Страница:
его из ящика хвать - и распечатала. Пишет жена, что хочет все забыть, что
было меж ними плохого, все его еще любит и хочет приехать к нему с дочкой
Томочкой семи лет и жить по-прежнему в любви и согласии.
Как прочла Зина то письмо, так и взвыла. Приходит Рудик с работы, а она
ему: так, мол, и так. Прежняя твоя сука объявилась с нахальством. А он:
"Зачем чужие письма читаешь? Так порядочные люди не поступают. Давай сюда
письмо!" - "А я его разорвала". Рассердился: "Убирайся вон из моего дома!"
Она: "Это наш общий дом, я тут прописана". - "Ничего ты здесь не
прописана, я только понарошку сказал, что прописал, а паспорт взял в
шутку". Она - за паспортом, и впрямь: со старой квартиры выписана, а
нового штампа нет! "Где же я теперь прописана?" Отвечает: "А нигде. В
воздухе. Ко мне скоро жена с дочкой приедут". Такое дело.
В каком она, Зина, была состоянии - это и представить нельзя.
Рассказывала - и то зубами скрипела, вдохнет, а не выдохнет. С горя к
матери: возьми к себе, а та и слушать не хочет. Судись, говорит, он тебе
муж законный, обязан прописать. А меня тут нет. К тому времени у нее, у
Марьи, опять новый мужик наметился. И боится она Зинку пустить. Она,
Марья, собой неплохая, хоть и в годах. И жить ей хочется, не осуждаю. Я
никого за такое не осуждаю, хотя сама всю жизнь за одним мужем жила. За
своим Прокофьичем.
Тут-то она, Зина, все это и задумала. Как у нее характера достало?
Назавтра отпросилась с работы пораньше, сказала, плохо чувствует, идет в
поликлинику. А сама - на мужнину квартиру. Ключи-то еще были, не успел
отобрать. Вымыла всю квартиру как стеклышко, окно на улицу распахнула,
стоит на подоконнике, моет. Ждет своего Рудика. Если не опомнится, будет
ему от меня память на всю жизнь.
Приходит Рудик. Смотрит: Зинка окно моет. "Чего стараешься? Думаешь,
долго здесь будешь жить? Выгоню как миленькую. Ты здесь не прописана. А
разведут меня в два счета по причине твоего алкоголизма".
"Ах, так? - она говорит. - Сказал: в воздухе прописана? Так и пойду в
воздух". И шагнула прямехонько в окно. И разбилась в мелкие дребезги.
Четвертый этаж.
Здесь, в больнице, ее, можно сказать, по кусочкам собрали. Ростислав
Романыч от нее двои сутки не отходил. И Марта Владимировна тоже много
старалась. Не так шибко, как Ростислав, думала, все равно не выживет,
слишком уж много переломов, прямо не человек, кукла тряпичная. А тот,
Ростислав-то, упрямый как черт. "Спасу", - говорит. И спас - себе на горе.
Что она" Зинка, тут выделывала, когда в память вошла, это и вообразить
нельзя. Ростислава прямо-таки по матери: зачем, такой-растакой, меня
спасал, когда я смерти хочу? Много ему, бедному, от нее досталось. Жалко
его, так и ее жалко...
Мне принесли телеграмму: "Знаю случившемся, очень жалею, постараюсь
приехать. Дмитрий". Не сразу сообразила, что это от Мити. Попросила
нянечку (очередной рубль) послать ответную телеграмму: "Приезжать не
надо". И в самом деле, какой смысл? Все равно ничем помочь не может,
вместо меня на вытяжение не ляжет. Идут занятия, зачем их пропускать?
Так говорил разум, и я с ним соглашалась, но все-таки вечером молча
поплакала, закрыв лицо полотенцем. Никогда не была плаксива, а стала.
В палате меня не любили, я это прекрасно чувствовала. А за что было
меня любить? Недобрая я была, непростая, от всех отдельная.
А где мне было быть "простой", если сознание все время двоилось? То я
была по ту сторону преграды, то по эту. Кентавр врача и пациента. Какой-то
перелом происходил во мне мучительный. Была хозяйкой, стала зависимой.
Надолго ли? Только бы не навсегда! Лучше умереть.
Все, кроме меня, были здешние, москвички. Ко всем, кроме меня, ходили
посетители. Детское чувство зависти я в себе подавляла. Угостят чем-нибудь
- "спасибо, не хочется". Такую гордячку я бы сама не любила...
К Дарье Ивановне ходили особенно часто. Муж - Николай Прокофьевич,
небольшого роста, но грозно- и толстобровый. Старый рабочий с чувством
собственного достоинства. Улыбка его, нечастая, пряталась в усах, как
пичужка в кусте можжевельника. Видно было, что любит жену без памяти.
Приносил кефир и творог, подолгу сидел у кровати Дарьи Ивановны на стуле,
с которого, массивный, свешивался. Бесцельно шевелил толстыми пальцами,
вращая их мельничкой один вокруг другого. Приходила их дочь Катя, полная
(не в мать!) блондинка с красивой улыбкой на розовом крупном лице.
Приходил сын Жора, огромный верзила, с ним иногда жена - стебелек в
джинсах. На вопросы о здоровье Дарья Ивановна отвечала: "Лучше всех!",
благодарила за приношения: "Только напрасно тратились!", была приветлива,
почти оживлена, но, когда визит кончался, сразу сникала, закрывала глаза и
уходила в привычное свое молчание.
Вот у Дарьи Ивановны иногда я брала то, чем она меня угощала. Сперва
отказывалась, а потом стала брать. Стыдно признаться, чего мне это
стоило...
К соседке справа, Ольге Матвеевне, тоже ходили - правда, не
родственники, а сослуживицы. До чего мне досадно было, что ко мне ни разу
никто не пришел из того института, куда я была командирована! Правда, я
никого из них лично не знала, доклада не делала, но могли бы все-таки
поинтересоваться?
К скандалистке Зине часто приходила мать, Марья Михайловна, еще
нестарая миловидная женщина в светло-синем шерстяном платье и с нею внук
Владик, лет трех, тонкий, робкий, белокурый, настолько светлый, что вокруг
головы как бы мерцало сияние. Странно, как это у черноглазой Зины родился
такой беленький, такой синеглазый сын! Хорошенький мальчик, только
двигался он как-то по-птичьи, толчками, поворачивая голову туда-сюда.
Что-то странное было в его повадке, в манере мигать, подергиваться, в
редкой, неровной, запинающейся речи.
Придя в палату, Марья Михайловна снимала синее платье, надевала черный
халат и бралась за уборку. Это была уборщица-феномен, подлинный мастер
своего дела. Стоило посмотреть, как послушно, ритмично, словно танцуя,
двигалась в ее руках щетка, обмотанная тряпкой. Как она эту тряпку
выкручивала над ведром... Умелая работа всегда красива. Кроме уборки,
делала она и другое, что должны были бы делать нянечки, но увы... В
благодарность я, сперва стесняясь, совала ей рубль. "Да что вы, не надо!"
- но брала. Впрочем, за теми, кто ей рублей не давал, она тоже ухаживала -
бесплатно и весело. Приятно было, когда приходили бабушка с внуком. Но
нередко в такие дни становилась полубезумной Зина. Особенно когда слышала,
как Владик называл Марью Михайловну мамой. "Это я твоя мама, а не та
стерва! - кричала Зина. - Старая чертовка, сына отняла!" Швыряла на пол
то, что ей приносили: "Не надо мне ничего! И вас не надо! Убирайтесь,
откуда пришли!" Оба уходили (Владик не плакал, но вздрагивал всем телом,
боясь обернуться). А Зина продолжала бушевать - швыряла подушки,
полотенца, все, что попадало под незагипсованную руку...
Однажды я, забывшись, сказала ей привычным тоном врача: "Больная, не
шумите и не безобразничайте, держите себя в руках". Что тут было!
"Больная! - передразнила она. - А ты-то что, не больная? Царица?" И поток
ругательств. Казалось, вот-вот она встанет и прибьет меня... А Дарья
Ивановна тихо сказала: "Да не вяжитесь вы с ней. Она же выпивши!" И в
самом деле... "Откуда она достала вино?" - "Захочет - достанет. Ей косая
Валька из соседней палаты носит".
Неужели и у меня, во второй терапии, больные тоже доставали и пили? Не
может быть, не верю. А впрочем...
Любопытно, что в палате практически никто не читал, хотя кой-какие
возможности были. Сестра-культурница разносила потрепанные книги,
приговаривая: "Юмор! Обхохочешься!" или же: "Про шпионов! Хватайте,
девочки!" Но девочки книг почти не хватали, а схватив, не читали. Я сама
себе удивлялась: полное отсутствие охоты к чтению! То ли мешал серый холм,
торчавший перед глазами, то ли невозможность лечь на бок... Пробовала, но
слова оставались словами, не складывались в картины. Забывала, кого как
зовут, кто чей сын, кто кого любит... Да и неинтересно все это было.
Какие-то загогулины в мире здоровых. Куда интересней был мир больных,
палата с серыми холмами, еда, умыванье, врачебный обход, уроки лечебной
физкультуры... Это уже не говоря о посетителях: кто пришел, что принес,
где достал?
Удивительно, как сужается кругозор у лежащего в больнице! Точнее, не
кругозор (круга нет), а нечто четырехугольное: стены палаты, потолок,
дверь, окно. Каждая мелочь вырастает в событие. Кого-то поставили на
костыли, кого-то выписали. Привезли новую больную...
Вот, например, поступила к нам взамен выписанной веселая Дуся
Свистунова. Она сразу же пустилась в пляс по палате, пристукивая только
что наложенным гипсом. Не то чтобы пьяная, но явно навеселе. Плясала и
пела. У нее был перелом лодыжки, гипс коротенький, как сапожок, и этим
сапожком она бодро отстукивала в такт песне: "Баба я веселая, все с меня
смеются... И-эх!" - и ударяла каменной пяткой. Пришла старшая сестра,
строгая, худая, вся в очках, мигом приструнила плясунью, уложила, сделала
укол, та почти сразу же захрапела. А жаль! Было приятно смотреть, как она
пляшет, веселая, толстая птица. Наутро, проспавшись, она оказалась
спокойной и бодрой, а про вчерашнее сказала: "Это я с перепугу. В жизни не
пью". Во время обхода Ростислав Романович с серьезной грустью в больших
матово-черных глазах втолковывал ей, что нельзя становиться на сломанную
ногу, тем более - плясать: "Опора - только костыли, а ногу поджимайте,
знаете, как хромая собака делает? Выходит, собака разумнее вас. Если
опираться на ногу, сращение будет неправильное". Она только смеялась,
блистая стальными зубами: "Ну и пускай! Не замуж мне выходить!" Лет ей
было за сорок, но щеки такие гладкие, молодые, что вполне можно бы и
замуж. Кто-то ей сказал об этом, а она: "Полюбит, так и хромую возьмет!" С
ее приходом палата приобрела "ходячую" и очень этому радовалась. Выдали ей
костыли, но она неохотно ими пользовалась. Попробует, обопрется, плюнет,
отставит их в сторону, и в своем гипсовом сапожке (уже подзапачканном) -
топ-топ к раковине, к холодильнику... Я ей: "Разве вам не больно ходить?"
- "Как же не больно! Иной раз так прихватит, что хоть ложись и помирай. Да
я ей воли не даю, ноге-то. Мне, что ли, в услужении у нее быть? Не на
такую напали, товарищ нога!"
Когда "товарищ нога" слишком уж давала о себе знать, Дуся ложилась на
свою койку и громко стонала, но без надрыва, тоже как-то весело, перемежая
стоны смехом. "В нашем деле без веселья нельзя, - говорила она. - Дело
такое, что веселья требует". - "А что у вас за дело?" - "Продавщица я в
гастрономе. Другая лается, хамит покупателям, а я все с улыбочкой,
смотришь, оно и легче. Работа наша каторжная, вы не слушайте, что про нас
говорят, будто воруем. Не воруем, а все по максимуму". - "Что это значит?"
- "На верхнем пределе. Положен максимум утруски, усушки, яичного боя. Мы и
пишем максимум, сколько бы ни было. Иначе не выпутаешься: завмагу дай,
контролеру дай, иной раз из своих кровных приплатишь. А покупатели? Нервы
на нервах. Один перевесить требует, другому бумага велика, а третий и
вовсе - жалобную книгу. А я все смешком да ладком! За всю жизнь - не
поверите! - на меня ни одной жалобы не поступило. На собрании отмечали как
маяк".
Заметным, даже скандальным, было происшествие с Лидией Ефремовной. Это
была миниатюрная старушка, совсем глухая, всегда кивающая седенькой
пушистой головой. Глядя на нее, я впервые поняла ходячее выражение "божий
одуванчик". Она и впрямь была похожа - даже не на весь одуванчик, а на
одно отдельное семечко с парашютиком вверху. Такая хрупкая, легкая, дунь -
улетит. Недавно ее поставили на костыли. Осторожно, словно стеклянная, она
на них двигалась, сама себе не веря, что ходит...
Помню, день был тусклый, пасмурный. Облака тянулись, как мысли. Зина с
утра была не в себе - черные глаза так и буйствовали. На ходящую Лидию
Ефремовну она смотрела с ненавистью.
А у меня болела нога - не очень сильно, но нудно, и я по привычке
стонала. Вдруг Зина на меня накинулась:
- Безобразие! Ты чего стонешь? Больно? А другим не больно? - Я
примолкла, а она еще громче: - Будешь стонать, людей тревожить - в порошок
сотру! Я через тебя заснуть не могу! Посмотри на соседку свою, Дарью
Ивановну. Она во сто раз больней тебя, а не стонет. Уважает людей.
Я не отвечала. Это-то больше всего и бесило Зину:
- Молчит! Пришипилась! Корчит из себя неизвестно что! Все мы здесь
одинаковые, переломанные! Принцев тут нет!
Тут Лидия Ефремовна, по глухоте не слышавшая скандала, направилась к
раковине, с полотенцем через плечо. Все с той же летучей, блаженной
улыбкой: хожу!
- Мыться? - закричала Зина. - Я тебе умоюсь, чертова перечница!
В руке у нее была чугунная гиря для разработки кисти. Она с размаху
кинула ее прямо в ноги Лидии Ефремовне. Отчетливо стукнула гиря о гипс.
Старушка пошатнулась, заплакала в голос. Дуся в своем сапожке бросилась ее
поддержать. Больные закричали, загомонили. Я нажала кнопку звонка. Явилась
старшая сестра:
- Кто вызывал? По какому поводу?
- Это я. Здесь больная Савельева безобразничает. Швыряется гирями.
Попала Лидии Ефремовне в сломанную ногу.
Сестра занялась старушкой. Довела до койки, уложила, осмотрела гипсовую
повязку, убедилась - цела. Лидия Ефремовна вся тряслась, плакала:
- В другом месте сломала! Слышу - хрустит! Нет, вы послушайте сами:
хрустит!
- Ничего у вас не хрустит. Гипс толстый, под ним нельзя сломать кость.
Если хотите, завтра на рентгене посмотрим. Да нет у вас там ничего. Просто
перепугались. Выпейте-ка валерьянки с ландышем - пройдет...
Выпила. Постепенно пришла в себя, хотя все еще вздрагивала. Старшая
сестра подобрала гирю с полу, держа ее подальше от себя, как адскую
машину, подошла к двери, взялась за ручку, кинула на Зину свирепый взгляд
из-под очков:
- А до тебя, Савельева, мы доберемся! Отправим в психическую, там с
тобой чикаться не будут. Нашла себе заступников!
Этим вечером Ростислав Романович стоял в ногах Зининой кровати и
плакал. Крупные, злые слезы текли у него по щекам.
- Если б я не был врачом, - говорил он сдавленным голосом, - я бы тебя,
Зинаида, избил.
- Избей! - орала она. - Тебя же засудят. Больную, увечную забил до
смерти! При свидетелях!
- А я при свидетелях говорю, что пальцем тебя не трону! И буду лечить,
делать все, что в моих силах, чтобы тебя выправить. Не зря же я два дня и
две ночи мучился, собирал тебя по кусочкам, сшивал, чинил, гипсовал,
штопал! Ты еще это попомнишь, Зинаида! Ты еще поплачешь!
И сам плакал.
Рыжая Шурочка хлопотала возле него с рюмкой успокоительного:
- Зачем так переживать? Ведь на вас больно смотреть, Ростислав
Романович!
Тут появилась старшая сестра, очкастый Аргус:
- Опять скандал! Уже четвертая комиссия за год! Укол седуксена - ей
(указывая на Зину), и ему бы тоже не мешало.
Ростислав Романович, шатаясь, вышел. Одной бледной рукой он держался за
лоб. Шурочка делала Зине укол, та отбивалась...
Ночью, шепотом, Дарья Ивановна:
- Говорю себе: не осуждай, а нет-нет и осудишь. Больно много стала себе
позволять. Гирей по гипсу - это надо же! Ее, Зинку, весь персонал
ненавидит, кроме Ростислава. Он ее спас и за то полюбил. Видали, как на
нее смотрит? Не влюблен, такого нет, а просто болит за нее душа. Если б не
он, давно бы ее в психичку отправили. А он жалеет свой труд, говорит:
что-нибудь там ей сломают...
И - еще тише:
- Зинка, она ведь не только вином заводится. Вином-то бы еще ничего.
Самый пыл у нее от таблеток.
- Каких таблеток?
- Не упомню я названия-то, буква за букву цепляется. Съест целую пачку
таблеток - и давай шуровать.
- Откуда она берет таблетки?
- Соседям родные приносят. По ее просьбе. Мои тоже раза два приносили.
Я сказала: ни-ни!
Боже мой! Этого еще не хватало! Чего только не узнаешь, лежа по сю
сторону преграды... Наркомания - так нас учили - бич капиталистических
стран. Для нас не типична. И вот - типичная наркомания, да еще кустарная,
какие-то таблетки...
Дни на вытяжении тянулись медленно, мучительно. Сколько их прошло - я
уже не считала. На обходе спрашивала, долго ли еще. Мне отвечали: "Рано.
Перелом сложный".
Пришло письмо от Мити. Недлинное, деловое. "Здравствуй, дорогая мама!"
И дальше: все благополучно, часто звонят из больницы, спрашивают, как
мама, не нужно ли чего? Отвечаю: с мамой нормально, лежит на вытяжении,
больница первоклассная, из лучших в Москве. Уже связывался по телефону с
администрацией; уверили, что все о'кей. Деньги на книжке есть, скоро
стипендия. Знакомые предлагают в долг, пока ни у кого не брал, надо будет
- возьмет. В институте все тоже нормально. Под конец желал здоровья,
обещал к выписке за мной приехать. И все. Почему-то ни слова о Валюне. Я
себя успокоила: пишет же - все благополучно; если б с Валюном что
случилось, так не писал бы...
Еще письма: от Нины Константиновны, от Главного, от доктора Чагина.
Нина Константиновна писала, как курица крыльями хлопала: кудах-тах-тах,
как же так, ну можно ли быть такой неосторожной! Говорила же я вам: зимой
- только без каблуков! Надеюсь, там вам хорошо, отдохнете, а тут без вас
как без рук... Приедете - разберемся. Тысячи поцелуев. Главный, как
всегда, был галантен. Чагин писал коротко, сухо, предлагал по возвращении
свою помощь.
Для всех, включая Митю, мой перелом был "моим", не "их" переломом.
Никто, видно, не представлял себе, как скверно лежать на вытяжении долгими
ночами... Как долго светят в черные окна желтые фонари... И для меня все,
что "там", стало уже чужим, отдаленным. Куда реальнее были четыре стены
палаты, обходы, заветная раковина и "когда же, когда мне дадут костыли?".
Эти подставки виделись благословением божиим...
Зина как будто немного приутихла, опасалась громко скандалить (к ней
уже психиатр приходил), гневалась молча, вспыхивая, только когда
появлялись Марья Михайловна с Владиком. Гирю у нее отобрали, выдавали
только на урок лечебной гимнастики, да и то с опаской.
Однажды пришла к ней "косая Валька" из соседней палаты. Девица
страшноватая, об одном костыле. Взгляд неприятный, волчий. Пошептавшись с
Зиной, она направилась прямо ко мне и подала сложенный вчетверо тетрадный
листок: "Письмо. Вам. От Зинаиды".
Развернула. Почерк - приличный, разборчивый: "Уважаемая Кира Петровна!
Простите, если что не так. Я вообще очень нервная и позволяю себе лишнего,
в чем и извиняюсь, что тогда на вас накричала".
Письмо - грамотное, даже со следами хорошего слога: "Ваш образ,
безусловно положительный, я никогда не забуду. Вы - из тех женщин, которые
украшают людям жизнь". Видно, ей что-то от меня нужно. Так и оказалось:
просила денег. Будто бы попала она в неприятную, даже тяжелую перипетию
(на этом слове Зина впервые ошиблась, написала "перепитию"). Взяла у одной
пожилой, из десятой палаты, двадцать рублей в долг, не для себя, а для
другой - "лежала у них, в десятой, девчонка щербатая, в чем душа".
Пожалела ее Зина ("я вообще по натуре добрая"), решила помочь. Одолжила у
пожилой, отдала щербатой. Та обещала вернуть через неделю, а сама на
третий день выписалась. А пожилая требует. Грозится судом. "И только вы,
Кира Петровна, можете меня спасти. Получу по больничному и отдам, честное,
благородное слово! Не спасете, придется мне умереть. Ваша вся переломанная
Зина".
Косая Валька стояла у кровати, опираясь на костыль, по-собачьи поджав
сломанную ногу:
- Ну как, дадите? Или прости-прощай надежда?
- Не понимаю! Как она могла, лежачая, взять деньги у кого-то из десятой
палаты? Кому-то их передать?
- А они сами к ней притопали. Щербатая плакала-плакала, ребеночек у ней
хворает, на лекарства много идет. Пожилая по Зинкиной просьбе двадцать
рублей принесла и, не будь дура, расписку потребовала. А Зинка, как
ненормальная, отдала щербатой без никакой расписки, на веру. А она вон
какая - выписалась. На вас, Кира Петровна, только и надежда. Она вам
расписку даст, за ней не пропадет. По больничному должна получить через
скорое время.
- Знаете вы хоть ее фамилию?
- А нам ни к чему. Нюрка и Нюрка.
- Можно узнать через администрацию фамилию, адрес...
- Ищи ветра в поле! Нипочем не отдаст. Без расписки-то... Ну как,
дадите?
Что-то во мне сопротивлялось, но я достала сумку. Косая обрадовалась.
Достала из-за пазухи листок бумаги, ручку и быстро написала тем же
почерком, что и Зинино письмо: "Расписка. Обязуюсь в том, что взяла у
больной Киры Петровны Реутовой двадцать рублей до получки. В чем и
расписываюсь. Савельева Зинаида Васильевна".
- То есть как это? Расписка ее, а подпись ваша?
- Мы с ней все равно как родные сестры. Мерси большое!
Проковыляла обратно к Зининой кровати. Та подняла вверх большой
палец...
Ну и дура же я! Денег этих, разумеется, мне не видать. Но уж очень я
устала от Зининой ненависти...
- Зря дали, - сказала мне ночью Дарья Ивановна. - Не отдаст. Она у меня
таким же манером десять рублей выцыганила. Под расписку. Теперь ищи ветра
в поле.
- Что же не предупредили?
- Струсила. Зина-то эта больно страшна. Буря, а не женщина. Гирей
швырнет и убьет запросто. А если по разуму, чего мне бояться? Убьет - мне
же лучше, не мучиться. Боится во мне моя глупость. Стара, а глупа, как
дите малое...
Так и шли дни: то тише, то шумнее. Ничего нового не происходило. Но вот
однажды пришла очень веселая Марья Михайловна с Владиком. Прямо к Зининой
кровати, с торжеством:
- Дали, дали! Ты только подумай: дали!
Та не проснулась, только хрюкнула. Марья Михайловна метнулась ко мне:
- Кира Петровна! Вы только послушайте, счастье какое! Квартиру дали
Зинаиде моей!
- Каким образом? Кто дал?
- Это я своими руками сработала. Написала в Международный комитет
советских женщин. Все как есть расписала, всю нашу несчастную жизнь, и
какое у нее детство было, отец бросил, и как у нее с Рудиком не
получилось, он теперь со своей прежней живет. И, самое главное, как она от
переживаний в окно выскочила, и как ее по кусочкам склеили, как лежит
теперь без движения, а Владик у меня, старой, на шее. Видно, все-таки
хорошо написала, художественно, я еще в школе сочинения только на пять,
образ Татьяны. А то разве они бы дали квартиру? А ведь дали, распорядились
через исполком: квартиру без очереди гражданке Савельевой Зинаиде
Васильевне. Квартирка приличная, правда, санузел совмещенный, во дворе
погрузочная площадка, машины фурчат, но на это плевать. А что на первом
этаже - это даже лучше: не разобьешься, если в окно сигать...
Марья Михайловна вся исходила счастьем, даже прошлась вальсом по
палате. Я была рада за нее, другие больные - тоже, только Ольга Матвеевна
проворчала:
- Конец света! За пьянство квартиры давать стали.
Когда Зина проснулась, весть ее ничуть не обрадовала:
- Подумаешь, квартира! Назло тебе буду жить в твоей коммуналке! И сына
назад отсужу: обманом его выманила!
И - Владику:
- Поди ко мне, сыночка, я твоя мама, а не эта стерва!
Владик часто-часто мигал, уткнувшись в колени бабушки. А та кричала на
Зину:
- Сука неблагодарная! Посмей только на мою площадь! Я тебя в милицию
сдам! Хуже - в дурдом! Там тебе самое место!
На крик прибежала старшая сестра:
- Опять у Савельевой! До когда же это будет! Марта Владимировна
запретила. Гоните, говорит, вон!
Марья Михайловна вышла, держа за руку Владика. Тот вертел головой, как
будто искал что-то забытое... Больше его бабушка не приводила.
Ночью я Дарье Ивановне:
- И все-таки не понимаю, почему эту Зину в отделении терпят? Я бы давно
отправила в психиатрическую.
- Ростислав не позволит. Говорит: ювелирная работа. Там же, говорит,
неспециалисты. Если, говорит, Зинаиду туда сплавите, кладите и меня туда
же.
Способна ли была бы я на такое? Наверно, нет. Выходит, у Ростислава,
молодого, неопытного, впору мне, многоопытной, учиться? Выходит, так.
Все проходит. Кончилось и вытяжение. Сделали рентген, наложили гипс. С
костылями, сказали, пока повременим. Не спешите, больная.
Я, как полагалось больной, не вмешивалась. С непривычки поначалу было
даже страшно так лежать: чего-то не хватало. Но это быстро прошло. Радость
повернуться на бок... Как давно я была ее лишена!
На другой день явились, кроме Ростислава, еще двое: Марта Владимировна
и с нею еще незнакомый, судя по уважению - профессор. Звали его Михаил
Михайлович. Что-то медвежье: тяжел, полноват, в массивных очках, с
каким-то слоеным лицом - при разговоре оно колыхалось.
- Видите ли, коллега (в первый раз меня здесь назвали коллегой, и я
испугалась), мне по вашему поводу звонил доктор Чагин, мой однокашник
(улыбка, складки заколыхались). Уверил его, что все в порядке, принимая во
внимание тяжесть перелома. Но должен вас чуточку огорчить: придется
сделать еще одну операцию. Первичная оказалась не совсем удачной
(Ростислав смугло покраснел). Рентген, - он развернул снимок, - показал
опасность образования ложного сустава. Видите?
Ничего я не видела, не понимала... Анатомия, начатки ортопедии...
Когда-то учили, сдавали, забывали... Он все тыкал в снимок толстым
пальцем:
- Видите? И, конечно, понимаете, чем это грозит?
- Понимаю. - Термин "ложный сустав" я все-таки слышала.
- Необходимо протезирование тазобедренного сустава. Приживаемость -
почти сто процентов. С моим суставом вы будете ходить так же резво, как до
перелома.
Видя, что я колеблюсь, Марта Владимировна пояснила:
- Михаил Михайлович Вишняк - автор новой методики протезирования
тазобедренного сустава. Так и называется: сустав Вишняка. Применяется и за
границей.
Ложный сустав. Полная инвалидность... С "суставом Вишняка" буду ходить?
- Ну что ж. Я согласна.
Облегчение на лицах врачей. Обычно больные боятся операции, а тут сразу
было меж ними плохого, все его еще любит и хочет приехать к нему с дочкой
Томочкой семи лет и жить по-прежнему в любви и согласии.
Как прочла Зина то письмо, так и взвыла. Приходит Рудик с работы, а она
ему: так, мол, и так. Прежняя твоя сука объявилась с нахальством. А он:
"Зачем чужие письма читаешь? Так порядочные люди не поступают. Давай сюда
письмо!" - "А я его разорвала". Рассердился: "Убирайся вон из моего дома!"
Она: "Это наш общий дом, я тут прописана". - "Ничего ты здесь не
прописана, я только понарошку сказал, что прописал, а паспорт взял в
шутку". Она - за паспортом, и впрямь: со старой квартиры выписана, а
нового штампа нет! "Где же я теперь прописана?" Отвечает: "А нигде. В
воздухе. Ко мне скоро жена с дочкой приедут". Такое дело.
В каком она, Зина, была состоянии - это и представить нельзя.
Рассказывала - и то зубами скрипела, вдохнет, а не выдохнет. С горя к
матери: возьми к себе, а та и слушать не хочет. Судись, говорит, он тебе
муж законный, обязан прописать. А меня тут нет. К тому времени у нее, у
Марьи, опять новый мужик наметился. И боится она Зинку пустить. Она,
Марья, собой неплохая, хоть и в годах. И жить ей хочется, не осуждаю. Я
никого за такое не осуждаю, хотя сама всю жизнь за одним мужем жила. За
своим Прокофьичем.
Тут-то она, Зина, все это и задумала. Как у нее характера достало?
Назавтра отпросилась с работы пораньше, сказала, плохо чувствует, идет в
поликлинику. А сама - на мужнину квартиру. Ключи-то еще были, не успел
отобрать. Вымыла всю квартиру как стеклышко, окно на улицу распахнула,
стоит на подоконнике, моет. Ждет своего Рудика. Если не опомнится, будет
ему от меня память на всю жизнь.
Приходит Рудик. Смотрит: Зинка окно моет. "Чего стараешься? Думаешь,
долго здесь будешь жить? Выгоню как миленькую. Ты здесь не прописана. А
разведут меня в два счета по причине твоего алкоголизма".
"Ах, так? - она говорит. - Сказал: в воздухе прописана? Так и пойду в
воздух". И шагнула прямехонько в окно. И разбилась в мелкие дребезги.
Четвертый этаж.
Здесь, в больнице, ее, можно сказать, по кусочкам собрали. Ростислав
Романыч от нее двои сутки не отходил. И Марта Владимировна тоже много
старалась. Не так шибко, как Ростислав, думала, все равно не выживет,
слишком уж много переломов, прямо не человек, кукла тряпичная. А тот,
Ростислав-то, упрямый как черт. "Спасу", - говорит. И спас - себе на горе.
Что она" Зинка, тут выделывала, когда в память вошла, это и вообразить
нельзя. Ростислава прямо-таки по матери: зачем, такой-растакой, меня
спасал, когда я смерти хочу? Много ему, бедному, от нее досталось. Жалко
его, так и ее жалко...
Мне принесли телеграмму: "Знаю случившемся, очень жалею, постараюсь
приехать. Дмитрий". Не сразу сообразила, что это от Мити. Попросила
нянечку (очередной рубль) послать ответную телеграмму: "Приезжать не
надо". И в самом деле, какой смысл? Все равно ничем помочь не может,
вместо меня на вытяжение не ляжет. Идут занятия, зачем их пропускать?
Так говорил разум, и я с ним соглашалась, но все-таки вечером молча
поплакала, закрыв лицо полотенцем. Никогда не была плаксива, а стала.
В палате меня не любили, я это прекрасно чувствовала. А за что было
меня любить? Недобрая я была, непростая, от всех отдельная.
А где мне было быть "простой", если сознание все время двоилось? То я
была по ту сторону преграды, то по эту. Кентавр врача и пациента. Какой-то
перелом происходил во мне мучительный. Была хозяйкой, стала зависимой.
Надолго ли? Только бы не навсегда! Лучше умереть.
Все, кроме меня, были здешние, москвички. Ко всем, кроме меня, ходили
посетители. Детское чувство зависти я в себе подавляла. Угостят чем-нибудь
- "спасибо, не хочется". Такую гордячку я бы сама не любила...
К Дарье Ивановне ходили особенно часто. Муж - Николай Прокофьевич,
небольшого роста, но грозно- и толстобровый. Старый рабочий с чувством
собственного достоинства. Улыбка его, нечастая, пряталась в усах, как
пичужка в кусте можжевельника. Видно было, что любит жену без памяти.
Приносил кефир и творог, подолгу сидел у кровати Дарьи Ивановны на стуле,
с которого, массивный, свешивался. Бесцельно шевелил толстыми пальцами,
вращая их мельничкой один вокруг другого. Приходила их дочь Катя, полная
(не в мать!) блондинка с красивой улыбкой на розовом крупном лице.
Приходил сын Жора, огромный верзила, с ним иногда жена - стебелек в
джинсах. На вопросы о здоровье Дарья Ивановна отвечала: "Лучше всех!",
благодарила за приношения: "Только напрасно тратились!", была приветлива,
почти оживлена, но, когда визит кончался, сразу сникала, закрывала глаза и
уходила в привычное свое молчание.
Вот у Дарьи Ивановны иногда я брала то, чем она меня угощала. Сперва
отказывалась, а потом стала брать. Стыдно признаться, чего мне это
стоило...
К соседке справа, Ольге Матвеевне, тоже ходили - правда, не
родственники, а сослуживицы. До чего мне досадно было, что ко мне ни разу
никто не пришел из того института, куда я была командирована! Правда, я
никого из них лично не знала, доклада не делала, но могли бы все-таки
поинтересоваться?
К скандалистке Зине часто приходила мать, Марья Михайловна, еще
нестарая миловидная женщина в светло-синем шерстяном платье и с нею внук
Владик, лет трех, тонкий, робкий, белокурый, настолько светлый, что вокруг
головы как бы мерцало сияние. Странно, как это у черноглазой Зины родился
такой беленький, такой синеглазый сын! Хорошенький мальчик, только
двигался он как-то по-птичьи, толчками, поворачивая голову туда-сюда.
Что-то странное было в его повадке, в манере мигать, подергиваться, в
редкой, неровной, запинающейся речи.
Придя в палату, Марья Михайловна снимала синее платье, надевала черный
халат и бралась за уборку. Это была уборщица-феномен, подлинный мастер
своего дела. Стоило посмотреть, как послушно, ритмично, словно танцуя,
двигалась в ее руках щетка, обмотанная тряпкой. Как она эту тряпку
выкручивала над ведром... Умелая работа всегда красива. Кроме уборки,
делала она и другое, что должны были бы делать нянечки, но увы... В
благодарность я, сперва стесняясь, совала ей рубль. "Да что вы, не надо!"
- но брала. Впрочем, за теми, кто ей рублей не давал, она тоже ухаживала -
бесплатно и весело. Приятно было, когда приходили бабушка с внуком. Но
нередко в такие дни становилась полубезумной Зина. Особенно когда слышала,
как Владик называл Марью Михайловну мамой. "Это я твоя мама, а не та
стерва! - кричала Зина. - Старая чертовка, сына отняла!" Швыряла на пол
то, что ей приносили: "Не надо мне ничего! И вас не надо! Убирайтесь,
откуда пришли!" Оба уходили (Владик не плакал, но вздрагивал всем телом,
боясь обернуться). А Зина продолжала бушевать - швыряла подушки,
полотенца, все, что попадало под незагипсованную руку...
Однажды я, забывшись, сказала ей привычным тоном врача: "Больная, не
шумите и не безобразничайте, держите себя в руках". Что тут было!
"Больная! - передразнила она. - А ты-то что, не больная? Царица?" И поток
ругательств. Казалось, вот-вот она встанет и прибьет меня... А Дарья
Ивановна тихо сказала: "Да не вяжитесь вы с ней. Она же выпивши!" И в
самом деле... "Откуда она достала вино?" - "Захочет - достанет. Ей косая
Валька из соседней палаты носит".
Неужели и у меня, во второй терапии, больные тоже доставали и пили? Не
может быть, не верю. А впрочем...
Любопытно, что в палате практически никто не читал, хотя кой-какие
возможности были. Сестра-культурница разносила потрепанные книги,
приговаривая: "Юмор! Обхохочешься!" или же: "Про шпионов! Хватайте,
девочки!" Но девочки книг почти не хватали, а схватив, не читали. Я сама
себе удивлялась: полное отсутствие охоты к чтению! То ли мешал серый холм,
торчавший перед глазами, то ли невозможность лечь на бок... Пробовала, но
слова оставались словами, не складывались в картины. Забывала, кого как
зовут, кто чей сын, кто кого любит... Да и неинтересно все это было.
Какие-то загогулины в мире здоровых. Куда интересней был мир больных,
палата с серыми холмами, еда, умыванье, врачебный обход, уроки лечебной
физкультуры... Это уже не говоря о посетителях: кто пришел, что принес,
где достал?
Удивительно, как сужается кругозор у лежащего в больнице! Точнее, не
кругозор (круга нет), а нечто четырехугольное: стены палаты, потолок,
дверь, окно. Каждая мелочь вырастает в событие. Кого-то поставили на
костыли, кого-то выписали. Привезли новую больную...
Вот, например, поступила к нам взамен выписанной веселая Дуся
Свистунова. Она сразу же пустилась в пляс по палате, пристукивая только
что наложенным гипсом. Не то чтобы пьяная, но явно навеселе. Плясала и
пела. У нее был перелом лодыжки, гипс коротенький, как сапожок, и этим
сапожком она бодро отстукивала в такт песне: "Баба я веселая, все с меня
смеются... И-эх!" - и ударяла каменной пяткой. Пришла старшая сестра,
строгая, худая, вся в очках, мигом приструнила плясунью, уложила, сделала
укол, та почти сразу же захрапела. А жаль! Было приятно смотреть, как она
пляшет, веселая, толстая птица. Наутро, проспавшись, она оказалась
спокойной и бодрой, а про вчерашнее сказала: "Это я с перепугу. В жизни не
пью". Во время обхода Ростислав Романович с серьезной грустью в больших
матово-черных глазах втолковывал ей, что нельзя становиться на сломанную
ногу, тем более - плясать: "Опора - только костыли, а ногу поджимайте,
знаете, как хромая собака делает? Выходит, собака разумнее вас. Если
опираться на ногу, сращение будет неправильное". Она только смеялась,
блистая стальными зубами: "Ну и пускай! Не замуж мне выходить!" Лет ей
было за сорок, но щеки такие гладкие, молодые, что вполне можно бы и
замуж. Кто-то ей сказал об этом, а она: "Полюбит, так и хромую возьмет!" С
ее приходом палата приобрела "ходячую" и очень этому радовалась. Выдали ей
костыли, но она неохотно ими пользовалась. Попробует, обопрется, плюнет,
отставит их в сторону, и в своем гипсовом сапожке (уже подзапачканном) -
топ-топ к раковине, к холодильнику... Я ей: "Разве вам не больно ходить?"
- "Как же не больно! Иной раз так прихватит, что хоть ложись и помирай. Да
я ей воли не даю, ноге-то. Мне, что ли, в услужении у нее быть? Не на
такую напали, товарищ нога!"
Когда "товарищ нога" слишком уж давала о себе знать, Дуся ложилась на
свою койку и громко стонала, но без надрыва, тоже как-то весело, перемежая
стоны смехом. "В нашем деле без веселья нельзя, - говорила она. - Дело
такое, что веселья требует". - "А что у вас за дело?" - "Продавщица я в
гастрономе. Другая лается, хамит покупателям, а я все с улыбочкой,
смотришь, оно и легче. Работа наша каторжная, вы не слушайте, что про нас
говорят, будто воруем. Не воруем, а все по максимуму". - "Что это значит?"
- "На верхнем пределе. Положен максимум утруски, усушки, яичного боя. Мы и
пишем максимум, сколько бы ни было. Иначе не выпутаешься: завмагу дай,
контролеру дай, иной раз из своих кровных приплатишь. А покупатели? Нервы
на нервах. Один перевесить требует, другому бумага велика, а третий и
вовсе - жалобную книгу. А я все смешком да ладком! За всю жизнь - не
поверите! - на меня ни одной жалобы не поступило. На собрании отмечали как
маяк".
Заметным, даже скандальным, было происшествие с Лидией Ефремовной. Это
была миниатюрная старушка, совсем глухая, всегда кивающая седенькой
пушистой головой. Глядя на нее, я впервые поняла ходячее выражение "божий
одуванчик". Она и впрямь была похожа - даже не на весь одуванчик, а на
одно отдельное семечко с парашютиком вверху. Такая хрупкая, легкая, дунь -
улетит. Недавно ее поставили на костыли. Осторожно, словно стеклянная, она
на них двигалась, сама себе не веря, что ходит...
Помню, день был тусклый, пасмурный. Облака тянулись, как мысли. Зина с
утра была не в себе - черные глаза так и буйствовали. На ходящую Лидию
Ефремовну она смотрела с ненавистью.
А у меня болела нога - не очень сильно, но нудно, и я по привычке
стонала. Вдруг Зина на меня накинулась:
- Безобразие! Ты чего стонешь? Больно? А другим не больно? - Я
примолкла, а она еще громче: - Будешь стонать, людей тревожить - в порошок
сотру! Я через тебя заснуть не могу! Посмотри на соседку свою, Дарью
Ивановну. Она во сто раз больней тебя, а не стонет. Уважает людей.
Я не отвечала. Это-то больше всего и бесило Зину:
- Молчит! Пришипилась! Корчит из себя неизвестно что! Все мы здесь
одинаковые, переломанные! Принцев тут нет!
Тут Лидия Ефремовна, по глухоте не слышавшая скандала, направилась к
раковине, с полотенцем через плечо. Все с той же летучей, блаженной
улыбкой: хожу!
- Мыться? - закричала Зина. - Я тебе умоюсь, чертова перечница!
В руке у нее была чугунная гиря для разработки кисти. Она с размаху
кинула ее прямо в ноги Лидии Ефремовне. Отчетливо стукнула гиря о гипс.
Старушка пошатнулась, заплакала в голос. Дуся в своем сапожке бросилась ее
поддержать. Больные закричали, загомонили. Я нажала кнопку звонка. Явилась
старшая сестра:
- Кто вызывал? По какому поводу?
- Это я. Здесь больная Савельева безобразничает. Швыряется гирями.
Попала Лидии Ефремовне в сломанную ногу.
Сестра занялась старушкой. Довела до койки, уложила, осмотрела гипсовую
повязку, убедилась - цела. Лидия Ефремовна вся тряслась, плакала:
- В другом месте сломала! Слышу - хрустит! Нет, вы послушайте сами:
хрустит!
- Ничего у вас не хрустит. Гипс толстый, под ним нельзя сломать кость.
Если хотите, завтра на рентгене посмотрим. Да нет у вас там ничего. Просто
перепугались. Выпейте-ка валерьянки с ландышем - пройдет...
Выпила. Постепенно пришла в себя, хотя все еще вздрагивала. Старшая
сестра подобрала гирю с полу, держа ее подальше от себя, как адскую
машину, подошла к двери, взялась за ручку, кинула на Зину свирепый взгляд
из-под очков:
- А до тебя, Савельева, мы доберемся! Отправим в психическую, там с
тобой чикаться не будут. Нашла себе заступников!
Этим вечером Ростислав Романович стоял в ногах Зининой кровати и
плакал. Крупные, злые слезы текли у него по щекам.
- Если б я не был врачом, - говорил он сдавленным голосом, - я бы тебя,
Зинаида, избил.
- Избей! - орала она. - Тебя же засудят. Больную, увечную забил до
смерти! При свидетелях!
- А я при свидетелях говорю, что пальцем тебя не трону! И буду лечить,
делать все, что в моих силах, чтобы тебя выправить. Не зря же я два дня и
две ночи мучился, собирал тебя по кусочкам, сшивал, чинил, гипсовал,
штопал! Ты еще это попомнишь, Зинаида! Ты еще поплачешь!
И сам плакал.
Рыжая Шурочка хлопотала возле него с рюмкой успокоительного:
- Зачем так переживать? Ведь на вас больно смотреть, Ростислав
Романович!
Тут появилась старшая сестра, очкастый Аргус:
- Опять скандал! Уже четвертая комиссия за год! Укол седуксена - ей
(указывая на Зину), и ему бы тоже не мешало.
Ростислав Романович, шатаясь, вышел. Одной бледной рукой он держался за
лоб. Шурочка делала Зине укол, та отбивалась...
Ночью, шепотом, Дарья Ивановна:
- Говорю себе: не осуждай, а нет-нет и осудишь. Больно много стала себе
позволять. Гирей по гипсу - это надо же! Ее, Зинку, весь персонал
ненавидит, кроме Ростислава. Он ее спас и за то полюбил. Видали, как на
нее смотрит? Не влюблен, такого нет, а просто болит за нее душа. Если б не
он, давно бы ее в психичку отправили. А он жалеет свой труд, говорит:
что-нибудь там ей сломают...
И - еще тише:
- Зинка, она ведь не только вином заводится. Вином-то бы еще ничего.
Самый пыл у нее от таблеток.
- Каких таблеток?
- Не упомню я названия-то, буква за букву цепляется. Съест целую пачку
таблеток - и давай шуровать.
- Откуда она берет таблетки?
- Соседям родные приносят. По ее просьбе. Мои тоже раза два приносили.
Я сказала: ни-ни!
Боже мой! Этого еще не хватало! Чего только не узнаешь, лежа по сю
сторону преграды... Наркомания - так нас учили - бич капиталистических
стран. Для нас не типична. И вот - типичная наркомания, да еще кустарная,
какие-то таблетки...
Дни на вытяжении тянулись медленно, мучительно. Сколько их прошло - я
уже не считала. На обходе спрашивала, долго ли еще. Мне отвечали: "Рано.
Перелом сложный".
Пришло письмо от Мити. Недлинное, деловое. "Здравствуй, дорогая мама!"
И дальше: все благополучно, часто звонят из больницы, спрашивают, как
мама, не нужно ли чего? Отвечаю: с мамой нормально, лежит на вытяжении,
больница первоклассная, из лучших в Москве. Уже связывался по телефону с
администрацией; уверили, что все о'кей. Деньги на книжке есть, скоро
стипендия. Знакомые предлагают в долг, пока ни у кого не брал, надо будет
- возьмет. В институте все тоже нормально. Под конец желал здоровья,
обещал к выписке за мной приехать. И все. Почему-то ни слова о Валюне. Я
себя успокоила: пишет же - все благополучно; если б с Валюном что
случилось, так не писал бы...
Еще письма: от Нины Константиновны, от Главного, от доктора Чагина.
Нина Константиновна писала, как курица крыльями хлопала: кудах-тах-тах,
как же так, ну можно ли быть такой неосторожной! Говорила же я вам: зимой
- только без каблуков! Надеюсь, там вам хорошо, отдохнете, а тут без вас
как без рук... Приедете - разберемся. Тысячи поцелуев. Главный, как
всегда, был галантен. Чагин писал коротко, сухо, предлагал по возвращении
свою помощь.
Для всех, включая Митю, мой перелом был "моим", не "их" переломом.
Никто, видно, не представлял себе, как скверно лежать на вытяжении долгими
ночами... Как долго светят в черные окна желтые фонари... И для меня все,
что "там", стало уже чужим, отдаленным. Куда реальнее были четыре стены
палаты, обходы, заветная раковина и "когда же, когда мне дадут костыли?".
Эти подставки виделись благословением божиим...
Зина как будто немного приутихла, опасалась громко скандалить (к ней
уже психиатр приходил), гневалась молча, вспыхивая, только когда
появлялись Марья Михайловна с Владиком. Гирю у нее отобрали, выдавали
только на урок лечебной гимнастики, да и то с опаской.
Однажды пришла к ней "косая Валька" из соседней палаты. Девица
страшноватая, об одном костыле. Взгляд неприятный, волчий. Пошептавшись с
Зиной, она направилась прямо ко мне и подала сложенный вчетверо тетрадный
листок: "Письмо. Вам. От Зинаиды".
Развернула. Почерк - приличный, разборчивый: "Уважаемая Кира Петровна!
Простите, если что не так. Я вообще очень нервная и позволяю себе лишнего,
в чем и извиняюсь, что тогда на вас накричала".
Письмо - грамотное, даже со следами хорошего слога: "Ваш образ,
безусловно положительный, я никогда не забуду. Вы - из тех женщин, которые
украшают людям жизнь". Видно, ей что-то от меня нужно. Так и оказалось:
просила денег. Будто бы попала она в неприятную, даже тяжелую перипетию
(на этом слове Зина впервые ошиблась, написала "перепитию"). Взяла у одной
пожилой, из десятой палаты, двадцать рублей в долг, не для себя, а для
другой - "лежала у них, в десятой, девчонка щербатая, в чем душа".
Пожалела ее Зина ("я вообще по натуре добрая"), решила помочь. Одолжила у
пожилой, отдала щербатой. Та обещала вернуть через неделю, а сама на
третий день выписалась. А пожилая требует. Грозится судом. "И только вы,
Кира Петровна, можете меня спасти. Получу по больничному и отдам, честное,
благородное слово! Не спасете, придется мне умереть. Ваша вся переломанная
Зина".
Косая Валька стояла у кровати, опираясь на костыль, по-собачьи поджав
сломанную ногу:
- Ну как, дадите? Или прости-прощай надежда?
- Не понимаю! Как она могла, лежачая, взять деньги у кого-то из десятой
палаты? Кому-то их передать?
- А они сами к ней притопали. Щербатая плакала-плакала, ребеночек у ней
хворает, на лекарства много идет. Пожилая по Зинкиной просьбе двадцать
рублей принесла и, не будь дура, расписку потребовала. А Зинка, как
ненормальная, отдала щербатой без никакой расписки, на веру. А она вон
какая - выписалась. На вас, Кира Петровна, только и надежда. Она вам
расписку даст, за ней не пропадет. По больничному должна получить через
скорое время.
- Знаете вы хоть ее фамилию?
- А нам ни к чему. Нюрка и Нюрка.
- Можно узнать через администрацию фамилию, адрес...
- Ищи ветра в поле! Нипочем не отдаст. Без расписки-то... Ну как,
дадите?
Что-то во мне сопротивлялось, но я достала сумку. Косая обрадовалась.
Достала из-за пазухи листок бумаги, ручку и быстро написала тем же
почерком, что и Зинино письмо: "Расписка. Обязуюсь в том, что взяла у
больной Киры Петровны Реутовой двадцать рублей до получки. В чем и
расписываюсь. Савельева Зинаида Васильевна".
- То есть как это? Расписка ее, а подпись ваша?
- Мы с ней все равно как родные сестры. Мерси большое!
Проковыляла обратно к Зининой кровати. Та подняла вверх большой
палец...
Ну и дура же я! Денег этих, разумеется, мне не видать. Но уж очень я
устала от Зининой ненависти...
- Зря дали, - сказала мне ночью Дарья Ивановна. - Не отдаст. Она у меня
таким же манером десять рублей выцыганила. Под расписку. Теперь ищи ветра
в поле.
- Что же не предупредили?
- Струсила. Зина-то эта больно страшна. Буря, а не женщина. Гирей
швырнет и убьет запросто. А если по разуму, чего мне бояться? Убьет - мне
же лучше, не мучиться. Боится во мне моя глупость. Стара, а глупа, как
дите малое...
Так и шли дни: то тише, то шумнее. Ничего нового не происходило. Но вот
однажды пришла очень веселая Марья Михайловна с Владиком. Прямо к Зининой
кровати, с торжеством:
- Дали, дали! Ты только подумай: дали!
Та не проснулась, только хрюкнула. Марья Михайловна метнулась ко мне:
- Кира Петровна! Вы только послушайте, счастье какое! Квартиру дали
Зинаиде моей!
- Каким образом? Кто дал?
- Это я своими руками сработала. Написала в Международный комитет
советских женщин. Все как есть расписала, всю нашу несчастную жизнь, и
какое у нее детство было, отец бросил, и как у нее с Рудиком не
получилось, он теперь со своей прежней живет. И, самое главное, как она от
переживаний в окно выскочила, и как ее по кусочкам склеили, как лежит
теперь без движения, а Владик у меня, старой, на шее. Видно, все-таки
хорошо написала, художественно, я еще в школе сочинения только на пять,
образ Татьяны. А то разве они бы дали квартиру? А ведь дали, распорядились
через исполком: квартиру без очереди гражданке Савельевой Зинаиде
Васильевне. Квартирка приличная, правда, санузел совмещенный, во дворе
погрузочная площадка, машины фурчат, но на это плевать. А что на первом
этаже - это даже лучше: не разобьешься, если в окно сигать...
Марья Михайловна вся исходила счастьем, даже прошлась вальсом по
палате. Я была рада за нее, другие больные - тоже, только Ольга Матвеевна
проворчала:
- Конец света! За пьянство квартиры давать стали.
Когда Зина проснулась, весть ее ничуть не обрадовала:
- Подумаешь, квартира! Назло тебе буду жить в твоей коммуналке! И сына
назад отсужу: обманом его выманила!
И - Владику:
- Поди ко мне, сыночка, я твоя мама, а не эта стерва!
Владик часто-часто мигал, уткнувшись в колени бабушки. А та кричала на
Зину:
- Сука неблагодарная! Посмей только на мою площадь! Я тебя в милицию
сдам! Хуже - в дурдом! Там тебе самое место!
На крик прибежала старшая сестра:
- Опять у Савельевой! До когда же это будет! Марта Владимировна
запретила. Гоните, говорит, вон!
Марья Михайловна вышла, держа за руку Владика. Тот вертел головой, как
будто искал что-то забытое... Больше его бабушка не приводила.
Ночью я Дарье Ивановне:
- И все-таки не понимаю, почему эту Зину в отделении терпят? Я бы давно
отправила в психиатрическую.
- Ростислав не позволит. Говорит: ювелирная работа. Там же, говорит,
неспециалисты. Если, говорит, Зинаиду туда сплавите, кладите и меня туда
же.
Способна ли была бы я на такое? Наверно, нет. Выходит, у Ростислава,
молодого, неопытного, впору мне, многоопытной, учиться? Выходит, так.
Все проходит. Кончилось и вытяжение. Сделали рентген, наложили гипс. С
костылями, сказали, пока повременим. Не спешите, больная.
Я, как полагалось больной, не вмешивалась. С непривычки поначалу было
даже страшно так лежать: чего-то не хватало. Но это быстро прошло. Радость
повернуться на бок... Как давно я была ее лишена!
На другой день явились, кроме Ростислава, еще двое: Марта Владимировна
и с нею еще незнакомый, судя по уважению - профессор. Звали его Михаил
Михайлович. Что-то медвежье: тяжел, полноват, в массивных очках, с
каким-то слоеным лицом - при разговоре оно колыхалось.
- Видите ли, коллега (в первый раз меня здесь назвали коллегой, и я
испугалась), мне по вашему поводу звонил доктор Чагин, мой однокашник
(улыбка, складки заколыхались). Уверил его, что все в порядке, принимая во
внимание тяжесть перелома. Но должен вас чуточку огорчить: придется
сделать еще одну операцию. Первичная оказалась не совсем удачной
(Ростислав смугло покраснел). Рентген, - он развернул снимок, - показал
опасность образования ложного сустава. Видите?
Ничего я не видела, не понимала... Анатомия, начатки ортопедии...
Когда-то учили, сдавали, забывали... Он все тыкал в снимок толстым
пальцем:
- Видите? И, конечно, понимаете, чем это грозит?
- Понимаю. - Термин "ложный сустав" я все-таки слышала.
- Необходимо протезирование тазобедренного сустава. Приживаемость -
почти сто процентов. С моим суставом вы будете ходить так же резво, как до
перелома.
Видя, что я колеблюсь, Марта Владимировна пояснила:
- Михаил Михайлович Вишняк - автор новой методики протезирования
тазобедренного сустава. Так и называется: сустав Вишняка. Применяется и за
границей.
Ложный сустав. Полная инвалидность... С "суставом Вишняка" буду ходить?
- Ну что ж. Я согласна.
Облегчение на лицах врачей. Обычно больные боятся операции, а тут сразу