"Привыкла завязывать коробки конфет", - сообразил он и затем подумал, что к Дронову он относился несправедливо. Он просидел долго, слушая странно откровенные ее рассказы о себе самой, ее грубоватые суждения о людях, книгах, событиях.
   - Вот - приходите к нам, - пригласила она. - У нас собираются разные люди, есть интересные. Да и все интересны, если не мешать им говорить о себе...
   Когда он уходил, Тося, очень крепко пожав руку его горячей рукой, сказала:
   - Вот мы уже и старые знакомые...
   - Представьте, и у меня такое же чувство, - откликнулся он, и это была почти правда.
   Остаток вечера он провел в мыслях об этой женщине, а когда они прерывались, память показывала темное, острое лицо Варвары, с плотно закрытыми глазами, с кривой улыбочкой на губах, - неплотно сомкнутые с правой стороны, они открывали три неприятно белых зуба, с золотой коронкой на резце. Показывала пустынный кусок кладбища, одетый толстым слоем снега, кучи комьев рыжей земли, две неподвижные фигуры над могилой, только что зарытой.
   "Жаловалась на одиночество, - думал он о Варваре. - Она не была умнее своего времени. А эта, Тося? Что может дать ей Дронов, кроме сносных условий жизни?"
   Он решил завтра же поблагодарить Дронова за его участие, но утром, когда он пил кофе, - Дронов сам явился.
   - Прости, Клим Иванович, я вчера вел себя свиньей,- начал он, встряхивая руки Самгина.- Пьян был с радости, выиграл в железку семь тысяч триста рублей, - мне в картах везет.
   - Кажется, и в любви - тоже? - дружелюбно спросил Самгин, не обращая внимания на "ты".
   - Интересная Тоська? - откликнулся Дронов, бросив себя в кресло, так что оно заскрипело. - Очень интересная, - торопливо ответил он сам себе. Ее один большевичок обрабатывает, чахоточный, скоро его к праотцам отнесут, но - замечательный! Ты здесь - ненадолго или-жить? Я приехал звать тебя к нам. Чего тебе одному торчать в этом чулане?
   Он очень торопился, Дронов, и был мало похож на того человека, каким знал его Самгин. Он, видимо, что-то утратил, что-то приобрел, а в общем выиграл. Более сытым и спокойнее стало его плоское, широконосое лицо, не так заметно выдавались скулы, не так раздерганно бегали рыжие глаза, только золотые зубы блестели еще более ярко. Он сбрил усы. Говорил он более торопливо, чем раньше, но не так нагло. Как прежде, он отказался от кофе и попросил белого вина.
   - Я, брат, знаю, что симпатии ко мне у тебя нет, - но это мне не мешает...
   - О симпатиях я не умею говорить, - прервал его Самгин. - Но ты неправ. Я очень тронут твоим отношением...
   - Ладно, - оставим это, - махнул рукой Дронов и продолжал: - Там, при последнем свидании, я сказал, что не верю тебе. Так это я - словам не верю, не верю, когда ты говоришь чужими словами, Я все еще кружусь на одном месте, точно теленок, привязанный веревкой к дереву.
   Он выпил целый стакан вина, быстро вытер губы платком и взмахнул им в воздухе, продолжая:
   - Я могу быть богатым. Теперь - самое удобное время богатеть, как богатеют вчерашние приказчики глупых хозяев: Второвы, Баторины и прочие. Революция сделала свое дело: встряхнула жизнь до дна. Теперь надобно удовлетворять и успокаивать, то есть - накормить жадных досыта. Всех - не накормишь. Столыпин решил накормить лучших. Я - из лучших, потому что умный. Но я - как бы это сказать? Я люблю знать, и это меня... шатает. Это может погубить меня - понимаешь? Я хочу быть богатым, но не для того, чтоб народить детей и оставить им наследство - миллионы. Нет, дети богатых идиоты. Я хочу разбогатеть для того, чтоб показать людям, которые мной командуют, что я не хуже их, а - умнее. Но я знаю, хорошо знаю, что купец живет за счет умных людей и силен не сам своей силой, а теми, кто ему служит. Я миллионы на революцию дам. Савва Морозов тысячи давал, а я - Иван Дронов - сотни тысяч дам.
   - Ты фантазируешь, - сказал Самгин, слушая его с большим любопытством.
   - Без фантазии - нельзя, не проживешь. Не устроишь жизнь. О неустройстве жизни говорили тысячи лет, говорят всё больше, но - ничего твердо установленного нет, кроме того, что жизнь - бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный человек знает. Может быть, это люди исключительно, уродливо умные, вот как - ты...
   - Спасибо за комплимент, - сказал Самгин, усмехаясь и все более внимательно слушая.
   - Не на чем. Ты - уродливо умен, так я тебя вижу издавна, с детства. Но - слушай, Клим Иванович, я не... весь чувствую, что мне надо быть богатым. Иногда - даже довольно часто - мне противно представить себя богатым, вот эдакого, на коротеньких ножках. Будь я красив, я уже давно был бы первостатейным мерзавцем. Ты - веришь мне?
   - Не имею права не верить, - серьезно сказал Самгин.
   - Так вот-скажи: революция-кончилась или только еще начинается?
   Самгин не спеша открыл новую коробку папирос, взял одну -т- оказалась слишком туго набитой, нужно было размять ее, а она лопнула в пальцах, пришлось взять другую, но эта оказалась сырой, как всё в Петербурге. Делая все это, он подумал, что на вопрос Дронова можно ответить и да и нет, но в обоих случаях Дронов потребует мотивации. Он, Самгин, не ставил пред собою вопроса о судьбе революции, зная, что она кончилась как факт и живет только как воспоминание. Не из приятных. Самгин ощущал, что вопросом Дронова он встревожен гораздо глубже, чем беседой с Кутузовым.
   "Почему?"
   И, высушивая папиросу о горячий бок самовара, он осторожно заговорил:
   - Твой вопрос - вопрос человека, который хочет определить: с кем ему идти и как далеко идти.
   - Ну да! - воскликнул Дронов, подскочив в кресле. - Это личный вопрос тысяч, - добавил он, дергая правым плечом, а затем вскочил и, опираясь обеими руками на стол, наклонясь к Самгину, стал говорить вполголоса, как бы сообщая тайну: - Тысячи интеллигентов схвачены за горло необходимостью быстро решить именно это: с хозяевами или с рабочими? Многие уже решили, подменив понятия: с божеством или с человечеством? Понимаешь? Решили: с божеством! Наплевать на человечество! С божеством - удобнее, ответственность дальше. Но это, брат, похоже на жульничество, на притворство.
   Он выпрямился, толкнув стол, взмахнул рукой и, грозя кулаком, визгливо прокричал:
   - Профессор Захарьин в Ливадии, во дворце, орал и топал ногами на придворных за то, что они поместили больного царя в плохую комнату, - вот это я понимаю! Вот это власть ума и знания...
   Этот крик погасил тревогу Самгина, он смотрел на Дронова улыбаясь, кивая головой, и думал:
   "Нет, он остался тем, каков был..."
   Дронов вытер платком вспотевший лоб, красные щеки, сел, выпил вина и продолжал тише, даже как будто грустно:
   - Ты - усмехаешься. Понимаю, - ты где-то, там, - он помахал рукою над головой своей. - Вознесся на высоты философические и - удовлетворен собой, А - вспомни-ко наше детство: тобой - восхищались, меня - обижали. Помнишь, как я завидовал вам, мешал играть, искал копейку?
   - Да, я помню. Ты очень искусно и настойчиво делал это.
   Дронов вздохнул и покачал головой.
   - Вы, дети родовитых интеллигентов, относились ко мне, демократу, выскочке... аристократически. Как американцы к негру.
   - Преувеличиваешь.
   - Может быть. Но детские впечатления отлично запоминаются.
   Оглядываясь вокруг и вопросительно глядя на Самгина, Дронов сказал:
   - Знаешь, Клим Иванович, огромно количество людей униженных и оскорбленных. Огромно и все растет. Они - не по Достоевскому, а как будто уже по (Марксу...) И становятся все умнее.
   "Он верит, что революция еще не кончена", - решил Самгин.
   - Недавно прочитал я роман какого-то Лопатина "Чума", - скучновато стал рассказывать Дронов. - Только что вышла книжка. В ней говорится, что человечество - глупо, жизнь - скучна, что интересна она может быть только с богом, с чортом, при наличии необыкновенного, неведомого, таинственного. Доказывается, что гениальные ученые и все их открытия, изобретения вредны, убивают воображение, умерщвляют душу, создают племя самодовольных людей, которым будто бы все известно, ясно и понятно. А сюжет книги таков: некрасивый человек, но гениальный ученый отравил Москву чумой, мысль эту внушил ему пьяный студент. Москва была изолирована и почти вымерла. Случайно узнав, что чума привита искусственно, - ученого убили. Вот, брат, какие книжки пишут... некрасивые люди.
   - Да, - согласился Самгин, - издается очень много хлама.
   - Хлам? - Дронов почесал висок.- Нет, не хлам, потому что читается тысячами людей. Я ведь, как будущий книготорговец, должен изучать товар, я просматриваю все, что издается - по беллетристике, поэзии, критике, то есть все, что откровенно выбалтывает настроения и намерения людей. Я уже числюсь в знатоках книги, меня Сытин охаживает, и вообще - замечен!
   Голос его зазвучал самодовольно, он держал в руке пустой стакан, приглаживая другою рукой рыжеватые волосы, и ляжки его поочередно вздрагивали, точно он поднимался по лестнице.
   - Теперь дело ставится так: истинная и вечная мудрость дана проклятыми вопросами Ивана Карамазова. Иванов-Разумник утверждает, что решение этих вопросов не может быть сведено к нормам логическим или этическим и, значит, к счастью, невозможно. Заметь: к счастью! "Проблемы идеализма" - читал? Там Булгаков спрашивает: чем отличается человечество от человека? И отвечает: если жизнь личности - бессмысленна, то так же бессмысленны и судьбы человечества, - здорово?
   - Я мало читал за последний год, - сказал Самгин.
   - Леонид Андреев, Сологуб, Лев Шестов, Булгаков, Мережковский, Брюсов и - за ними - десятки менее значительных сочинителей утверждают, что жизнь бессмысленна. Даже - вот как.
   Он выхватил из кармана записную книжку и, усмехаясь, вытаращив глаза, радостно воющим тоном прочитал:
   - "Человечество - многомиллионная гидра пошлости",-это Иванов-Разумник. А вот Мережковский:
   "Люди во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого века". А Шестов говорит так: "Личная трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования".
   Хлопнув книжкой по ладони, он сунул ее в карман, допил остатки вина и сказал:
   - У меня записано таких афоризмов штук полтораста. Целое столетие доили корову, и - вот тебе сливки! Хочу издать книжечку под титулом: "К чему пришли мы за сто лет". И - знак вопроса. Заговорил я тебя? Ну извини.
   Клим Самгин нашел нужным оставить последнее слово за собой.
   - Все это у тебя очень односторонне, ведь есть другие явления,-докторально заговорил он, но Дронов, взмахнув каракулевой шапкой, прервал его речь:
   - Чехов и всеобщее благополучие через двести - триста лет? Это он - из любезности, из жалости. Горький? Этот - кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят - делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному сидеть? А?
   - Я подумаю, - сказал Самгин. Дронов уже надел пальто, потопал ногами, обувая галоши, но вдруг пробормотал:
   - А весь этот шум подняли марксисты. Они нагнали страха, они! Эдакий... очень холодный ветер подул, и все почувствовали себя легко одетыми. Вот и я - тоже. Хотя жирок у меня - есть, но холод - тревожит все-таки. Жду, - сказал он, исчезая.
   Самгин прежде всего ощутил многократно испытанное недовольство собою: было очень неприятно признать, что Дронов стал интереснее, острее, приобрел уменье сгущать мысли.
   "Это - опасное уменье, но - в какой-то степени - оно необходимо для защиты против насилия враждебных идей, - думал он. - Трудно понять, что он признаёт, что отрицает. И - почему, признавая одно, отрицает другое? Какие люди собираются у него? И как ведет себя с ними эта странная женщина?"
   Еще более неприятно было убедиться, что многие идеи текущей литературы формируют впечатления его, Самгина, и что он, как всегда, опаздывает с формулировками.
   "Мало читаю. И - невнимательно читаю, - строго упрекнул он себя. Живу монологами и диалогами почти всегда".
   Подумав еще, нашел, что мало видит людей, и принял решение: вечером к Дронову.
   Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на широкой кушетке, под головой постельная подушка в белой наволоке, по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.
   - Вот - приятно, - сказала она, протянув Самгину голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. - Вы - извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый мой друг и учитель, Евгений Васильевич Юрин.
   В большом кожаном кресле глубоко увяз какой-то человек, выставив далеко от кресла острые колени длинных ног.
   - Простите, не встану, - сказал он, подняв руку, протягивая ее. Самгин, осторожно пожав длинные сухие пальцы, увидал лысоватый череп, как бы приклеенный к спинке кресла, серое, костлявое лицо, поднятое к потолку, украшенное такой же бородкой, как у него, Самгина, и под высоким лбом очень яркие глаза.
   - Садитесь на кушетку, - предложила Тося, подвигаясь. - Евгений Васильевич рассказывает интересно.
   - Я думаю - довольно? - спросил Юрин, закашлялся и сплюнул в синий пузырек с металлической крышкой, а пока он кашлял, Тося успела погладить руку Самгина и сказать:
   - Очень хорошо, что вы пришли... Нет, продолжайте, Женечка...
   - Так вот, - послушно начал Юрин, - у меня и сложилось такое впечатление: рабочие, которые особенно любили слушать серьезную музыку, оказывались наиболее восприимчивыми ко всем вопросам жизни и, разумеется, особенно-к вопросам социальной экономической политики.
   Говорил он характерно бесцветным и бессильным голосом туберкулезного, тускло поблескивали его зубы, видимо, искусственные, очень ровные и белые. На шее у него шелковое клетчатое кашне, хотя в комнате- тепло.
   Тося окутана зеленым бухарским халатом, на ее ногах - черные чулки. Самгин определил, что под халатом должна быть только рубашка и поэтому формы ее тела обрисованы так резко.
   "Наверное - очень легко доступна, - решил он, присматриваясь к ее задумчиво нахмуренному лицу. - С распущенными волосами и лицо и вся она красивее. Напоминает какую-то картину. Портрет одалиски, рабыни... Что-то в этом роде".
   - В рабочем классе скрыто огромное количество разнообразно талантливых людей, и все они погибают зря, - сухо и холодно говорил Юрин. - Вот, например...
   Вошли две дамы: Орехова и среднего роста брюнетка, очень похожая на галку, - сходство с птицей увеличилось, когда она, мелкими шагами и подпрыгивая, подскочила к Тосе, наклонилась, целуя ее, промычала:
   - М-мамочка, красавица моя.
   Выпрямилась, точно от удара в грудь, и заговорила бойко, крикливо, с ужасом, явно неестественным и неумело сделанным:
   - Юрин? Вы? Здесь? Почему? А - в Крым? Послушайте: это - самоубийство! Тося - как же это?
   Тося, бесцеремонно вытирая платком оцелованное лицо, спустила черные ноги на пол и исчезла, сказав: - Знакомьтесь: Самгин - Плотникова, Марфа Николаевна. Пойду оденусь.
   Орехова солидно поздоровалась с нею, сочувственно глядя на Самгина, потрясла его руку и стала помогать Юрину подняться из кресла. Он принял ее помощь молча и, высокий, сутулый, пошел к фисгармонии, костюм на нем был из толстого сукна, но и костюм не скрывал остроты его костлявых плеч, локтей, колен. Плотникова поспешно рассказывала Ореховой:
   - Вырубова становится все более влиятельной при дворе, царица от нее без ума, и даже говорят, что между ними эдакие отношения...
   Она определила отношения шопотом и, с ужасом воскликнув: - Подумайте! И это - царица! - продолжала: - А в то же время у Вырубовой - любовник, -какой-то простой сибирский мужик, богатырь, гигантского роста, она держит портрет его в евангелии... Нет, вы подумайте: в евангелии портрет любовника! Чорт знает что1
   - Все это, друг мой, пустяки, а вот я могу сказать новость...
   - Что такое, что?
   - Потом скажу, когда придут Дроновы. Юрин начал играть на фисгармонии что-то торжественное и мрачное. Женщины, сидя рядом, замолчали. Орехова слушала, благосклонно покачивая головою, оттопырив губы, поглаживая колено. Плотникова, попудрив нос, с минуту посмотрев круглыми глазами птицы в спину музыканта, сказала тихонько:
   - Это ему, наверное, вредно... Это ведь, кажется, церковное, да?
   Явилась Тося в голубом сарафане, с толстой косой, перекинутой через плечо на грудь, с бусами на шее, - теперь она была похожа на фигуру с картины Маковского "Боярская свадьба".
   - Хорошо играет? - спросила она Клима, он молча наклонил голову, фисгармония вообще не нравилась ему, а теперь почему-то особенно неприятно было видеть, как этот человек, обреченный близкой смерти, двигая руками и ногами, точно карабкаясь куда-то, извлекает из инструмента густые, угрюмые звуки.
   - У него силы нет, - тихо говорила Тося. - А еще летом он у нас на даче замечательно играл, особенно на рояле.
   - Вам очень идет сарафан,-сказал Самгин.
   - Да, идет, - подтвердила Тося, кивнув головой, заплетая конец косы ловкими пальцами. - Я люблю сарафаны, они - удобные.
   Она замолчала, и сквозь музыку Самгин услыхал тихий спор двух дам:
   - Поверьте мне: Думбадзе был ранен бомбой!
   - Нет. Это неверно.
   - Да, да! Оторвало козырек фуражки... и...
   - Никаких - и!
   - Ваше имя - Татьяна? - спросил Самгин.
   - Таисья, - очень тихо ответила женщина, взяв папиросу из его пальцев: - Но, когда меня зовут Тося, я кажусь сама себе моложе. Мне ведь уже двадцать пять.
   Закурив, она продолжала так же тихо и глядя в затылок Юрина:
   - Грозная какая музыка! Он всегда выбирает такую. Бетховена, Баха. Величественное и грозное. Он - удивительный. И-вот-болен, умирает.
   Самгин взглянул в лицо ее, - брови ее сурово нахмурились, она закусила нижнюю губу, можно было подумать, что она сейчас заплачет. Самгин торопливо спросил: давно она знает Юрина?
   Скучноватым полушепотом, искусно пуская в воздух кольца дыма, она сказала:
   - Восемь лет. Он телеграфистом был, учился на скрипке играть. Хороший такой, ласковый, умный. Потом его арестовали, сидел в тюрьме девять месяцев, выслали в Архангельск. Я даже хотела ехать к нему, но он бежал, вскоре его снова арестовали в Нижнем, освободился уже в пятом году. В конце шестого опять арестовали. Весной освободили по болезни, отец хлопотал, Ваня - тоже. У него был брат слесарь, потом матрос, убит в Свеаборге. А отец был дорожным мастером, потом - подрядчиком по земляным работам, очень богатый, летом этим - умер. Женя даже хоронить его не пошел. Его вызвали сюда по делу о наследстве, но Женя говорит, что нарочно затягивают дело, ждут, чтоб он помер.
   "Почему она так торопится рассказать о себе?" - подозрительно думал Самгин.
   Слушать этот шопот под угрюмый вой фисгармонии было очень неприятно, Самгин чувствовал в этом соединении что-то близкое мрачному юмору и вздохнул облегченно, когда Юрин, перестав играть, выпрямил согнутую спину и сказал:
   - Это - музыка Мейербера к трагедии Эсхила "Эвмениды". На сундуке играть ее - нельзя, да и забыл я что-то. А -чаю дадут?
   - Идем, - сказала Тося, вставая.
   Грузная, мужеподобная Орехова, в тяжелом шерстяном платье цвета ржавого железа, положив руку на плечо Плотниковой, стучала пальцем по какой-то косточке и говорила возмущенно:
   - В "Кафе де Пари", во время ми-карем великий князь Борис Владимирович за ужином с кокотками сидел опутанный серпантином, и кокотки привязали к его уху пузырь, изображавший свинью. Вы - подумайте, дорогая моя, это представитель царствующей династии, а? Вот как они позорят Россию! Заметьте: это рассказывал Рейнбот, московский градоначальник.
   -Ужас, ужас! - шипящими звуками отозвалась Плотникова. - Говорят, что Балетта, любовница великого князя Алексея, стоит нам дороже Цусимы!
   - А - что вы думаете? И - стоит! Юрин, ведя Тосю под руку, объяснял ей:
   - Эвмениды, они же эриннии, богини мщения, величавые, яростные богини. Вроде Марии Ивановны.
   - Что, что? Вроде меня - кто? - откликнулась Орехова тревожно, как испуганная курица.
   Из прихожей появился Ногайцев, вытирая бороду платком, ласковые глаза его лучисто сияли, за ним важно следовал длинноволосый человек, туго застегнутый в черный сюртук, плоскогрудый и неестественно прямой. Ногайцев тотчас же вытащил из кармана бумажник, взмахнул им и объявил:
   - Чрезвычайно интересная новость!
   - И у меня есть! - торопливо откликнулась Орехова.
   - А - что у вас?
   - Нет, сначала вы скажите.
   Ногайцев, спрятав бумажник за спину, спросил:
   - Почему я? Первое место - даме!
   - Нет, нет! Не в этом случае!
   Пока они спорили, человек в сюртуке, не сгибаясь, приподнял руку Тоси к лицу своему, молча и длительно поцеловал ее, затем согнул ноги прямым углом, сел рядом с Климом, подал ему маленькую ладонь, сказал вполголоса:
   - Антон Краснов.
   Самгин, пожимая его руку, удивился: он ожидал, что пальцы крепкие, но ощутил их мягкими, как бы лишенными костей.
   Явился Дронов, пропустив вперед себя маленькую, кругленькую даму в пенснэ, с рыжеватыми кудряшками на голове, с красивеньким кукольным лицом. Дронов прислушался к спору, вынул из кармана записную книжку, зачем-то подмигнул Самгину и провозгласил:
   - Внимание!
   Затем он громко и нараспев, подражая дьякону, начал читать:
   - "О, окаянный и презренный российский Иуда..."
   - Вот, вот, - вскричал Ногайцев. - И у меня это! А - у вас? обратился он к Ореховой.
   - Ну, да, - невесело сказала она, кивнув головой.
   - Внимание! - повторил Дронов и начал снова:
   - "...Иуда, удавивший в духе своем все святое, нравственно чистое и нравственно благородное, повесивший себя, как самоубийца лютый, на сухой ветке возгордившегося ума и развращенного таланта, нравственно сгнивший до мозга костей и своим возмутительным нравственно-религиозным злосмрадием заражающий всю жизненную атмосферу нашего интеллигентного общества! Анафема тебе, подлый, разбесившийся прелестник, ядом страстного и развращающего твоего таланта отравивший и приведший к вечной погибели многие и многие души несчастных и слабоумных соотечественников твоих".
   Пока Дронов читал - Орехова и Ногайцев проверяли текст по своим запискам, а едва он кончил - Ногайцев быстро заговорил:
   - Это - из речи епископа Гермогена о Толстом, - понимаете? Каково?
   - Невежественно, - пожимая плечами, заявил Краснов:-Обратите внимание на сочетание слов-нравственно-религиозное злосмрадие? Подумайте, допустимо ли таковое словосочетание в карающем глаголе церкви?
   Рыженькая дама, задорно встряхнув кудрями, спросила тоном готовности спорить долго и непримиримо:
   - А - если ересь?
   - Ежели ересь злосмрадна - как же она может быть наименована религиозно-нравственной? Сугубо невежественно.
   Публика зашумела, усердно обнаруживая друг пред другом возмущение речью епископа, но Краснов постучал чайной ложкой по столу и, когда люди замолчали, кашлянул и начал:
   - Вульгарная речь безграмотного епископа не может оскорбить нас, не должна волновать. Лев Толстой - явление глубочайшего этико-социального смысла, явление, все еще не получившее правильной, объективной оценки, приемлемой для большинства мыслящих людей.
   Он, видимо, приучил Ногайцева и женщин слушать себя, они смирно пили чай, стараясь не шуметь посудой. Юрин, запрокинув голову на спинку дивана, смотрел в потолок, только Дронов, сидя рядом с Тосей, бормотал:
   - В Москву, обязательно, завтра. А - ты?
   - Нет. Не хочу, - сказала Тося довольно громко, точно бросив камень в спокойно текущий ручей.
   - В небольшой, но высоко ценной брошюре Преображенского "Толстой как мыслитель-моралист" дано одиннадцать определений личности и проповеди почтенного и знаменитого писателя, - говорил Краснов, дремотно прикрыв глаза, а Самгин, искоса наблюдая за его лицом, думал:
   "Должно быть, он потому так натянуто прямо держится и так туго одет, что весь мягкий, дряблый, как его странные руки".
   Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз. Лоб исчерчен продольными морщинами, длинные волосы на голове мягки, лежат плотно и поэтому кажутся густыми, но сквозь их просвечивает кожа. Глаза - невидимы, устало прикрыты верхними веками, нос - какой-то неудачный, слишком и уныло длинен.
   "Вероятно, ему уже за сорок", - определил Самгин, слушая, как Краснов перечисляет:
   - Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик и так далее и так далее и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть и эпикурейские и грубо утилитарные мотивы и социалистические и коммунистические тенденции, - на последнем особенно настаивают профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.
   - И всё - ерунда, - сказал Юрин, бесцеремонно зевнув. - Ерунда и празднословие, - добавил он, а Тося небрежно спросила оратора:
   - Чаю хотите?
   Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила:
   - Я сомневаюсь, что речь Гермогена записана правильно...
   - Верный источник, верный, - кричала Орехова, притопывая ногой.