— Просто замечательная забота об обществе со стороны руководства фабрики…
   — Скажем лучше: здоровое стремление к выгоде. Ведь количество пыли, возвращаемое системой электрофильтров, доходит до пятнадцати процентов произведенного клинкера…
   — А я-то, маленький, пробавляющийся газетками зубной врач, думал, что удаление промышленной пыли имеет исключительно общеполезный смысл…
   (Позднее я познакомил с проблемами усиливающегося загрязнения воздуха свой 12-а. Даже на Шербаума это произвело впечатление: «Не понимаю, почему вы стали учителем, если, занимаясь очисткой воздуха, вы могли сделать гораздо больше…»)
   — Я думаю, доктэр, мы можем говорить о двойном эффекте. Благодаря моей заблаговременной инициативе в середине пятидесятых, годов удалось, с одной стороны, рациональней работать, используя полноценную пыль, а с другой стороны, сдержать волну справедливых коллективных протестов, беспокоивших руководство нашего завода. Сначала Крингс отметал мои предложения: «То, чем в старину были извержения вулканов, эрозии и пыльные бури, _ это для нас сегодня выбросы дыма и пыли в индустриальных районах. Мы живы пемзой, трас-сом, цементом. Значит, мы живы и пылью!»
   — Современный стоик.
   — Уж Сенеку-то Крингс знал.
   — Философ, который и сегодня мог бы нам кое-что сказать.
 
   — Чтобы сделать свои заключения нагляднее — ибо убедить Крингса можно было только практическими примерами, — я вставил в доклад об интенсивном воздухоочистительном хозяйстве Федеративной республики такой образ: если атмосфера служит народному хозяйству главным образом как приемник для находящихся во взвешенном состоянии твердых и газообразных веществ и если воздух по-прежнему загрязняется в том близком к поверхности земли слое, который одновременно обеспечивает дыхание не только людям и животным, то пора пригласить в свидетели обвинения природу! — Вот здесь, доктэр, вы видите фотографию старого бука из парка крингсовской виллы, «серого парка», как его принято называть. У этого ветвистого дерева поверхность листьев составляет примерно сто пятьдесят квадратных метров. Поскольку за год при постоянном оседании на один гектар букового леса приходится около пятнадцати тонн мелкой пыли, нетрудно с помощью этого бука ясно представить себе нагрузку парка площадью в один гектар, состоящего наполовину из хвойных деревьев, — тем более что на одном гектаре хвойного леса оседает за год до сорока двух тонн мелкой пыли… Должен признать, что мой доклад заставил Крингса согласиться на установку электрического фильтра.
   — Одним словом: вы добились успеха.
   — Тем не менее крингсовский парк ввиду его близости к заводу так и остается «серым парком», хотя, благодаря моему упорству, шансы буков улучшились.
 
   Врач заставил меня усомниться в своей заинтересованности, прибавив: «Природа скажет вам за это спасибо». (Этот страх, что меня не принимают всерьез, царит и на моих уроках. Смешки учеников — или когда Шербаум, словно тревожась за меня, склоняет голову набок — заставляют меня терять нить, и бывает, что кто-нибудь из учеников, тот же Шербаум, возвращает мне ее небрежным «мы остановились на Штреземане» — как и врач, вернул меня к теме, поощряюще спросив: «Что же стало с вашим Крингсом?») «Только сперва еще раз прополощите, пожалуйста…»
 
   Дальше уже мало что получилось. Пульпа из камня. Шелест заметок. Отвращение от начитанности. Затем попытка воссоздать на плоскости столика для инструментов между червями ампул и поворачивающейся горелкой Бунзена пейзаж раннего лета. Совокупность сомнений штудиенрата. Напрасные попытки быть грустным, злым, пораженным. Сквозняк между шейками зубов. Ямочки от смеха на лице Шербаума. «Во всяком случае, доктэр, так это началось…»
 
   Общим планом предэйфельский пейзаж, если смотреть из Плайдта в сторону Круфта. Перед летним скоплением облаков заглавие «Проигранные битвы». Остальные заглавия во время медленной езды по разодранной, разгрызенной, грубо зарубцевавшейся территории, где добывается пемза, к двухтрубному крингсовскому заводу. Сейчас я говорю, как если бы вел экскурсию:
   «Крингсовский завод, являющийся частью возрожденной строительной промышленности Федеративной республики, производит из богатых и разнообразных полезных ископаемых вулканического Эйфеля материал для строительства зданий, туннелей и дорог. Подъем цементной промышленности перед последней войной и во время войны — напомню о строительстве автобанов, кроме того, об укреплении нашей западной границы, кроме того, о производстве бетона для бомбоубежищ и не в последнюю очередь о бетонных сооружениях на Атлантическом побережье — оказал благоприятное воздействие на дальнейшее, мирное уже развитие производства трассцементов и на применение железобетона в строительстве. Поскольку веление времени — инвестировать, инвестировать значит модернизировать… Наш крингсовский завод тоже должен будет включиться в этот процесс. Если сегодня еще тонны, десятки тонн высококачественной цементной пыли вылетают в трубу, пропадая для производства, то уже завтра электрические фильтры…»
   Голос заводского инженера медленно убавляет громкость. Камера следит за вылетающим из трубы дымом. Общим планом отработанные газы и их клубящаяся динамика. Затем, с птичьего полета, общим планом Предэйфель между Майеном и Андернахом до другого берега Рейна, а потом общий план, сужаясь, пикирует на крингсовский парк рядом с крытой шифером, базальтово-серой крингсовской виллой. Крупным планом цементная пыль на листьях бука. Бугры и кратеры. Раздрызганные пористые островки, оставшиеся от последнего дождя. Пыль струйками перемещается. Рваные структуры цемента на сжавшихся листьях. Скользящие, ползущие гряды пыли над беспричинным девичьим смехом. Перегруженные листья не выдерживают тяжести. Смех, облака пыли, смех. И только теперь группа девушек в шезлонгах под отягощенным цементной пылью буком. Неподвижная, затем скользящая камера.
   У Инги и Хильды лица закрыты газетными листами. Зиглинда Крингс, которую обычно зовут Линдой, сидит, выпрямившись, в шезлонге. Ее удлиненное, замкнутое лицо, которое козья неподвижность делает выразительным, не участвует в двухголосом смехе под газетной бумагой. Инга снимает с лица газету: девушка незавершенно красива. Хильда следует ее примеру: мягкая, здорово-сонная, она любит щуриться. На столике для шитья, между прикрытыми конспектами лекций стаканами с кока-колой, лежит третий газетный лист, на котором скопилось цементной пыли на добрую чашку. Камера задерживается на натюрморте. Захваченные ею крупные заголовки сокращают фамилии Олленхауэр, Аденауэр и термин «ремилитаризация». Подруги Линды хихикают, ссыпая в ту же кучку цементную пыль с газетных листов.
   Хильда: Скоро мы спасем целый фунт крингсовского цемента.
   Инга: Подарим Харди на день рождения.
   Теперь они болтают о планах на каникулы. Инга и Хильда не могут решить, предпочесть ли Адриатике Позитано.
   Хильда: А куда собирается наш маленький Харди?
   Инга: Может быть, он теперь интересуется пещерной живописью? — Смех.
   Хильда: А ты? — Пауза.
   Линда: Я останусь здесь. — Пауза и струйка цементной пыли.
   Инга: Потому что вернется твой отец? — Пауза. Цементная пыль.
   Линда: Да.
   Инга: Как долго, собственно, пробыл он там?
   Линда: Без малого десять лет. Сперва в Красногорске, затем в изоляции в Лубянской тюрьме и в Бутырской, под конец в лагере во Владимире, восточней Москвы.
   Хильда: Ты думаешь, это его сломило? — Пауза и цементная пыль.
   Линда: Я его не знаю. — Она встает и уходит прямо в сторону виллы. Камера смотрит, как она уменьшается.
 
   Памятник. Только в кабинете зубного врача мне удалось расчленить мою скульптурную невесту: от кадра к кадру она меняла юбки, изредка пуловеры. Ей угодно было возникать наплывом одной или со своим Харди, то среди дрока возле заброшенного базальтового карьера, то в гостинице «Дикарь» сразу за нойвидской дамбой, то на андернахском променаде у Рейна, порой на приисках в долине Нетте и то и дело на складе пемзы, а Харди хотелось наплывов, которые показывали бы его как следопыта-искусствоведа среди римских и раннехристианских базальтовых глыб, или же он объяснял бы Линде на самодельной модели свой любимый проект — электрический фильтр для цементной печи. Кадр: оба далеко на противоположном берегу Лаахского озера. Кадр: оба укрываются от дождя в заброшенном сарае каменотеса на Бельфельде. (Спор, который приводит к коитусу на шатком деревянном столе.) Кадр: она в полувосстановленном Майнце после лекции. Кадр: Харди фотографирует герольдский крест…
 
   «Кто это Харди?» — спросил врач. Его ассистентка также выдала свое любопытство холодно-мокрым нажатием. «Тот сорокалетний штудиенрат, которого его ученики и ученицы добродушно-снисходительно называют „Old Hardy", тот Old Hardy, которому вы, при поддержке окоченелого троеперстия вашей ассистентки, удаляете слой за слоем зубной камень, тот Харди…»
 
   Я — со своими вовремя брошенными германистикой и искусствоведением, со своим построенным в Аахене дипломом инженера-машиностроителя, со своими тогда двадцатью восемью годами, со своими любовными связями и своим почти бескризисным жениховством — преуспевающий молодой человек среди преуспевающих послевоенных молодых людей. После полупонятых фронтовых впечатлений восемнадцатилетний Харди в августе сорок пятого, в Бад Айблинге, у подножья вечно мокнущих под дождем гор, выпущен из американского плена — с тех пор к нему и прилипло уменьшительное имя Харди. Восточный беженец Харди, с удостоверением беженца категории «А», поселяется у тетки в Кельн-Ниппесе и спешит сдать экзамен на аттестат зрелости. Студент первого семестра, совмещающий учение с оплачиваемой работой, помнит слова своего отца: «Будущее человечества — в строительстве мостов!» И поэтому в Аахене он следует завету отца — зубрит статику, кое-как поддерживает меняющиеся знакомства, вступает незадолго до экзамена в какое-то студенческое объединение, благодаря чему его представляют так называемым старикам — инженер-машиностроитель Эберхард Штаруш, лишившийся из-за войны родителей и потому вдвойне старательный, с первого же прыжка становится на ноги у Дикерхоф-Ленгериха, на заводе, производящем мокрым способом цементный клинкер. Не отрекшийся от своих искусствоведческих склонностей, Харди осматривает камни-утесы в близлежащем Тевтобургском лесу и знакомится с леполевским способом обжига. Ибо у Дикерхофа заранее проектировали переход всех заводов с мокрого способа на сухой. Харди продвигается по службе. Харди пишет исследование об использовании цемента для глубинного бурения и трассового цемента при строительстве бункеров для подводных лодок в Бресте. Харди получает возможность подробно изложить это исследование на конференции специалистов широкой публике, то есть руководителям западно-германской цементной промышленности. Для своего возраста весьма сведущий, обладающий приятной внешностью и преуспевающий Харди знакомится в Дюссельдорфе, благодаря этой, исторической уже конференции, с двадцатидвухлетней Зиглиндой Крингс, а на следующий день — за чаем, в перерыве между заседаниями — с ее теткой Матильдой Крингс, дамой в черном, немногословной правительницей крингсовских предприятий. Харди как бы невзначай вступает с обеими в разговор. Один из «стариков» аахенской студенческой корпорации с похвалой отзывается о Харди в беседе с Матильдой. Харди пользуется заключительным празднеством в гостинице «Рейнишер Хоф»: он несколько раз, но не слишком часто танцует с Зиглиндой Крингс. Харди умеет болтать не только о центробежных фильтрах, но и о красоте романских построек из базальта между Майеном и Андернахом. После полуночи, когда в кругу специалистов воцаряется цементирующее влажно-веселое настроение, Харди позволяет себе один-единственный коротенький поцелуй. (Зиглинда Крингс произносит знаменательную фразу: «Знаете, если я втрескаюсь в вас, это вам дорого обойдется…») Во всяком случае Харди производит впечатление и вскоре покидает Дикерхоф-Ленгериха с самыми лестными рекомендациями. Целиком и полностью, то есть вполне успешно, вживается он в крингсовские предприятия: с той же быстротой и осмотрительностью, с какой он внедряется в широкий замкнутый круг потребителей цемента в Европе, Харди, проявляя такую же хватку, умудряется назначить на февраль пятьдесят четвертого года празднование своей помолвки. С учетом того, что будущий тесть все еще пребывал в плену, оно состоялось на отшибе, в долине Аара, в Лохмюле. На серых тонов экране появляются Зиглинда в шиферно-сером костюме и Харди в базальтово-сером однобортном пиджаке, светская, немного чересчур благополучная пара, способная для подстраховки украдкой мигнуть друг другу, часто относимая к поколению скептиков и все больше и больше подозреваемая в ретивом делячестве, ибо Зиглинда, под моим влиянием, взялась в Майнце за ум: она систематически и безучастно изучала медицину — а я, основательно, рьяно и столь же безучастно, знакомился с трассом долины Нетте, с крингсовским производством трассового цемента, но особенно с нашими устаревшими автоматами для переработки пенистой лавы, а значит и с пемзой…
 
   Когда врач попросил меня еще раз прополоскать рот, — «А потом отполируем, чтобы не так быстро нарастал новый камень», — я воспользовался этой паузой как приглашением к маленькой лекции сперва о разработках трасса у римлян в первой половине первого века до нашей эры — «Между Плайдтом и Кретцем до сих пор встречаются штольни с латинскими надписями, нацарапанными римскими горняками», — чтобы потом, пока он полировал, перейти к пемзе: «Геологически пемза относится к лаахским трахитным туфам…»
   Он сказал: «Хорошая полировка гарантирует, что верхний слой эмали останется цел».
   Я рассказал о среднем голоцене, о белых трахитных туфах и о залегающем между ними лёссе. Он еще раз указал на мои оголенные шейки зубов и сказал: «Ну, вот. Готово, дорогой. А теперь возьмем-ка зеркальце…»
   На вопрос врача: «Что скажете?» — мне оставалось ответить только: «Чудесно, просто чудесно!»
   Он углубился в проявленную тем временем рентгенограмму, которую его помощница передвигала от картинки к картинке, словно устраивала нам вечер с демонстрацией слайдов. Снимок показывал какие-то беспорядочно торчащие, прозрачные, как призраки, зубы. Только пробелы в области коренных зубов, слева, справа — вверху, внизу, доказывали мне, что это именно моя челюсть. На это я отозвался: «Уже на глубине одного метра под гумусом — залежи пемзы…», но врач не пожелал отвлекаться: «Снимок хоть и показывает, что зубы, которые нужно заменить мостом, находятся в удовлетворительном состоянии, но я все-таки должен сказать: у вас настоящая, а „настоящая" значит врожденная прогения, то есть сильное выступание вперед нижней челюсти». (Я попросил врача включить обычную телевизионную программу.)
   Шла реклама, забирая одну восьмую моего внимания. Он смазывал мои усталые десны и все еще делал выводы: «При нормальном прикусе нижняя челюсть отступает от верхних резцов на миллиметр-полтора назад. А у вас…»
   (С тех пор я знаю, что мой неправильный прикус, который он называл настоящим ввиду его врожденности, можно определить по горизонтальному уступу в два с половиной миллиметра: это мой примечательный профиль.)
   Знает ли этот зубных дел мастер, что к его точильным и полировочным средствам примешана в виде порошка пемза? И знает ли эта рекламная коза, кажущаяся мне знакомой, подозрительно знакомой, что ее отмывающие и очищающие снадобья содержат пемзу, нашу предэйфельскую пемзу?
   Врач не отступал от моей прогении: «Это, как ясно показывает ваш снимок, приводит к атрофии челюстной кости или альвеолярного гребня…»
   Она хотела продать мне морозильник. Пока врач предлагал свои хирургические решения — «Распилив просто-напросто восходящую ветвь челюстной кости и сдвинув ее назад, мы исправим вам прикус…» — Линда пела свой припев: «Всегда свежие при полной сохранности всех витаминов…» — и предлагала оплату в рассрочку. Затем она открыла морозильник, где между зеленым горошком, телячьими почками и калифорнийской клубникой хранились под флером изморози мои молочные зубы и школьные сочинения, мое удостоверение беженца категории «А» и моя научная статья о трассовых и бурильных цементах, мои сгущенные желания и разлитые по бутылкам поражения. А в самом низу, между окуневым филе и содержащим железо шпинатом, голая и покрытая инеем, лежала она, которая только что рекламировала свой товар в юбке и пуловере. О Линдалиндалиндалинда… (Завтра я предложу это своему 12-а как тему для сочинения: «Морозильник: смысл и оттенки смысла».) Ах, как длится она в холодной дымке. Ах, как сохраняет свежесть боль, если ее заморозить. Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее…
 
   Врач предложил выключить телевизор. (Ирмгард Зайферт отрекомендовала мне его как человека чуткого.)
   Я кивнул головой. И когда он вернулся к моей прогении — «Но от хирургического вмешательства я советовав бы воздержаться…» — я кивнул снова. (И его мокро-холодная ассистентка тоже кивнула.)
   — Можно мне теперь уйти?
   — Поэтому я советую поставить коронки на коренные.
   — Прямо сейчас?
   — Камень задал нам достаточно дел.
   — Значит, послезавтра, перед вечерними новостями?
   — И примите еще две таблетки арантила на дорогу.
   — Да ведь почти не было больно, доктэр…
   (Его ассистентка — а не моя невеста — подала мне таблетки, стакан.)
   Когда я пришел домой и мой язык стал искать за зубами исчезнувшую шероховатость, я нашел на своем письменном столе рядом с пепельницей проверенные тетради для сочинений 12-а, несколько недочитанных томов, свою начатую докладную записку по поводу солидарной ответственности учеников с полемическим разделом «Где и когда ученику разрешается курить», рядом, среди брошюр, директивы к реформе верхней ступени, а перед пустой рамкой для портретов, под кипой вырезок из газет и фотокопий, досадно тонкую папку с рабочим заглавием, выведенным большими буквами. Под глыбинами римского базальта — большей частью это обломки ступок, которыми я пользовался как пресс-папье, — я нашел бумагу…
 
   Горе, мой зуб. Горе, мои волосы в гребенке. Горе, моя куцая идейка. Ах — сколько проигранных битв. Каждая новая боль острее предшествующей. Или то, что всплывает и вспоминается: прошлогодний карп, канун Нового года. Горе, тени, горе. Галечник, горе. Горе, зубная боль, горе…
 
   При этом я хотел только удалить зубной камень, хотя и предчувствовал: он что-нибудь да найдет. Они же всегда что-то находят. Известное дело.
 
   Когда вскоре после моего возвращения позвонила Ирмгард Зайферт, — «Ну, как? Не так страшно, а?» — я мог подтвердить: не садист. Притом словоохотлив и все же деликатен. Довольно образован. (Знает о Сенеке.) При боли сразу же прерывает свои манипуляции. Немножко наивен, верит в прогресс — надеется на лечебную пасту, — но терпим. А телевизор действительно чудесный, хотя и смешной.
   Ирмгард Зайферт, с которой с тех пор у нас общий зубной врач, я хвалил его по телефону: «Голос у него мягкий, и только когда он начинает поучать, приобретает педагогическую решительность…»
 
   Как он сказал: «Враг номер один — это зубной камень. Пока мы ходим, медлим, спим, зеваем, повязываем галстук, перевариваем пищу и молимся, слюна неукоснительно выдает его на-гора. Это накапливается и приманивает язык. Он всегда тянется к отложениям ракушечника, любит шероховатости и доставляет пищу нашему врагу, камню, укрепляет его. Камень покрывает корой и душит шейки зубов. Он слепо ненавидит эмаль. Меня вы не проведете. Достаточно одного взгляда: ваш камень — это ваша окаменевшая ненависть. Не только микрофлора в полости вашего рта, но и ваши запутанные мысли, ваша постоянная оглядка назад — с вечным желанием посчитаться, когда все взаимно засчитывается, склонность, стало быть, ваших оседающих десен к образованию улавливающих бактерии карманов, все это — сумма стоматологической картины и психики — вас выдает: угнездившаяся жестокость, задатки убийцы — сполосните-ка! Сполосните-ка. Камня еще предостаточно…»
 
   Я все это оспариваю. Как штудиенрату, преподающему немецкий язык и, стало быть, историю, насилие мне ненавистно, глубоко ненавистно. А своей ученице Веро Леванд, которая в районах Далем и Целлендорф целый год занималась так называемым звездо-сбором, я сказал, когда она в классе выставила свою коллекцию спиленных мерседесных звезд: «Ваш вандализм — всего только самоцель».
   Шербаум объяснил мне, что его приятельница хотела украсить в духе времени елку: «Для школьного бала в актовом зале».
   Вскоре после Рождества ножовка Веро Леванд вышла из моды. (Позднее Шербаум сочинил сонг, который пел под гитару: «Когда мы звездочки срывали, срывали, срывали…»)
 
   Хоть и без призыва к святой заступнице всех страждущих от зубной боли, я приближался к кабинету врача все же хорошо подготовившись: с готовыми фразами, чтобы навязать их ему. Если уж мне предстоит хирургическое вмешательство, то пусть и он потерпит мри поправки: «Не правда ли, доктэр, вы ведь интересовались пемзой?» — «Как и вы интересуетесь распространенностью кариеса в возрасте обязательного обучения».
 
   Накануне мне довелось отвечать на вопросы моего 12-а. (Веро Леванд: «Сколько он их у вас выдернул?») Я ответил: «Что пришло бы вам в голову, если бы вы сидели у зубного врача с заткнутым ртом напротив телевизора, и шла бы реклама, и вам предлагали бы, скажем, морозильную камеру…»
   Ответы барахтались без толку. Я отказался от сочинения на эту тему, хотя мысль Шербаума, что определенные идеи и планы, еще не готовые, надо замораживать, чтобы когда-нибудь их разморозить, додумать до конца и претворить в действия, подошла бы Для сочинения.
   — Какой план вы имеете в виду, Шербаум?
   — Я же сказал: об этом еще нельзя говорить.
   В ответ на мой вопрос, не направлен ли еще замороженный план на то, чтобы стать главным редактором ученической газеты, он отрицательно мотнул головой:
   — Это ваша морока. Можно не размораживать.
   Когда к концу урока я стал распространяться о кариесе: «Суть кариеса состоит в непоправимом разрушении твердых тканей зуба…» — класс слушал, как обещал, снисходительно. У Шербаума голова насмешливо склонилась к плечу.
   ____________________
 
   Врач был менее деликатен: «С этим мы сразу разделаемся, с четырьмя нижними коренными — восьмым и шестым, минус шестым и восьмым…»
   (Это деловитое звяканье стерильных инструментов, словно он ни секунды не сомневался в том, что я снова приду: «Валяйте, доктэр. Я буду сидеть спокойно».) Его ассистентка уже взвела шприц: «Так. А теперь маленький неприятный укольчик. Почти не было больно, — а?»
   (Попробовал бы я, со слюноотсасывателем во рту, с одутловатой от марлевого тампона щекой, сжатой троеперстной хваткой, болтать: «Не стоит о нем говорить, о вашем уколе. Но эти в Бонне. Вы читали: дальше некуда, затянуть потуже ремень, при любых обстоятельствах… И студенты, опять эти студенты на общем собрании…»)
   Его предупреждение об уколе выродилось во второй стереотип: «А теперь кольнем второй раз. Вы и не заметите уже…»
   (Ну, давай же, давай. И включи картинку, пусть мерцает, только без звука.)
   — Две-три минуты придется нам подождать, пока десны не онемеют и не окоченеет язык.
   — Он опухнет?
   — Это так кажется. (Разбухшая свиная почка. Куда ее?)
 
   Беззвучная картинка показывала церковного на вид господина, который, поскольку была суббота, говорил, видимо, что-то связанное с воскресеньем, хотя эта программа передается после двадцати двух часов и лишь после берлинских вечерних новостей: «Да-да, сын мой, я знаю, это больно. Но даже вся боль мира сего не способна…»
   (Его изящно вылепленные пальцы. Когда он иронически поднимал бровь. Или замедленное покачивание головой. Шербаум называет его «среброязычный».)
   Затем колокола возгласили воскресенье: Бим! — и вспугнули голубей. Вам! — Ах, и маленькие жестяные бубенчики в моей головенке, которая знает, что к чему, забренчали: бемс-пемза.
 
   Пока ухмыляющаяся козья мордочка объявляла о репортаже «Пемза — золото Предэйфеля», врач начал стачивать минус восьмой. «Расслабьтесь! Начнем с жевательной поверхности, затем сточим кругом с сужением к ней…»
   Мой фильм показывал, как сырье из карьеров доставляется на обогатительную фабрику, освобождается от тяжелых компонентов, сваливается в кучу, обрабатывается универсальным вяжущим средством «Айби», превращается в бетономешалках в пемзо-бетонную смесь и перерабатывается в автоматах в строительные блоки.
   Врач сказал: «Ну, вот видите, с вашим минус восьмым мы справились». (Прежде чем он велел мне полоскать, мне удалось, хотя и наспех, показать сначала хранение строительных блоков в складских помещениях, затем их штабеля под открытым небом.)
 
   «А вот здесь, доктэр, между нашими универсальными пустотелыми блоками, пемзобетонными перекрытиями, полыми и сплошными панелями, между нашими лестничными блоками и железной арматурой и такими же плитами для кессонных потолков, обладающими, помимо легкости, такими преимуществами, как эффективность изоляции, способность стен дышать, пористость, огнеупорность, возможность вбивать гвозди и шероховатость поверхности, на которую плотно ложатся штукатурка и промазка для швов, между этими современными стройматериалами, обеспечивающими беспрепятственную интеграцию будущих потребителей жилья в плюралистическом обществе, точнее сказать, между нашими тесно уложенными стандартными плитами, именуемыми также четырехдюймовыми, встретились Линда Крингс и заводской электрик Шлотау…»