если хотят жить? Ну? Я - богатый теперь, когда ее убили. Наследник. У нее никого нет. Клим Иванович... - удушливо и рыдая закричал он. Голос Тагильского заглушил его:
- Говорите прямо: сами вы убили ее, или же кто-то другой, наведенный вами? Ну-с?
Безбедов зарычал, шагнул вперед, повалился набок и бесформенно расплылся по полу.
- А-а, черт, - пробормотал Тагильский, отскочив к нарам, затем, перешагнув через ноги Безбедова, постучал в дверь носком ботинка.
- Фельдшера, доктора, - приказал он. - Этого оставить здесь, в башне. Спросит бумаги, чернил - дать. Идя коридором, он вполголоса спросил:
- Симулирует?
- Не уверен.
- Ф-фу, чорт, душно как! - вытирая лицо платком, сказал Тагильский, когда вышли во двор, затем снял шляпу и, потряхивая лысой головой, как бы отталкивая мелкие капельки дождя, проворчал:
- Дрянь человечишка. Пьяница?
- Нет. Дурак и мот. Тагильский проворчал:
- Вредный субъект. Способен заварить такую кашу... чорт его возьми!
"Он меня пугает", - сообразил Самгин. Тагильский вытер платком лысину и надел шляпу. Самгин, наоборот, чувствовал тягостный сырой холод в груди, липкую, почти ледяную мокрядь на лице. Тревожил вопрос: зачем этот толстяк устроил ему свидание с Безбедовым? И, когда Тагильский предложил обедать в ресторане, Самгин пригласил его к себе, пригласил любезно, однако стараясь скрыть, что очень хочет этого.
Затем некоторое время назойливо барабанил дождь по кожаному верху экипажа, журчала вода, стекая с крыш, хлюпали в лужах резиновые шины, экипаж встряхивало на выбоинах мостовой, сосед толкал Самгина плечом, извозчик покрикивал:
- Бер-регись, эй!
"Да, с ним нужно держаться очень осторожно", - думал Самгин о соседе, а тот бормотал почему-то о Сологубе:
- И талантлив и пессимист, но - не Бодлер. Тепленький и мягкий, как подушка.
Вздрагивая от холода, Самгин спрашивал себя:
"Мог Безбедов убить?"
Ответа он не искал, мешала растрепанная, жалкая фигура, разбитое, искаженное страхом и возмущением лицо, вспомнилась завистливая жалоба:
"Меня женщины не любят, я откровенен с ними, болтлив, сразу открываю себя, а бабы любят таинственное. Вас, конечно, любят, вы - загадочный, прячете что-то в себе, это интригует..."
У Самгина Тагильский закурил папиросу, прислонился к белым изразцам печки и несколько минут стоял молча, слушая, как хозяин заказывает горничной закуску к обеду, вино.
- Славная какая, - сказал он, когда девушка ушла, и вздохнул, а затем, держа папиросу вертикально, следя, как она дымит, точно труба фабрики, рассказал:
- У меня года два, до весны текущего, тоже была эдакая, кругленькая, веселая, мещаночка из Пскова. Жена установила с нею даже эдакие фамильярные отношения, давала ей книги читать и... вообще занималась "интеллектуальным развитием примитивной натуры", как она объяснила мне. Жена у меня была человечек наивный.
- Была? - спросил Самгин.
- Да. Разошлись. Так вот - Поля. Этой весною около нее явился приличный молодой человек. Явление - вполне естественное:
Это уж так водится:
Тогда весна была.
Сама богородица
Весною зачала.
Поехала жена с Потей устраиваться на даче, я от скуки ушел в цирк, на борьбу, но борьбы не дождался, прихожу домой -л кабинете, вижу, огонь, за столом моим сидит Полян кавалер и углубленно бумажки разбирает. У меня револьверишко, маленький браунинг. Спрашиваю: "Нашли что-нибудь интересное?" Он хотел встать, ноги у него поехали под стол, шлепнулся в кресло и, подняв руки вверх, объявил: "Я - не вор!" - "Вы, говорю, дурак. Вам следовало именно вором притвориться, я позвонил бы в полицию, она бы вас увела и с миром отпустила к очередным вашим делам, тут и - конец истории. Ну-ко, расскажите, "как дошли вы до жизни такой?" Оказалось: сын чиновника почты, служил письмоводителем в женской гимназии, давал девицам нелегальную литера-гуру, обнаружили, арестовали, пригрозили, предложилисогласился. Спрашиваю: "А как же - Поля?" - "А ода, говорит, тоже со мной служит". Пришлось раскланяться с девушкой. Я потом в палате рассказываю: дело, очевидно, плохо, если начались тайные обыски у членов прокурорского надзора! Вызвало меня непосредственное мое начальство и внушает: "Вы, говорит, рассказываете анекдоты, компрометирующие власть. Вы, говорит, забыли, что Петр Великий называл прокурора "государевым оком".
Говорил Тагильский медленно, утомленно воркующим голосом. Самгин пытался понять: зачем он рассказывает это? И вдруг прервал рассказ, спросив:
- Не объясните ли вы: какой смысл имело для вас посещение мною... тюрьмы?
- А я - ждал, что вы спросите об этом, - откликнулся Тагильский, сунул руки в карманы брюк, поддернул их, шагнул к двери в столовую, прикрыл ее, сунул дымный окурок в землю кадки с фикусом. И, гуляя по комнате, выбрасывая коротенькие ноги смешно и важно, как петух, он заговорил, как бы читая документ:
- Подозреваемый в уголовном преступлении - в убийстве, - напомнил он, взмахнув правой рукой, - выразил настойчивое желание, чтоб его защищали на суде именно вы. Почему? Потому что вы-квартирант его? Маловато. Может быть, существует еще какая-то иная связь? От этого подозрения Безбедов реабилитировал вас. Вот - один смысл.
Он подошел к Самгину и, почти упираясь животом в его колени, продолжал:
- Есть-другой. Но он... не совсем ясен и мне самому.
Красное лицо его поблекло, прищуренные глаза нехорошо сверкнули.
- Я понимаю вас; вам кажется, что я хочу устроить вам некую судебную пакость.
- Вы ошибаетесь...
- Бросьте, Самгин.
Махнув рукой, Тагильский снова начал шагать, говоря в тоне иронии:
- Получается так, что я вам предлагаю товар моей откровенности, а вы... не нуждаетесь в нем и, видимо, убеждены: гнилой товар.
-Вы, конечно, знаете, что люди вообще не располагают к доверию, произнес Самгин докторально, но тотчас же сообразил, что говорит снисходительно и этим может усилить иронию гостя. Гость, стоя спиной к нему, рассматривая корешки книг в шкафе, сказал:
- Даже сами себе плохо верят. Он повернулся, как мяч, и добавил:
- Русский интеллигент живет в непрерывном состоянии самозащиты и непрерывных упражнениях в эристике.
- Это - очень верно, - согласился Клим Самгин, опасаясь, что диалог превратится в спор. - Вы, Антон Никифорович, сильно изменились, - ласково, как только мог, заговорил он, намереваясь сказать гостю что-то лестное. Но в этом не оказалось надобности, - горничная позвала к столу.
- Есть я люблю, - сказал Тагильский. Самгин налил водки, чокнулись, выпили, гость тотчас же налил по второй, говоря:
- Я начинаю с трех, по завету отца. Это - лучший из его заветов. Кажется, я - заболеваю. Температура лезет вверх, какая-то дрожь внутри, а под кожей пузырьки вскакивают и лопаются. Это обязывает меня крепко выпить.
Стараясь держаться с ним любезнее, Самгин усердно угощал его, рассказывал о Париже, Тагильский старательно насыщался, молчал и вдруг сказал, тряхнув головой:
- В Москве, когда мы с вами встретились, я начинал пить. - Сделав паузу, он прибавил: - Чтоб не думать.
- Вы - москвич? - спросил Самгин.
- Туляк. Отец мой самовары делал у братьев Баташевых.
Он вытер губы салфеткой и, не доверяя ей, облизал языком.
- Я - интеллигент в первом поколении. А вы? - спросил он, раздув щеки усмешкой.
- В третьем, - сказал Самгин. Тагильский, готовясь закурить папиросу, пробормотал:
- Уже аристократ, в сравнении со мной. Самгин, тоже закурив, вопросительно посмотрел на него.
- Интересная тема, - сказал Тагильский, кивнув головой. - Когда отцу было лет под тридцать, он прочитал какую-то книжку о разгульной жизни золотоискателей, соблазнился и уехал на Урал. В пятьдесят лет он был хозяином трактира и публичного дома в Екатеринбурге.
Тагильский, прищурив красненькие глазки, несколько секунд молчал, внимательно глядя в лицо Самгина, Самгин, не мигнув, выдержал этот испытующий взгляд.
- Мать, лицо без речей, умерла, когда мне было одиннадцать лет. В тот же год явилась мачеха, вдова дьякона, могучая, циничная и отвратительно боголюбивая бабища. Я ее хотел стукнуть бутылкой - пустой - по голове, отец крепко высек меня, а она поставила на колени, сама встала сзади меня тоже на колени. "Проси у бога прощения за то, [что] поднял руку на меня, богоданную тебе мать!" Молиться я должен был вслух, но я начал читать непотребные стихи. Высекли еще раз, и отец до того разгорелся, что у него "сердце зашлось", и мачеха испугалась, когда он, тоже большой, толстый, упал, задыхаясь. Потом оба они плакали. Люди чувствительные...
Самгин слушал и, следя за лицом рассказчика, не верил ему. Рассказ напоминал что-то читанное, одну из историй, которые сочинялись мелкими писателями семидесятых годов. Почему-то было приятно узнать, что этот модно одетый человек - сын содержателя дома терпимости и что его секли.
- Жили тесно, - продолжал Тагильский не спеша и как бы равнодушно. - Я неоднократно видел... так сказать, взрывы страсти двух животных. На дворе, в большой пристройке к трактиру, помещались подлые девки. В двенадцать лет я начал онанировать, одна из девиц поймала меня на этом и обучила предпочитать нормальную половую жизнь...
Самгин спрятал лицо в дым папиросы, соображая:
"Зачем ему нужно рассказывать эти гадости? Если б я испытал подобное, я счел бы своим долгом забыть об этом... Мотивы таких грязных исповедей невозможно понять".
Тагильский говорил расширив глаза, глядя через голову Самгина, там, за окном, в саду, посвистывал ветер, скрипел какой-то сучок.
- Меня так били, что пришлось притвориться смирненьким, хотя я не один раз хотел зарезать отца или мачеху. Но все-таки я им мешал жить. Отец высоко ценил пользу образования, понимая его как независимость от полиции, надоедавшей ему. Он взял репетитора, я подготовился в гимназию и кончил ее с золотой медалью. Не буду говорить, чего стоило это мне. Жил я не в трактире, а у сестры мачехи, она сдавала комнаты со столом для гимназистов. От участия в кружках самообразования не только уклонялся, но всячески демонстрировал мое отрицательное, даже враждебное отношение к ним. Там были дети легкой жизни - сыновья торговцев из уездов, инженеров, докторов с заводов - аристократы. Отец не баловал меня деньгами, требовал только, чтоб я одевался чисто. Я обыгрывал сожителей в карты и копил деньги.
Настроение Самгина двоилось: было приятно, что человек, которого он считал опасным, обнажается, разоружается пред ним, и все более настойчиво хотелось понять: зачем этот кругленький, жирно откормленный человек откровенничает? А Тагильский ворковал, сдерживая звонкий голос свой, и все чаще сквозь скучноватую воркотню вырывались звонкие всхлипывания.
"Он чем-то напоминает Бердникова", - предостерег себя Самгин.
- Был в седьмом классе - сын штейгера, руководитель кружка марксистов, упрямый, носатый парень... В прошлом году я случайно узнал, что его третий раз отправили в ссылку... Кажется, даже - в каторгу. Он поучал меня, что интеллигенты - такая же прислуга буржуазии, как повара, кучера и прочие. Из чувства отвращения ко всему, что меня обижало, я решил доказать ему, что это - неверно. Отец приказал мне учиться в томском университете на врача или адвоката, но я уехал в Москву, решив, что пойду в прокуратуру. Отец отказал мне в помощи. Учиться я любил, профессора относились ко мне благосклонно, предлагали остаться при университете. Но на четвертом курсе я женился, жена из солидной судейской семьи, отец ее - прокурор в провинции, дядя - профессор. Имел сына, он помер на пятом году. Честный был, прямодушный человечек. Запрещал матери целовать его. "У тебя, говорит, губы в мыле". Мылом он называл помаду. "Ты, говорит, мама, кричишь на лапу, как на повара". Повара он терпеть не мог. После его смерти с женой разошелся.
Тагильский вдруг резко встряхнулся на стуле, замигал глазами и торопливо проговорил:
- Вы извините мне... этот монолог...
- Полноте, что вы! - воскликнул Самгин, уверенно чувствуя себя человеком более значительным и сильным, чем гость его. - Я слушал с глубоким интересом. И, говоря правду, мне очень приятно, лестно, что вы так...
- Ну, и прочее, - прервал его Тагильский, подняв бокал на уровень рта.- Ваше здоровье!
Выпил, чмокнул, погладил щеки ладонями и шумно вздохнул.
- Как видите, пред вами - типичный неудачник. Почему? Надо вам сказать, что мою способность развязывать процессуальные узлы, путаницу понятий начальство весьма ценит, и если б не это, так меня давно бы уже вышибли из седла за строптивость характера и любовь к обнажению противоречий. В практике юристов важны не люди, а нормы, догмы, понятия, это вам должно быть известно. Люди, с их деяниями, потребны только для проверки стойкости понятий и для вящего укрепления оных.
Тагильский встал, подошел к окну, подышал на стекло, написал пальцем икс, игрек и невнятно произнес:
- А люди построены на двух противоречивых началах, биологическом и социальном. Первое повелительно диктует: стой на своем месте и всячески укрепляй оное, иначе - соседи свергнут во прах. А социальное начало требует тесного контакта с соседями по классу. Вот уже и - причина многих скандалов. Кроме того, существует насилие класса и месть его. Вы, интеллигент в третьем поколении, едва ли поймете, в чем тут заковыка. Я же вот отлично понимаю, что мой путь через двадцать лет должен кончиться в кассационном департаменте сената, это - самое меньшее, чего я в силах достичь. Но обстановочка министерства юстиции мне противна. Органически противна. Противно - все: люди, понятия, намерения, дела. - Бормотал он все более невнятно.
"Пьянеет, - решил Самгин, усмехаясь и чувствуя, что устал от этого человека. - Человек чужого стиля. По фигуре, по тому, как он ест, пьет, он должен быть весельчаком".
Опасаясь, что гость внезапно обернется и заметит усмешку на его лице, Самгин погасил ее.
"Сын содержателя дома терпимости - сенатор".
Снова вспомнилось, каким индюком держался Тагильский в компании Прейса. Вероятно, и тогда уже он наметил себе путь в сенат. Грубоватый Поярков сказал ему: "Считать - нужно, однако не забывая, что посредством бухгалтерии революцию не сделаешь". Затем он говорил, что особенное пристрастие к цифрам обнаруживают вульгаризаторы Маркса и что Маркс не просто экономист, а основоположник научно обоснованной философии экономики.
Товарищ прокурора откатился в угол, сел в кресло, продолжая говорить, почесывая пальцами лоб.
Самгин, отвлеченный воспоминаниями, слушал невнимательно, полудремотно и вдруг был разбужен странной фразой:
- Душа, маленькая, как драгоценный камень.
- Простите, это - у кого?
- У Сомовой. За год перед этим я ее встретил у одной теософки, есть такая глупенькая, тощая и тщеславная бабенка, очень богата и влиятельна в некоторых кругах. И вот пришлось встретиться в камере "Крестов", - она подала жалобу на грубое обращение и на отказ поместить ее в больницу.
- Сомову?
- Да.
"Я ее знал", - хотел сказать Самгин, но воздержался.
- Акулька, - нормальным голосом, очень звонко произнес Тагильский. Тонкий мастер внешних наблюдений, Самгин отметил, что его улыбка так тяжела, как будто мускулы лица сопротивляются ей. И она совершенно закрывает маленькие глазки Тагильского.
- Знаете Акульку? Игрушка, выточенная из дерева, а в ней еще такая же и еще, штук шесть таких, а в последней, самой маленькой - деревянный шарик, он уже не раскрывается. Я имел поручение открыть его. Девица эта организовала побег из ссылки для одного весьма солидного товарища. И вообще - девица, осведомленная в конспиративной технике. Арестовали ее на явочной квартире, и уже третий раз. Я ожидал встретить эдакую сердитую волчицу и увидел действительно больную фигурку, однолюбку революционной идеи, едва ли даже понятой ею, но освоенной эмоционально, как верование.
Тагильский вздохнул и проговорил как будто с сожалением:
- Такие - не редки, чорт их возьми. Одну - Ванскок, Анну Скокову весьма хорошо изобразил Лесков в романе "На ножах", - читали?
- Нет, - сказал Самгин, слушая внимательно.
- Плохо написанная, но интересная книга. Появилась на год, на два раньше "Бесов". "Взбаламученное море" Писемского тоже, кажется, явилось раньше книги Достоевского?
- Не помню.
- Ну, чорт с ним, с Достоевским, не люблю! "Должен бы любить", подумал Самгин.
- Так вот, Акулька. Некрасива, маленькая, но обладает эдакой... внутренней миловидностью... Умненькая душа, и в глазах этакая нежность... нежность няньки, для которой люди прежде всего - младенцы, обреченные на трудную жизнь. Поэтому сия революционная девица сказала мне: "Я вас вызвала, чтоб вы распорядились перевести меня в больницу, у меня - рак, а вы - допрашиваете меня. Это - нехорошо, нечестно. Вы же знаете, что я ничего не скажу. И - как вам не стыдно быть прокурором в эти дни, когда Столыпин..." ну, и так далее. Почему-то прибавила, что я умный, добрый и посему- особенно должен стыдиться. Вообще - отчитала меня, как покойника. Это был момент глубоко юмористический. Разумеется, я сказал ей, что прокурор обязан быть умным, а доброта его есть необходимая по должности справедливость. Лицо ее сделалось удивительно скучным. И мне тоже стало скучно. Ну, откланялся и ушел. Тут и сказке конец.
- А она? - спросил Самгин, наблюдая, как Тагильский ловит папиросу в портсигаре.
- А ее вскоре съел рак.
Тагильский встал и, подходя к столу, проговорил вполголоса:
- Утомил я вас рассказами. Бывают такие капризы памяти, - продолжал он, разливая вино по стаканам. - Иногда вспоминают, вероятно, для того, чтоб скорее забыть. Разгрузить память.
Он протянул руку Самгину, в то же время прихлебывая из стакана.
- Ну, я - ухожу. Спасибо... за внимание. Родился я до того, как отец стал трактирщиком, он был грузчиком на вагонном дворе, когда я родился. Трактир он завел, должно быть, на какие-то темные деньги.
В прихожей, одеваясь, он снова заговорил:
- Воспитывают нас как мыслящие машинки и - не на фактах, а для искажения фактов. На понятиях, но не на логике, а на мистике понятий и против логики фактов.
Самгин осторожно заметил:
- Воспитывают как носителей энергии, творящей культуру...
- Ну-у - где там? Культура создается по предуказаниям торговцев колониальными товарами.
- Кормите вы - хорошо, - сказал он на прощание.
- Очень рад, что нравится. Заходите.
- Не премину.
Самгин посмотрел в окно, как невысокая, плотненькая фигурка, шагая быстро и мелко, переходит улицу, и, протирая стекла очков куском замши, спросил себя:
"Почему необходимо, чтоб этот и раньше неприятный, а теперь подозрительный человек снова встал на моем пути?"
Но тотчас же подумал:
"Жаловаться - не на что. Он - едва ли хитрит. Как будто даже и не очень умен. О Любаше он, вероятно, выдумал, это - литература. И - плохая. В конце концов он все-таки неприятный человек. Изменился? Изменяются люди... без внутреннего стержня. Дешевые люди".
Мелькнула догадка, что в настроении Тагильского есть что-то общее с настроением Макарова, Инокова. Но о Тагильском уже не хотелось думать, и, торопясь покончить с ним, Самгин решил:
"Должно быть [боролся против] каких-то мелких противозаконностей, подлостей и - устал. Или - испугался".
Мелкие мысли одолевали его, он закурил, прилег на диван, прислушался: город жил тихо, лишь где-то у соседей стучал топор, как бы срубая дерево с корня, глухой звук этот странно был похож на ленивый лай большой собаки и медленный, мерный шаг тяжелых ног.
"Смир-рно-о!" - вспомнил он командующий крик унтер-офицера, учившего солдат. Давно, в детстве, слышал он этот крик. Затем вспомнилась горбатенькая девочка: "Да-что вы озорничаете?" "А, может, мальчика-то и не было?"
"Да, очевидно, не было Тагильского, каким он казался мне. И - Марины не было. Наверное, ее житейская практика была преступна, это вполне естественно в мире, где работают Бердниковы".
Он закрыл глаза, представил себе Марину обнаженной.
"Медные глаза... Да, в ней было что-то металлическое. Не допускаю, чтоб она говорила обо мне - так... как сообщил этот идиот. Медные глаза не его слово".
И -вслед за этим Самгин должен был признать, что Безбедов вообще не способен выдумать ничего. Вспыхнуло негодование против Марины.
"Варавка в юбке".
Вино, выпитое за обедом, путало мысли, разрывало их.
Выскользнули в памяти слова товарища прокурора о насилии, о мести класса.
"Что он хотел сказать?"
За стеклами шкафа блестели золотые надписи на корешках книг, в стекле отражался дым папиросы. И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, - возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, - Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось "о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной", о "величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов мира". "Человек - общественное животное? Да, если он - животное, а не создатель легенд, не способен быть творцом гармонии в своей таинственной душе".
На этом Самгин задремал и уснул, а проснулся только затем, чтобы раздеться и лечь в постель.
Следующий день с утра до вечера он провел в ожидании каких-то визитов, событий.
"В городе, наверное, говорят пошлости о моем отношении к Марине".
Он впервые пожалел о том, что, слишком поглощенный ею, не создал ни в обществе, ни среди адвокатов прочных связей. У него не было желания поискать в шести десятках [тысяч] жителей города одного или двух хотя бы менее интересных, чем Зотова. Он был уверен, что достаточно хорошо изучил провинциалов во время поездок по делам московского патрона и Марины. Большинство адвокатов - старые судейские волки, картежники, гурманы, театралы, вполне похожие на людей, изображенных Боборыкиным в романе "На ущербе". Молодая адвокатура - щеголи, "кадеты", двое проповедуют модернистские течения в искусстве, один - неплохо играет на виолончели, а все трое вместе - яростные винтеры. Изредка Самгин приглашал их к себе, и, так как он играл плохо, игроки приводили с собою четвертого, старика со стеклянным глазом, одного из членов окружного суда. Был он человек длинный, тощий, угрюмый, горбоносый, с большой бородой клином, имел что-то общее с голенастой птицей, одноглазие сделало шею его удивительно вертлявой, гибкой, он почти непрерывно качал головой и был знаменит тем, что изучил все карточные игры Европы.
От этих людей Самгин знал, что в городе его считают "столичной штучкой", гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы. Все это Самгин припомнил вечером, гуляя по знакомым, многократно исхоженным улицам города. В холодном, голубоватом воздухе звучал благовест ко всенощной службе, удары колоколов, догоняя друг друга, сливались в медный гул, он настраивал лирически, миролюбиво. Луна четко освещала купеческие особняки, разъединенные дворами, садами и связанные плотными заборами, сияли золотые главы церквей и кресты на них. За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но окна большинства домов были не освещены, привычная, стойкая жизнь бесшумно шевелилась в задних комнатах. Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о...
"Я тоже не решаю этих вопросов", - напомнил он себе, но не спросил почему? - а подумал, что, вероятно, вот так же отдыхала французская провинция после 1795 года. Прошел мимо плохонького театра, построенного помещиком еще до "эпохи великих реформ", мимо дворянского собрания, купеческого клуба, повернул в широкую улицу дворянских особняков и нерешительно задержал шаг, приближаясь к двухэтажному каменному дому, с тремя колоннами по фасаду и с вывеской на воротах: "Белошвейная мастерская мадам Ларисы Нольде". Вспомнил двустишие:
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила.
Там, среди других, была Анюта, светловолосая, мягкая и теплая, точно парное молоко. Серенькие ее глаза улыбались детски ласково и робко, и эта улыбка странно не совпадала с ее профессиональной опытностью. Очень забавная девица. В одну из ночей она, лежа с ним в постели, попросила:
- Подарите мне новейший песенник! Такой, знаете, толстый, с картинкой на обложке, - хоровод девицы водят. Я его в магазине видела, да постеснялась зайти купить.
Он спросил: почему - песенник? Она любит стихи?
- Нет, стихов - не люблю, очень трудно понимать. Я люблю простые песни.